Поиск авторов по алфавиту

Автор:Трубецкой Сергий Николаевич, князь

Глава III. Филон и его предшественники

ГЛАВА III 

ФИЛОН И ЕГО ПРЕДШЕСТВЕННИКИ

 

I. Предшественники Филона

Эллинское просвещение, эллинская культура, коснувшаяся всех народов средиземноморского бассейна, проникла и в иудейство. Универсальный принцип разума и слова встретился лицом к лицу с религиозным началом абсолютного, универсального монотеизма. Рассеянные по реей вселенной, иудеи не могли оставаться чуждыми культурой силе, завоевавшей мир, и в то же время, усвоив ее, они должны были так или иначе определить свое к ней отношение или ее отношение к своей вере, которую они должны были поведать миру.

Мы не можем в точности определить, когда началось влияние греческой культуры на иудейство: эллинистические влияния временами сильно сказывались и в самой Палестине, но еще сильнее действовали они среди еврейского населения «рассеяния» — во всех крупных культурных центрах, где евреи кишели в древности, как и ныне. Уже Аристотель в бытность свою в Малой Азии встречает одного образованного иудея, который был «эллином не только по языку, но и по душе» *). Точки соприкосновения с эллинизмом находились всюду, и космополитическое «рассеяние», естественно, должно было испытать на себе его влияние, усвоив себе греческий язык, ставший международным, и греческую образованность, связанную с изучением этого языка.

На египетской почве евреи должны были встречаться и конкурировать с греками уже издавна, еще при фараонах **). Впоследствии Египет покрылся их синагогами, и в Леонтополисе Ониас, сын первосвященника, построил им при содействии Птолемея Филометора настоящий храм (164 — 162 гг. до P. X.), где жертвы приносились священниками точно так же, как в Иерусалиме. В различных городах и округах Египта они пользовались широкими привилегиями и правами самоуправления, и к I в. нашей эры число их доходило чуть не до миллиона. В Александрии, столице эллинизма, целых два квартала из пяти считались еврейскими ***). Здесь-то раньше и успешнее, чем где-либо,

*) Jos. Fl.Contra Apionem 1, 22.

**) См. Schürer, Gesch. d. jüd. Volkes im Zeitr. Jesu Christi, II, 499 сл.

***) Philo in Flaccum §§ 6 и 8 (II, 523 и 525 M.). Я цитирую по стереотипному изданию, сохраняя общепринятую пагинацию изд. Mangey (М.),

117

 

 

долженствовало начаться то соединение «эллина с иудеем», которое имело столь громадное значение в истории христианства. Здесь евреи всего сильнее прониклись греческими влияниями и в то же время попытались убедить эллинов в превосходстве своей древней, богооткровенной «Премудрости». Александрия стала центром еврейской эллинистической литературы.

На чужбине Израиль держался закона не менее, чем в Палестине, и изучал его не менее, видя в нем оплот своей веры и своей национальности. Мало того, именно на чужой земле работа книжников оказывалась наиболее энергичной, наиболее плодотворной по своим последствиям для истории закона. Деятельность книжников в Вавилоне во время плена подготовила великую реформу Ездры с ее каноном. В Вавилоне же впоследствии сложился окончательно Талмуд, определивший собою характер позднейшего еврейства. В Александрии создался свой канон, своя каноническая редакция священных книг в греческом переводе, своя богословская школа толкователей писания, апологетов и систематизаторов закона.

К сожалению, мы не имеем достаточно полных данных для того, чтобы выработать себе сколько-нибудь удовлетворительное понятие ο составе, организации и деятельности этой школы, Но уже один перевод 70-ти и произведения Филона Александрийского не позволяют нам сомневаться в ее существовании и энергичной деятельности, если бы даже у нас не было других данных.

В Александрии еще в III в. было положено начало переводу Ветхого Завета на греческий язык. Это был наш перевод, «семидесяти толковников», перевод, открывший Ветхий Завет всему греко-римскому миру и давший христианству одно из его наиболее могущественных орудий — его первое каноническое собрание священных книг. Недаром среди раввинов Талмуда этот перевод стал со временем считаться таким же роковым бедствием и грехом в истории Израиля, как создание золотого тельца: тьма покрывала всю землю в течение трех дней, после того как он был окончен *). На деле он составлялся постепенно, частями, в течение очень долгого времени, отчего и самый характер перевода, то дословной), то, наоборот, весьма свободного, изменяется в отдельных книгах. Сперва, оче-

за исключением тех трактатов, которые успели войти в превосходное издание Cohn и Wendlanda (CW.), так как оно, без сомнения, станет главным. До сих пор вышло только три тома.

*) Edersheim, Life and Time of Jesus the Messiah (8 ed. 1894), I, 30.

118

 

 

видно, было переведено одно Пятикнижие, причем следы этого перевода встречаются нам уже к концу III в. *); затем были переведены постепенно и прочие книги **). Так, например, книга Даниила не могла быть переведена ранее маккавейского периода, а книга Иисуса Сирахова, вошедшая в александрийский канон, была переведена внуком Иисуса, прибывшим в Египет в 132 г., как свидетельствует он сам в своем прологе.

Достоинства перевода не везде одинаковы; в общем, однако, он представляется изумительным, если принять в расчет отсутствие научных пособий и то обстоятельство, что еврейский язык почти был уже мертвым языком в эпоху переводчиков: их труд по одним своим размерам не имеет себе равного в древности и представляется первой попыткой в истории — перевода целой литературы на совершенно чуждое ей наречие ***). Одно это беспримерное литературное предприятие указывает нам на несомненное существование в Александрии книжников и школы закона, подобной палестинским школам и тесно связанной с ними, хотя и отличной от них.

Связь александрийских евреев с Палестиной оставалась весьма тесною, несмотря на их особенности; и самые эти особенности нередко указывают на силу такой связи. Храм Ониаса, существовавший вплоть до разрушения Иерусалима, когда римляне закрыли и его, не повел к расколу, так как сами александрийцы не думали приписывать ему значения, сколько-нибудь приближающегося к священному авторитету Иерусалимского святилища. Они сохранили живое общение с Иерусалимом, собирая жертвы и посылая дары храму с особыми посольствами ****). Сами священники храма Ониаса, вступая в брак, проверяли родословные своих жен в Иерусалиме *****). Филон Александрийский прямо настаивает на единстве храма, которое представляется ему символическим выражением монотеизма — единого истинного культа единого Бога ******). И мы знаем, что в эпоху самого Птоломея VI Филометора, при

*) Schürer, II, 699 и 731.

**) См. пролог к кн. Иисуса Сирахова, где говорится о переводе закона пророков и прочих книг (καὶ τά λοιπὰ τῶν βιβλίων).

***) Срв. Cornill, Einleitung in das А. T. (4. Aufl. 1896), стр. 330.

****) Срв. Philo de monarchia II, 3; сам Филон был «иеропомпом»; срв. de provid. II, 107. Срв. в ев. от Иоанна (12, 20): эллинисты, пришедшие к пасхе.

*****) Schürer, II, 546.

******) De mon. II, 1 (II, 223 М.) ἐπεδή εἶς ἐστι θεὸς καὶ ἱερὸν εἶναι μὸνον.

119

 

 

котором был построен храм Ониаса, иудеи спорили в Египте с самарянами ο том, следует ли поклоняться Богу на Гаризиме или в Иерусалиме, и даже обратились к суду царя за разрешением этого спора *). Далее, предание указывает нам, что переводчики Н. 3. происходили из Палестины, подобно внуку Иисуса Сирахова, что представляется очень вероятным, так как палестинскому еврею легче было знать по-гречески, чем александрийцу по-древнееврейски **). Наконец, в самом научении закона,—которое процветало в Александрии, как и везде, в школах и синагогах еврейских,— несомненно сказывалось влияние палестинских раввинов с их неписаным, устным преданием, возводившимся к Моисею и получившим свое окончательное выражение в Талмуде. Память ο некоторых раввинах, поселившихся в Александрии, сохранилась в Талмуде, и сочинения Филона Александрийского отражают влияние школы ***), посвятившей себя передаче, изложению закона (мишна) и его объяснению (мидраш). По-видимому, и в Александрии, как и в палестинских школах, передача и кодификация закона осложнялись неписаным преданием старцев и традиционными предписаниями (халаха): комментирование писания соединялось с сообщением легендарного материала, нравственными поучениями, иногда — с аллегорическим толкованием (хаггада).

Но, несмотря на тесную связь с Палестиной, александрийцы сохраняют, по-видимому, значительную долю самостоятельности, нередко возбуждавшую ревность палестинских книжников; последние смотрели косо и на храм Ониаса, и на всю жизнь и обычаи эллинистов, питавшихся «нечистым» хлебом нечистой земли ****); под конец подпал осуждению и самый «перевод LXX», который был заменен, однако, рядом других греческих переводов, после того как он сделался каноническою книгой христианской Церкви.

Самостоятельность александрийцев выражается прежде всего уже в том, что можно назвать их каноном, т. е. в их собрании священных книг, отличном от палестинского по своему составу и постепенно получающем священное, официальное значение в своем греческом тексте.

Еще в последней трети II в. правнук Сираха указывает

*) Schürer, II, 502.

**) Даже Филон не знает разницы между еврейским и халдейским 22. См. Siegfried, Philo v. Alexandria als Ausleger des A. T. (1875), стр. 144; срв. Cornill Einleitung in das А. T. (4. Aufl. 1896), 330.

***) Cm. Siegfried, 6 и 142—160.

****) Ib. 5 сл. и Шюрер, III, 99 (3. Aufl.).

120

 

 

на «немалое различие» между этим текстом и его подлинником, которые никак не могут быть «равносильны» друг другу (οὐ γὰρ ἰσοδυναμεῖ αὐτὰ). Между тем уже в I в. нашей эры греческий перевод общепринят среди иудеев «рассеяния» в качестве их священного текста. И для Филона греческая Библия есть не только сестра еврейской, но и абсолютно тождественна с нею, почему переводчики ее являются ему не простыми толмачами, а «иерофантами и пророками», вдохновленными духом Моисея *). Перевод представляется ему священным и боговдохновенным, исполненным сверхъестественной силы во всех своих частях, в каждом слове, в каждой букве, в каждой своей грамматической ошибке. Сказание ο чудесном происхождении этого перевода, встречающееся нам впервые в послании псевдо-Аристея, в эпоху Филона пользуется, по-видимому, общим распространением среди эллинистов, и память об этом событии празднуется ежегодно на острове Фаросе многолюдною толпой, состоящею притом не из одних иудеев **). Греческий перевод, первоначально вызванный литературною, миссионерскою и апологетическою пропагандой иудейства, постепенно получил богослужебное значение: он стал повсеместно употребляться в синагогах, и евреи научились обращаться по-гречески к Богу Авраама и Моисея в своих ежедневных молитвах ***).

Ветхозаветный канон как собрание определенного количества (24) священных книг в окончательной редакции своего текста сложился для еврейства лишь в эпоху образования Талмуда; тем не менее рамки его выясняются в Палестине уже во II в., причем эпоха Ездры и Неемии принимается как бы границей, за пределами которой прекращается пророчество, обусловливающее собою священный авторитет Писания. В Александрии между тем наряду с книгами, пользовавшимися таким авторитетом в Палестине, принимался еще ряд писаний, которые никогда не вошли в еврейский канон, хотя некоторые из них, как, например, книга Сына Сирахова, Юдифь, или первая книга Маккавейская, суть несомненные переводы с еврейского 24:

*) De vita Mosis II, 5—7 (особенно II, 140 М.).

**) Ib. Филон, очевидно, имеет в виду перевод Пятикнижия, который имеет для него особое значение; его именно и приписывали семидесяти. Но он ссылается и на другие книги, напр. на пророков, на «иерофанта» Иеремию (I, 182, 4; II, 237, 26 сл. CW.), на книгу Притчей (de erb. I, 362 М.; И, 176, 8 CW.), причем автор ее называется τὶς τῶν ἐκ τοῦ θείου χὸρου 23. Замечательно, что мы не находим у Филона ссылок ни на одну из книг специально александрийского канона.

***) Schürer III, 93 и сл.

121

 

 

переведена была целая апокрифическая литература. Другие писания имеют характер оригинальных произведений *); наряду с священною переводною литературой возникает среди евреев религиозно-эллинистическая литература, пользующаяся высоким уважением.

Несмотря на культурные влияния эллинизма, основные начала ветхозаветной религиозности утверждаются здесь во всей силе в противность язычеству и идолопоклонству всякого рода; в них обличается безумие и нечестие ложных религий, исповедуется мудрость и сила божественного откровения, прославляется верность праведных мужей среди язычников, их постоянство среди гонений и искушений. Таковы три отрока в пещи Вавилонской, таков праведный Товит, таковы герои эпохи Маккавейской. Некоторые из этих произведений образуют собой как бы переход к литературе более специальной и более светской, например, 2, 3 и 4-я книги Маккавейские; 2-я и 3-я составляют сокращенную компиляцию из пяти книг Язона Киренского, а 4-я, трактующая ο превосходстве разума над страстями и примиряющая мораль стоицизма с учением закона, приписывалась Иосифу Флавию Евсевием и блаж. Иеронимом. Наряду с этими писаниями развивается богатая литература, частью обрабатывающая и дополняющая ветхозаветные предания, частью посвященная еврейской истории, апологетике, проповеди и философии. Среди эллинистов-евреев являются и поэты, как Филон старший, написавший поэму ο6 Иерусалиме, и трагики, как Иезекииль, изобразивший исход Израиля из Египта. Есть, наконец, целое множество подложных произведений, посвященных «иудейской пропаганде под языческою маской» **), каковы подложные стихи древнегреческих поэтов и сивилл. Подобно тому как откровения о тайнах творения, и в особенности о будущем веке, влагались палестинскими апокалиптиками в уста праотцам — Адаму, Еноху, Ною или древним пророкам,— так миссионеры еврейства не брезгали на чужбине именами Орфея, Фокилида, Эсхила, влагали в уста Гомера и Гесиода стихи ο субботе и заставляли сивиллу обличать многобожие и пророчествовать ο Мессии. Впрочем, и чисто еврейская апокалиптика нашла благодарную почву в эллинизме. Главнейшие произведения ее дошли до нас именно в греческом переводе или же в эфиопских и славянских переводах

* Schürer, III, 420-483.

** Таковы Sap. Salomonis, 2, 3 и 4-я книги Маккавейские, посл. Иеремии и, по-видимому, Товит. См. Cornill, Schürer и Reuss. Gesch, d. h. A. T.

122

 

 

с греческого. Кроме того, у александрийских отцов ми находим немало указаний на утраченные апокрифы. Но дело не ограничивалось переводом: мы имеем помимо сивиллинских книг, прямые памятники эллинистической апокалиптики: такова, например, недавно открытая (в слав, переводе) книга тайн Еноховых с ее откровениями ο семи небесах и их обитателях,— книга столь любопытная и важная для ранней истории гностических идей *); — таковы мессианические чаяния, встречающиеся в различных произведениях эллинистов, не исключая и самого Филона: это общераспространенная вера в тысячелетнее благоденствие избранного народа **) и вера в восстановление Израиля, во внезапное и чудесное его освобождение и возвращение, в собрание сонма его со всех концов земли. Эллинское «рассеяние» мечтало как бы ο втором исходе из Египта и ожидало появления чудесного облака со скинией и ковчегом, которые до времени скрылись в недра Синая по повелению Иеремии ***).

В нашу задачу не входит подробный анализ всей эллинистической литературы евреев, но общие тенденции ее должны быть отмечены. Закон Моисея являлся средоточием национально-религиозной жизни Израиля в рассеянии, как и в Палестине; в значительной своей части произведения эллинистов посвящены его проповеди, апологии и увещанию держаться его, хранить самую его букву. Стремление законников «делать побольше учеников и создавать ограду вокруг закона» —столь же очевидно в Александрии, как и в Палестине, и мыслитель, наиболее проникнутый эллинизмом, Филон, дает нам немало доказательств высокого авторитета «неписаного предания» отцов·

Тем не менее, несмотря на ритуализм и национализм, евреи рассеяния вступают на новый и оригинальный путь развития. Центр тяжести в понимании закона незаметно перемещается; писание не только читается, но и понима-

*) Славянский текст издается проф. М. И. Соколовым; ср. англ. перев. Morphill’я с ученым введением и примечаниями Чарльса (The book of the secrets of Henoch, 1896). Оригинал, несомненно, написан по-гречески. Ср. Schürer, III, 210.

**) Ср. Тайны Еноха гл. 32—33 с примеч. Charles’а. Для Бога один день — тысяча лет (почему Адам умер в тот же день, когда вкусил плодов запрещенного дерева, см. Книгу Юбилеев 4, 33). Как мир был создай в шесть дней, а седьмой день был днем покоя, так и после шести космических тысячелетних дней наступит один тысячелетний день покоя (хилиазм). Описание благоденствия этого дня см. у Филона De praem et poenis 15—20 и сивиллинские пророчества 25 III, 371—80, 743—90 и др.

***) Ср. II, Маккав. гл. II и Филона De praem et poenis 15—20 и De exsecrationibus 8—9. О Мессианических чаяниях евреев вообще см. ниже.

123

 

 

ется по-гречески. по мере приобретения греческого образования еврейская религия сознается как самая разумная, истинная религия, заключающая в себе универсальный принцип религиозно-нравственного просвещения. Закон (νόμος) сближается с эллинскою премудростью, объясняется и понимается как мудрость, как то божественное Слово (λόγος), разум, сообразно которому устроен мир и сообразно которому должна быть устроена человеческая жизнь *).

Единый предвечный Бог, всемогущий и всеправедный, всеведущий Творец неба и земли, Бог абсолютно духовный и не допускающий никакого чувственного изображения, и нуждающийся в жертвах, Бог, осуществляющий на земле Свою вечную правду, открывший ее в законе через пророков: таковы основные черты ветхозаветного учения, которые были понятны эллину, как и иудею, и произвели глубокое впечатление на древний мир **). Сюда присоединяются во второканонических и апокрифических писаниях вера в загробную жизнь и возмездие, демонология и ангелология — живое представление ο посредствующих духах, которому суждено было вытеснить собою политеизм. Самое представление об избрании Израиля и грядущем его торжестве оправдывалось его Богом и его верностью закону, его истинной, правой верой — «мудростью» Моисея, которою евреи обладали в то время, когда все прочие народы ходили во тьме идолослужения. Универсальный монотеизм, вера в сверхнародного единого Бога — Творца вселенной, как основание закона истинной жизни и как положительная религия, победившая все испытания, восторжествовавшая в самом падении дома Израилева,— была действительным откровением, чудом всемирной истории.

Понятен успех еврейской пропаганды, прозелитизм среди язычников, подготовлявший почву христианства. Правда, успех этот был все-таки ограничен. Вера Израиля все еще оставалась национальною верой. Чтобы принять ее, мало было стать сыном Божиим, надо было стать сыном Авраама, принять обрезание, порвать все связи со своим народом, со своими близкими и оградиться от всего мира целой стеною обычаев и обрядов ***. Для суеверного общества римской эпохи отдельные из таких обрядов пред-

*) Это основная мысль Филона, которую мы находим, например, и в 4-й книге Маккавейской (IV, 24).

**) Прекрасный отчет об этом впечатлении дает нам Тацит Hist. V, 5.

***) Tac. Hist. V, 5... transgressi in morem eorum idem usurpant (обрезание) nec quiquam prius imbuuntur quam contemnere deos, exuere patriam, parentes, liberos, fratres vilia habere.

124

 

 

ставлялись привлекательными, как религиозные новшества, к которым оно было столь падко; многие нередко усваивали такие обряды, например соблюдение субботы или воздержание от свинины *), вместе с другими суевериями, заимствованными евреями у халдеев и персов,-— с астрологией, магией, демонологией. Но это еще не значило принять обрезание со всем его законом. В общем национальный партикуляризм евреев, столь отчетливо выразившийся в их обрядовом законе, представлялся в странном противоречии с его универсальным монотеизмом. Нужно было либо отказаться от этого партикуляризма во имя универсального Божества, либо же оправдать, объяснить его язычникам, — объяснить весь закон в разумно-нравственном смысле, как это попытался сделать Филон. После великого кризиса проповеди Христовой нужно было выбирать между универсальной и национальной религией.

Космополитическая культура Греции и Рима всего более возмущалась гордым, упорным, варварским национализмом евреев — их презрением к другим богам и народам, их «человеконенавистничеством» (odium generis humani). Самый монотеизм или, точнее, религиозный монизм, к которому тяготела философская мысль, был далек от веры Израиля: с одной стороны, он был совершенно чужд того национального, племенного однобожия, следы которого уцелели в еврействе, несмотря на универсалистическое представление ο Боге; а с другой — он еще не вполне победил многобожие: этот новый философский монотеизм был лишь своего рода монархическим политеизмом, объединявшим множество богов под властью одного верховного божества. Поэтому принцип еврейского единобожия являлся эллинам то слишком узким, то слишком абстрактным. Национальное однобожие, исключавшее и отвергавшее законность всякого религиозного отношения ко множеству богов и демонов, существование которых допускалось самими евреями, представлялось нечестием и гордыней. А признание единого Бога Отца, Творца всего мира сверхчувственного и недосягаемого, казалось недостаточным без признания посредствующих божественных сил и духов между Ним и человеком. Отсюда ясна вторая задача еврейской апологетики — наряду с рациональным объяснением

*) Schürer, III, 115—129. Любопытен разряд язычников «боящихся», или «чтущих» Бога. Недавно Шюрер и Cumont указали следы особого культа «Всевышнего» Бога (в Малой Азии, Македонии, даже в Крыму), где еврейские черты смешивались с языческими. См. Theol. Litztg., 1897, 505.

125

 

 

закона в общенравственном смысле требовалось разработать рациональное учение о Боге и о посредствующих силах. Эта последняя задача эллинистического богословия совпадала с задачей современного греческого умозрения, состоявшей в том, чтобы, различая между Богом и природой, найти посредство между ними.

Отсюда понятен высокий интерес изучения эллинистической литературы евреев. Она отражает глубокую религиозную борьбу и брожение, и условия ее возникновения во многих отношениях аналогичны с теми, при каких зародились христианская литература, апологетика и философия. И здесь и там те же языческие враги выступают с обвинениями в безбожии (ἀθεότης), нечестии, мизантропии и обособлении, в фанатизме, политической неблагонадежности и безнравственности. И здесь и там тот же ответ, те же аргументы против политеизма, мифологии, культа бездушных, рукотворенных идолов, те же изобличения безнравственности и разврата языческого общества, его противоестественных пороков — в противоположность чистоте нравов, строгой жизни, целомудренного, святого культа поклонников единого Всеблагого Бога, к признанию Которого самый разум возвышается из рассмотрения Его дел. Религиозная критика скептиков и обличительная литература циников со временем увеличивают собою арсенал этой апологетики, Теодицея стоиков, возвышенная мораль и монотеистическая тенденция греческой философии также обращаются ею в свою пользу. Божественная мудрость ветхозаветного откровения показывается в ее универсальном нравственном значении, как общий источник всей человечески мудрости,— самый древний по времени и вечный по существу: она есть основание творения, она от века была у Бога и посредствует между миром и Богом, будучи орудием Его Промысла, источником Его всемогущего Слова. Поэтому культ истинного Бога получает не только национальное, но и всемирное, «космополитическое» значение. Поэтому закон (νόμος) есть не только национальный закон, но и закон вселенной, истинный или правый логос (ὀρθὸς λόγος) — норма и смысл всего сущего. Эллинистическая литература выработала, таким образом, не только формы, но и целые группы идей, которыми воспользовалась христианская апологетика. Одно из наиболее авторитетных выражений их мы находим в книге «Премудрости», этой вдохновенной, красноречивой проповеди веры Израиля, обращенной к эллинам.

Бог познается путем космологического и телеологиче-

126

 

 

ского доказательства. «Подлинно суетны по природе все люди, у которых не было ведения ο Боге, которые из видимых совершенств не могли познать Сущего (τὸν ὄντα) и, взирая на дела, не могли познать Виновника», а почитали за богов стихии, светила или бездушных идолов (XIII, I). Но, несмотря на это философское представление о Боге» несмотря на заимствование отдельных философских понятий у греческих философов *), проповедь этой книги остается ветхозаветною, чисто еврейскою. В этом ее оригинальность. С одной стороны, Господь есть Бог Израиля, Который «во всем возвеличил и прославил народ Свой», пребывая с ним «во всякое время и на всяком месте» (XIX, 21) и особыми повелениями преобразуя всю тварь во спасение сынов Своих (ib. 6). С другой стороны,— все ветхозаветное откровение обнимается здесь в понятии «Премудрость», которая становится как бы особою ипостасью Божества и посредницей откровения.

Эта Премудрость, источник всякой истины, правды и блага, есть ««дыхание» (ἀτμίς) силы Божией и чистое истечение (ἀποῤῥοια) славы Вседержителя... отражение (άπαύγασμα) вечного света и чистое зеркало действия Божия и образ благости Его» (VII, 25 сл.). Посвященная в ведение Божие (μύστις τῆς τοῦ θεοῦ ἐπιστήμης), она есть «избирательница дел Его»; она «имеет сожитие с Богом» и разделяет Его Престол (πάρεδρος): она знает дела Его, знает, что угодно пред очами Его, и присутствовала, когда Он творил мир. Таким образом, она есть не простое свойство Божие, но особенная, отличная от Него духовная сила, «художница всего», всемогущий, зиждительный дух, истекающий из Его существа, «всевидящий, проникающий все умные, чистые, тончайшие духи» **). В одно и то же время она «единородна» и «многочастна»: «будучи едина, она все

*) Таковы понятия материи (ὓλη ἄμορφος XI, 17), предсуществования (ἀγαθός ὤν ἦλθον εἰς σῶμα ἀμίαντον VIII, 20), четырех кардинальных добродетелей стоицизма (XIII, 7). Ср. Zeller, III (2), 271; Schürer, III, 380; Drummond, Philo Judaeus or the Jewish Alexandrinian philosophy in its development and completion (1888), I, 177—229. Понятие о предсуществовании души едва ли, однако, следует считать заимствованным от греков, как это делают названные ученые. Мы находим его и в других еврейских апокрифах (напр., книга Тайн Еноха гл. 23, 5) и в Талмуде в связи с специально еврейскими представлениями. Ср. Weber, Die Lehren d. Talmud (1886), стр. 204 сл. и 217 сл. Ср. также свидетельство Иосифа Флавия о еврейской секте ессеев Bell. jud. И, 8, И.

**) VII, 22—4: «Она есть дух (πνεῦμα) разумный, святой... и т. д., ибо она подвижнее всякого движения и по чистоте своей все проходит и проникает» (стоические термины διήκει и χωρεῖ). Святой «Дух Господа», или «Дух Премудрости», наполняет землю (гл. I).

127

 

 

может, и, пребывая в самой себе, она все обновляет, и, переходя из рода в род в святые души, она приготовляет друзей Божиих и пророков» (VII, 27). Поэтому, хотя она имеет «сожитие» с Богом, отдельные праведники могут избирать ее себе невестою, подобно Соломону, ибо в сожитии с нею — веселье и радость и в родстве с нею — бессмертие (VIII, 17).

Она является всепроникающею божественною сущностью наряду с тем «Сущим» (XIII, 1), с «вечным светом», из которого она истекает; мир, созданный «из бесформенной материи», в котором Бог «расположил все мерою и числом» (XI, 21), проникается и образуется этим тончайшим Духом. Мы имеем здесь не простое поэтическое олицетворение, а богословское учение, примиряющее представление ο трансцендентном Божестве с представлением об имманентности Его Промысла, Его действия, Его Духа. Это не есть также чисто метафизическая концепция, подобная тем, какие мы находим у эклектиков этой эпохи, посредствовавших между платонизмом и стоицизмом: становясь самостоятельною ипостасью, Премудрость понимается прежде всего как посредница откровения: она сохраняла Адама, спасла Ноя, Авраама и других праотцев; она «освободила святой народ» и «вошла в душу служителя Господня (Моисея) и противостала страшным царям чудесами и знамениями. Она воздала святым за труды их, вела их путем дивным и днем была им покровом, а ночью — звездным светом. Она провела их через Чермное море... а врагов их потопила» (X). Она посредствует откровение, и вместе с тем, как «художница всего», она дает и совершенное познание всего сущего — устройства мира, его стихий, его свойств и существ (VII, 17 сл.).

Таким образом, Премудрость является космическим началом, принципом универсального разума и нравственного закона — подобно стоическому логосу; и в то же время, подобно логосу последующего богословия, она является началом откровения. Этого мало: самый термин «логос», самое понятие Слова как силы и разума Божества олицетворяется в этой книге. Так, в начале гл. XI говорится о том, что Господь сотворил все «в слове Своем» (ἐν λόγῳ σου) и своею премудростью устроил человека *), а в главе

*) Сравнение с гл. II, 2—3 показывает, что «слово» употребляется здесь не в смысле речи, а в значении мысли, разума. Ср. Drummond, I, 224, который объясняет это место; он указывает также и на XVI, 12 в связи с Пс. 106, 20 греч. пер.

128

 

 

XVIII (14—16) слово Божие олицетворяется в образе ангела: «Сошло с небес (при избиении первенцев египетских) всемогущее Слово Твое (ὁ πανταδύναμος σου λόγος), как грозный воин. Оно несло острый меч — неизменное Твое веление и, ставши, наполнило все смертию: оно касалось неба и ходило по земле». (Ср. Исх. XII, 35 и 1 Парад. XXI, 16). Правда, из этих мест еще никак нельзя вывести заключения, чтобы «Слово» отожествлялось здесь с Духом Премудрости или являлось особым, самостоятельным олицетворением, хотя будущее учение ο Нем, как божественном Разуме, посредствующем между Богом и миром, подготовлялось всем учением «Премудрости».

Это учение подготовляет собою не только основную идею богословия александрийцев, но отчасти и самый их метод богословского, догматического истолкования Ветхого Завета: раз он заключает в себе абсолютное откровение вечной Премудрости, то все его внешние события и образы получают значение символов, история обращается в простое иносказание вечных истин, обряды — в аллегории. И зачатки аллегорического толкования священного Писания — толкования, которое постепенно упразднило его исторический смысл,— встречаются уже в книге «Премудрости». Так, знамения в пустыне и казни египетские знаменуют собою ряд нравственных истин, и манна Господня ниспосылается с небес, дабы возлюбленные сыны Божии познали, «что не роды плодов питают человека, но слово Твое питает верующих в Тебя» *). Так, облако, следовавшее за Израилем в пустыне, символизирует собою Премудрость (X, 17), а одежда первосвященника — всю вселенную **). Ηο если временные события служат символами вечного, если они получают высший смысл и значение, то действительность их нисколько не отрицается, как это делают в некоторых случаях позднейшие аллегористы: она только получает свое высшее объяснение.

Таково учение этой удивительной книги, сумевшей сочетать практическую мудрость еврейских «притч» с греческим умозрением, древние национальные верования с новыми представлениями ο духовном царстве Божием.

*) XVI, 26. У Филона манна небесная всюду является символом логоса; см., напр., Leg. alleg. И, 21 или De fuga (de prof.), 15.

**) Επὶ γὰρ ποδήρους ἐνδυματος ἦν ὃλος ὁ κόσμος XVIII, 5. Это краткое утверждение, по справедливому замечанию Дрюмонда, позволяет заключить, что в эпоху написания книги «Премудрости» символическое объяснение первосвященнического облачения, находимое нами у Филона и Иосифа Флавия, было общераспространенным.— Другие примеры символического толкования В. З. в нашей книге указаны Зигфридом, 24.

129

 

 

В других памятниках эллинистической литературы евреев развиваются отчасти те же идеи, хотя не с такою цельностью. Рядом с религиозной проповедью мы находим литературу ученую и светскую — всевозможных категорий вплоть до компиляции, подлога и плагиата. Рядом с прямым исповеданием религиозной веры мы находим попытки посредничества и компромисса.

Закон заключает в себе откровение вечной мудрости. Стало быть, он, во-первых, древнее всякой человеческой мудрости, а во-вторых, служит ее источником. По Евполему (половина II в.), Моисей есть первый из мудрецов, изобретатель азбуки *). по Артапану, он был насадителем всей культуры египтян, которые и чтили его впоследствии под видом Гермеса. Еще ранее Авраам научил египтян астрологии. Являются хронологические и археологические исследования, доказывающие, что праотцы и Моисей древнее не только Гомера, но самих em героев; Татиан в своей апологии оставил нам образчик такого рассуждения, несомненно составленного по эллинистическому источнику **). Отсюда же выводится заключение, что греческие поэты и философы черпали из книг Моисея, дошедших до них в каком-то древнем переводе, — положение, которое также делается излюбленным тезисом апологетов. Чем более распространялась любовь к греческой литературе, тем естественнее было стремление отыскать в ней следы знакомства с Моисеем. Так, перипатетик Аристобул, по свидетельству Климента Александрийского, составляет толкование на закон Моисеев — «изрядные книги, в которых он показывает, что перипатетическая философия вытекает из закона Моисеева и прочих пророков» (Str. V, 14, 97). У этого же Аристобула мы находим подложные стихи Орфея, Гесиода, Гомера и Лина, представляющие грубую еврейскую подделку, хотя и несравненно более раннюю, чем указанное произведение Аристобула ***). Вслед за названными поэтами из Моисея черпали и философы, такие, как Пифагор, Сократ, Платон — вплоть до Аристотеля. Фантазия создавала вымыслы, и эти вымыслы принима-

*) Giern. Alex. Strom. 1, 23, 153 и Euseb. Praepar. evang. IX, 26.

**) Татиан, Oratio ad graecos, 35—41; Ср. H. Dembowski, Die Quelién d. cristl. Apologetik (1878), 87 сл.; Евсевий, Ист. Церкви VI, гл. 13, 7.

***) По мнению Целлера и Шюрера, нет оснований сомневаться в свидетельстве Климента (Str. 1, 22, 150), который относит Аристобула к половине II в. Но во всяком случае подложные стихи, приводимые им, находились уже в книге псевдо-Гекатея об Аврааме (заподозренной уже во II в. Гереннием-Филоном). См. Schürer, III, 388— 91; 453—65.

130

 

 

лись за факты по истечении известного промежутка времени. Сами греки искали в Древнем Востоке источников своей мудрости, и евреи, не стесняясь, влагали в уста Орфея торжественное отречение от его «365 богов» или стихи о субботе и видели Моисея в Музее, учителе Орфея *).

Заключая в себе начала истинной философии, закон Моисея должен быть истолкован в общерациональном смысле. Если греки делали нечто подобное с своими мифами и поэмами, а стоики и платоники покушались делать то же самое и с религиозными памятниками и преданиями других народов, то прежде всего такой прием является уместным здесь. Аллегорическое объяснение священных книг развивается по мере того, как исторический смысл их забывается и канонический авторитет их возрастает: все то, что не соответствует такому авторитету, что представляется непонятным или является случайной исторической чертой, все то, что само по себе не производит впечатления откровения или даже отлично от позднейших развитых идей о Боге, все это есть символ, образ, аллегория: это тень, которая прикрывает истину с ее ослепительным светом, чтобы сделать ее доступною немощным; но истинно духовный взор проникает сквозь этот покров. Так, утонченное чувство смущается антропоморфизмами Писания, и варианты греческого и еврейского текста указывают нам, что в эпоху перевода делались неоднократные попытки их смягчения, объяснения или даже устранения. Далее, большая часть фрагментов, дошедших до нас от Аристобула, представляет собою попытки объяснения таких антропоморфизмов.

Когда процесс канонизации, окончательно фиксирующий авторитет Писания, завершается, священный текст легко обращается в священную формулу, каждое слово которой получает символическое значение. Аллегористика, стремящаяся проникнуть в тайный смысл «образов» и «символов» Писания, попадается даже у палестинских комментаторов, хотя они крепче держались традиционного, буквального смысла и живее сознавали национально-историческую сторону своей религии **). Среди «рассеяния», напротив того, «философское» толкование становилось все более и более необходимым в целях миссионерства, проповеди, апологетики и религиозного образования.

*) Одной из самых смелых фикций является «завещание» Орфея, в котором Музей является сыном Орфея (III, 454); Артапан видит в Музее — Моисея, учителя Орфея (ib. 354).

**) См. Siegfried, Philo v. Alexandrien 19, 149—156.

131

 

 

Обрядовый закон со своими мелочными церемониальными предписаниями всего более нуждался в рациональном объяснении. Так, мы знаем, например, что закон обрезания смущал эллинов, возбуждая их насмешки; и Филон приводит нам несколько различных попыток его объяснения у своих предшественников (de circum. 1). Так же точно закон ο чистых и нечистых животных, представлявшийся суеверием и осмеиваемый греческими и римскими писателями, объяснялся в аллегорическом смысле. Образчиком подобного объяснения является нам послание псевдо-Аристея — подделка, эпоха которой до сих пор еще остается спорною, хотя она и предшествует, по-видимому, не только Филону, но, может быть, даже и Аристобулу. Аристей влагает свое объяснение в уста первосвященника Элеазара, который раскрывает тайный, мистический смысл обрядов, указав их национальное значение — ограды Израиля от языческих народов. Хищные птицы признаны нечистыми, чтобы научить, что неправда, хищение и насилие оскверняют душу; мясо жвачных животных с раздвоенными копытами признано чистым, поскольку жвачка символизирует воспоминание ο Боге, а раздвоение копыт — различение между добром и злом. Подобное толкование мы находим впоследствии у Филона, а затем у Варнавы, у Климента Александрийского и многих других, причем из закона ο чистых и нечистых животных развивается мало-помалу особенная, фантастическая зоология с нравственными приложениями, в которой все звери, птицы и гады обращаются в символы страстей и различных душевных состояний *). Эта моральная зоология долго встречается нам в литературе шестодневов и средневековых физиологий, ярко иллюстрируя то глубокое, принципиальное отчуждение от природы, которое составляет особенность средневековой мысли.

В чрезвычайно разработанной, изощренной форме аллегорический метод истолкования В. З. встречается нам впервые у Филона в качестве систематического приема, и от него он переходит ко всем последующим эксегетам. Ηο

*) Срв. Philo de concup. 5 и 9. В 4-й кн. Маккавейской мы находим подобное же толкование, по-видимому общепринятое среди эллинистов: τὰ μὲν οἰκειωθησόμενα ἡμῶν ταῖς ψυχαῖς ἐπέτρεψεν ἐσθίειν, τὰ δὲ ἐναντιωθησὸμενα ἐκωλυσε σαρκοφαγεῖν (V, 29). У Плутарха (Quaest.conviv. IV, 5) мы находим другие весьма оригинальные объяснения на основании якобы еврейских показаний. У Климента в «Педагоге» (II, 10, 220 сл. ср. посл. Варнавы, 10) сообщаются совершенно невероятные подробности об анатомии половых органов гиен и зайцев, вследствие чего эти животные представляются живыми символами разных пороков.

132

 

 

уже одна схоластическая виртуозность этого метода в творениях Филона могла бы заставить нас предполагать за ним целую школу экзегетов. И на самом деле он постоянно ссылается на своих предшественников, на правила или «каноны» аллегории, на древние или современные ему аллегорические толкования,— между прочим, и на такие, в которых мы находим представления ο логосе, ο божественном уме и об идеях Платона,— подобные толкованиям самого Филона *). Кто были эти толкователи, каковы были их «правила», их метод, их учение? Мы уже знаем, что их было много, но, к сожалению, Филон сообщает нам очень мало данных для того, чтобы составить ясное понятие ο6 этих предшественниках. В некоторых случаях, когда мы с полным основанием можем предположить, что он идет по их следам, он ο них умалчивает, например, там, где он повторяет объяснения псевдо-Аристея, или там, где он сходится с палестинскими комментаторами **); в других случаях, наоборот, он, по-видимому, приписывает свои собственные предположения «некоторым» лицам, которых он ближе не определяет. Большее значение имеют те редкие случаи, в которых Филон отличает свое толкование от толкований своих предшественников и даже противополагает его им. Например, он дважды упоминает ο странном толковании слов кн. Бытия — ο херувимах с огненным мечом, помещенных при входе в рай: сам Филон объясняет это место в богословском смысле, между тем как его предшественники видели в нем астрономическую аллегорию небесных сфер и солнца ***). Далее, «источник, исходивший из лица земли и орошавший лицо земли» в отсутствие дождя (Б. II, 6), некоторые толкователи, очевидно из египетских эллинистов, принимали за реку Нил ****). Филон расходится с такими предшественниками, находя, что они

*) Целлер, III (2) 265 сл. дает список (правда, не совсем полный) ссылок Филона на своих предшественников. Но, рассматривая их более тщательно, мы легко можем заподозрить значение некоторых из них. Так, напр., Целлер ссылается на De Jos. 26 (II, 63): но сам Филон ранее приводит эту аллегорию от себя (De Abrah. II, 21). В De somn. 1, 19 Целлер указывает замечательную ссылку на «некоторых», которые считают «солнце» символом ума и чувственности, а «место» — символом логоса; но в связи с Quis rer. div. haeres 53 можно подумать, что ἔνιοι, о которых говорит Филон,— он сам и его ученики. В De cherub. 9 (176, 16 CW.) он открыто выдает себя. В Quis rer. div. haer. 57 неясно, разумеет ли Филон еврейских толкователей или просто греческих философов, размышлявших о происхождении мира: последнее более вероятно.

**) Siegfried, 134-159.

***) De cherub, 7—9 и Quaest. in genes. 1, 57.

****) De fuga 32.

133

 

 

влагают в Писание слишком материальный смысл. Так, «древо жизни», которое в глазах Филона символизирует высший род добродетели — «благость», объяснялось некоторыми из них как символ сердца — причины жизни; Филон замечает, что эти толкователи излагают скорее медицинское, чем философское мнение *); и столь же «медицинские» соображения приводятся некоторыми из них в объяснение и защиту обрезания (de circumc. I).

В трактате «О созерцательной жизни», который представляется нам безусловно подлинным как по языку, так и по манере, и по самому своему содержанию **), Филон прямо указывает на союз терапевтов, посвятивших себя изучению Писания и аллегорическому его толкованию. Но к сожалению, в риторике этого трактата трудно отличить действительные черты от риторических прикрас. Филон, не задумываясь, заставляет философствовать по субботам не одних терапевтов, а всех евреев вообще (De sept. 6): и если даже терапевты предавались аллегористике, подобно прочим александрийским книжникам, то было бы рискованно заключать, что именно они толковали Писание в медицинском и физиологическом смысле. Скорее в таких толкованиях следует видеть прямое или косвенное влияние тех «правил аллегории», которым руководствовался стоический «λόγος φυδιχός» при объяснении языческих мифов и которые также были небезызвестны Филону (De provid. И, 40 и 41).

Как бы то ни было, в эпоху Филона аллегорический метод процветал среди александрийских эллинистов, причем как толкование отдельных мест Писания, так и значение этого метода во всем объеме его приложения, по-видимому, подвергалось спорам и обсуждению: одни держались буквы и восставали против аллегористики ***), другие же, видя в обрядовом законе лишь «символы умопостигаемых вещей», пренебрегали внешним исполнением этого закона, третьи, как Филон, настаивали на том, что вместе с духом его следует сохранять и его тело (De migr. 16).

*) Leg. alleg. I, 18      οὖτοι μὲν ἰατρικῆν δόξαν ἐκτιθέμενοι μᾶλλονἢ φυσικήν (I, 76, 2 CW.).

**) См. блестящее доказательство подлинности этого трактата у Wendland, Die Therapeuten u. die Philonische Schrift vom beschaulichen Leben. Ein Beitrag z. Gesch. d. hellenist. Judenthums, 1896.

***) De somn. 1, 16, 17... σοφισταὶ τῆς ῥητῆς πραγματείας.

134

 

 

* * *

Такова была умственная атмосфера, которой дышала александрийская религиозная философия,— атмосфера эллинистического эклектизма. Мы нарочно остановились так долго на предшественниках Филона: если его метод и его идеи оказали столь значительное влияние на последующую мысль, то этот метод и эти идеи не составляют его личного достояния, несмотря на ту специальную разработку, которую он дал им в своей громадной литературной деятельности. Если всякое произведение мысли должно рассматриваться нами в связи с той средою, которая его породила, то такое требование всего более применимо в истории тех умственных, нравственных и религиозных идей, которые имеют не одно философское значение и, господствуя в течение веков над множеством различных умов, обусловливаются в своем развитии чрезвычайно сложными причинами. Такие идеи, простые и ясные в своем существе, могут быть поняты нами сами по себе, по своему содержанию: они могут быть изучаемы также в отдельных, наиболее ярких своих проявлениях. Ηο для того чтобы понять весь их смысл и значение и всю их силу,— недостаточно рассматривать их отвлеченно или анализировать отдельные частные их выражения: надо отдать себе отчет в сфере их мощи, в объеме их действия; задача историка идей состоит не только в том, чтобы понять их внутренний смысл, но в том, чтобы проследить таинственный процесс их воплощения, и это в особенности там, где им предстоит великое будущее и могущественная роль в жизни и развитии человечества. А для этого ему надо по возможности разбираться в том, что можно назвать материалом идей, их питательною средою.

Мы, разумеется, не думаем в этом кратком разборе дать сколько-нибудь полную характеристику еврейского эллинизма. К сожалению, даже самые пространные исследования не могут восполнить здесь пробелы наших знаний,— пока Египет не подарит нас новыми находками.

Еврейство перед появлением Христа, охваченное внутренним брожением необычайной силы и глубины, вступало в духовную борьбу и духовное общение с другими народами. Нам знакомы только те различные результаты, к которым привело это брожение,— александринизм и талмуд, христианство и его разнообразные секты; но сложный процесс, подготовлявший эти результаты, известен нам крайне недостаточно, и, чем более мы углубляемся в его

135

 

 

изучение, тем чувствительнее сознается нами недостаток наших знаний. Мы мало знаем ο тех запутанных, сложный путях, посредством которых просачивались в еврейство чуждые ему верования, представления и понятия, и мы знаем очень немногое ο том, как оно с ними боролось. Мы знаем только ο существовании такой борьбы, ο существовании того брожения, которое вызвало апокалиптику в Палестине и литературу сивиллинских пророчеств в эллинском рассеянии; мы знаем ο наличности многочисленных языческих влияний среди эллинистов, среди восточного рассеяния и среди самой Палестины — влияний, которые повели к синкретизму верований и подготовили в еврействе почву гностицизма. Влияния, шедшие с Востока и сказавшиеся в гностицизме, до сих пор сего менее изучены, а между тем они несомненны, хотя бы в демонологии, ангелологии и апокрифической апокалиптике. Они сказывались, по-видимому, и в палестинской секте ессеев  — еврейских раскольников, подпавших таким влияниям, несмотря на свое ревнивое старообрядчество; они сказываются и в самаринском синкретизме, и в той астрологии и магии, в «халдейской премудрости», столь распространившейся среди еврейства и дошедшей до нас в случайных образчиках. Относительно еврейского эллинизма, и в особенности александрийского эллинизма, мы осведомлены в большей степени. Но и здесь познания наши далеко не достаточны, как показывают хотя бы ссылки Филона на неизвестных нам предшественников и его загадочное сообщение ο терапевтах. Тем большего внимания заслуживает тот ограниченный материал, которым мы располагаем.

 

II. Филон и его литературная деятельность

Учение Филона представляет громадный интерес по своему влиянию на последующее развитие религиозной и философской мысли, — влиянию, которое продолжает сказываться в известной степени до наших дней; и оно представляет не меньший интерес само по себе, как самое яркое проявление эллинистической мысли, как живой памятник умственного движения первого века, шедшего навстречу христианства.

Мы были бы крайне несправедливы к Филону, если бы хотели видеть в нем только философа, забывая в нем апологета, миссионера и богослова. В своем учении он не гонится за оригинальностью. Лучшие мысли его принадлежат не ему, и, заимствуя их отовсюду, он с полной искренностью

136

 

 

приписывает их Моисею, подобно тому как современные ему пифагорейцы-приписывали такие же мысли Пифагору, Филон — типичный еврей-эллинист и типичный александрийский эклектик, вся особенность которого состоит в систематическом соединении мозаизма и греческой философии при помощи своеобразного богословия и аллегорического истолкования священных книг. Самая философия представляется ему положительно данной: это божественная философия Моисея и всех греческих философов. Законодателя своего народа Филон изображает по своему подобию — в виде египетского иудея, обученного всем мудростям египтян, халдеев и эллинов *) и озаренного светом божественного откровения. Моисей изложил истинную философию в форме символов, греки — в форме отдельных учений; Моисей изложил ее в ее полноте и чистоте, как божественное откровение; греческие системы представляют частные попытки человеческого разума проникнуть в это откровение,— попытки по необходимости частные и несовершенные. Моисей заключает в своих книгах все истинное, что есть во всех философиях, и потому правильный метод философии сводится к тому, чтоб уметь читать между строк откровения и толковать священные книги.

Отсюда ясно, что независимо от своего содержания философская мысль Филона не может облекаться в научную форму. При чрезвычайно большом количестве сочинений, Филон нигде не пытался изложить свою «систему», разработать ее логически в основных ее началах и предположениях. Он не имеет философского метода, или, точнее, тот метод, которому он следует, вполне лишен философского характера — это либо риторические декламации, либо аллегорическая экзегеза, также процветавшая в школах риторов и грамматиков.

Изучая Филона, мы невольно утомляемся этой риторикой, тем бесконечным разглагольствованием, изощренным суесловием, в которое он любит облекать самые простые мысли, подобно, впрочем, большинству своих современников. Минутами профессиональный ритор и словесник совершенно берет в нем верх над мыслителем. Он проникнут насквозь всеми дурными литературными привычками, манерностью современных ему эквилибристов слова, которые полагали всю свою славу в каком-то виртуозном насиловании человеческой речи. Он выставляет свое искусство

*) Vita Mos. 1, 5 (II, 84 Μ.).

137

 

 

напоказ при всяком удобном и неудобном случае, утомляя трескотнею слов и влагая надутые школьные словоизвержения в уста праотцам, Моисею и даже самому Господу Богу *). Но эта несносная манера отличает, к сожалению, не одного Филона: она составляет особенность всей вырождавшейся литературы его эпохи, которая думала школой оградить себя от надвигавшегося варварства, не замечая симптомов этого варварства в аляповатом безвкусии своей риторики и в ее схоластической искусственности.

Словесная школа с ее грамматикой и риторикой была основой всей образованности, всего воспитания греко-римского общества — сначала языческого, а затем и христианского. Греческая риторика, «искусство слова», была старым и почтенным искусством. Оно имело традиции многих веков, и у Филона мы находим вариации на очень древние его темы: он припоминает, например, старинное состязание между добродетелью и наслаждением, известное нам в басне Продика — этом раннем образчике искусственной словесности. Но во что обратилась басня кеосского мастера! Для характеристики частных добродетелей, сопутствующих главной, Филону не хватило бы «целого дня»: он ограничивается тридцатью четырьмя именами; а для характеристики порочной сластолюбивой жизни он нанизывает более ста пятидесяти эпитетов! **)

Филон — ученый словесник, каждое произведение которого носит отпечаток школы. Он эклектик в литературе, как и в философии, заимствующий и мысли и самые слова у циников, у стоиков, у Платона, у Посидония, даже у скептиков. Его стиль, его лексика отражают все эти влияния ***). Иногда Филон как будто щеголяет своим эклектизмом, как иные щеголяют ученостью. Но вся эллинская словесность служит ему только служебным средством для его богословия, для развития, изложения, защиты «божественной философии» Моисея. Это Агарь, служанка Сарры, ancilla theologiae, как стали говорить впоследствии. Филон любит

*) См., напр., De Ios., где Иосиф отчитывает жену Потифара, или De vita Mos. 10. в De monarchia 1, 6 любопытен по самой форме диалог между Богом и Моисеем.

**) De sacrif. Abelis et Caini, 5—10 (I, 209—220, CW.). Вендланд (Neu entdeckte Fragmente Philos, 1891, стр. 140—141) справедливо указывает, что Филон черпает здесь не из Ксенофонтовой передачи Продиковой басни, а из какой-то стоико-цинической ее переделки, послужившей ему образцом.

***) Ср. Siegfried, 31 — 142 (влияние лексикологии Платона 32 — 7); о влиянии скептиков на Филона Ср. von Arnim, Quellenstudien zu Philo V. Alex. 1888.

138

 

 

греческую словесность и философию, может быть, более даже, чем желал бы этого, подобно некоторым христианским писателям, которые осуждали в себе эту страсть. Прежде чем иметь плод от Сарры, от законной жены — божественной мудрости, он считает нужным, подобно Аврааму, прижить младенца от ее служанки, от наложницы Агари — от наук словесных и математических, хотя признает, что сама по себе эта Агарь рождает только софистику *). Мало того, подобно Иакову, и при законных супругах Филон не оставляет названных наложниц. Беглая Агарь возвращается под начало Сарры **). Вся оригинальность положения нашего философа и его миросозерцания, созданного этим положением, именно и состоит в сочетании «супруги» с «наложницей» — веры Израиля с греческою философией.

В своей литературной деятельности Филон представляется нам с множества различных сторон: он философ эклектик, посредствующий между платонизмом и стоицизмом, последователь Посидония и предшественник Плотина; он богослов, разрабатывающий учение ο Логосе и аллегорический метод истолкования Ветхого Завета; он апологет иудаизма перед эллинами; он учитель и систематизатор закона, предшественник Талмуда. И что всего замечательнее, все эти различные стороны деятельности Филона органически связаны между собою, определяясь одной и той же основною целью — проповеди и апологии мозаизма как религии слова, религии истинного просвещения. Ηο если мы хотим понять особенности учения Филона и определить его историческое значение, мы не должны выдвигать на первый план какую-либо одну из упомянутых сторон этого учения и рассматривать ее независимо от прочих. Весьма многие, например, обращают внимание на учение Филона ο Логосе вследствие громадного значения, которое приобрело со временем это понятие. Ηο как ни значительно оно уже у Филона, оно еще не занимает у него того центрального положения, которого оно достигает лишь гораздо позже. Поэтому, для того чтобы понять самое учение Филона ο Логосе, надо обратиться к рассмотрению связанных с ним других сторон литературной деятельности этого писателя.

Сочинения Филона могут быть разделены на несколько

*) Ср. De congressu erud. gratia 3 и 4.

**) De fuga 38.

139

 

 

разрядов *). Прежде всего идут чисто богословские трактаты или группы трактатов. Первая из таких групп посвящена толкованию на книгу Бытия — род эллинистического мидраша, соответствующего палестинским произведениям этого рода **); другая многочисленная группа (соответствующая мишне) посвящена передаче, систематическому изложению закона — в качестве мирового принципа, в качестве неписаного закона и в качестве положительного, богооткровенного кодекса личной и общественной морали. Эти трактаты имеют в виду главным образом, если не исключительно, последователей Моисея. Следом за этими специальными богословскими трудами идут сочинения, рассчитанные на более широкую публику, напр. биография Моисея, изложенная для читателей, не знакомых с Писанием, или другие трактаты чисто апологетического характера. Наконец, особый отдел могут образовать сочинения философские.

1.      Мы начнем с последних. Уже из одного чисто внешнего сопоставления этого последнего отдела с первыми легко увидеть, что философия играла второстепенную, служебную роль в деятельности Филона. Тем не менее изучение немногих философских сочинений Филона значительно объясняет нам характер этой деятельности и в других его произведениях. С первого взгляда он является нам решительным эклектиком; но самые нормы его эклектизма заключаются в его религиозных воззрениях. Правда, на почве мозаизма трудно было найти основания для усвоения тех или других специальных учений психологии или теории познания; поэтому в таких специальных вопросах эклектизм Филона нередко колеблется между различными решениями. Зато в тех областях, которые касаются этики

*) О классификации сочинений Филона см. Шюрер, III, 496—542 и прекрасную работу Massébiau, Le classement des oeuvres de Philon (1884).

**) Кроме обширного аллегорического комментария на книгу Бытия Филон составил более сжатое катехизическое объяснение Пятикнижия в «вопросах и ответах». Это толкование, по-видимому, обнимало 6 книг для книги Бытия и 5 для Исхода, по свидетельству Евсевия. Мы не знаем, комментировал ли Филон остальные книги Пятикнижия. Из этого труда до нас дошел: 1) армянский перевод 6 кн. толкований на кн. Бытия (в 4 книгах перев. Auchera) с значительным пропуском; 2) латинский перевод шестой книги; 3) множество греч, фрагментов, собираемых Harris’ом и Вендландом (Neu entdeckte Fragmente Philos, 1891, 29—105); 4) множество других фрагментов в сочинениях Амвросия, который пользовался Филоном, не называя своего источника, как это явствует из сличения многочисленных мест из его трактатов с армянской версией. — Из толкований на кн. Исход уцелели два больших фрагмента, тоже в армянской версии (вероятно, пятая кн. и часть второй), см. Шюрер, III, 498.

140

 

 

или богословия, учения ο первых началах, предпочтения его очевидны. Прежде всего это стоики с их учением ο промысле и об универсальном законе, с их нравственной казуистикой и проповедью,— в особенности стоики позднейшие, как Посидоний, сами склонные к эклектизму, платонизму и даже пифагорейству. Затем это — Платон, повлиявший не только на мысль Филона, но и на самый его язык; потом это — александрийские эклектики, перипатетики, новые киники с их популярной диатрибой и, наконец, даже скептики. Сочинения Филона, в которых скрещиваются все эти влияния, нередко служат нам ценным источником для изучения философии этого эклектического периода.

Так, напр., в трактате «О провидении» он излагает сперва аргументы академиков и эпикурейцев против стоического учения, а затем опровергает их стоическими аргументами — космо-телеологическим доказательством, которое по самой форме и выражениям своим представляется стоическим *). Но Филон не стоик; и когда ему нужно опровергнуть стоическое учение ο конечном разрушении мира, он вместе с Боефом и Панэцием обращается к помощи перипатетиков **). А когда ему нужно доказать недостоверность человеческого познания или призрачность человеческой жизни, он не брезгает даже помощью александрийских скептиков школы Энезидема; скептицизм является на помощь мистицизму и теософии ***). Но Филон и не скептик: его теория познания не представляется нам цельной, точнее, у него можно найти следы нескольких теорий познания.

В своих философских трактатах Филон всего менее оригинален. Он сам сознает, что передает чужое учение (de Alex. 8). Ηο такой же эклектизм, спускающийся иногда до простой компиляции, сказывается и в других произведениях Филона ****). Всего любопытнее определить то место, которое занимают эти философские труды в деятельности нашего писателя. Замечательно, что подлинность всех их была заподозрена; если бы не редкие намеки, часто оста-

*) Wendland, Philos Schrift über die Vorsehung, 1892.

**) Fr. Cumont, Philonis de aeternitate mundi, где издатель убедительно доказывает подлинность этого произведения. См., впрочем, Arnim, Quellenstudien, 1—51,Шюрер, III, 539 — несмотря на призпание со стороны Вендланда и Нордена.

***) V. Arnim, Quellenstudien, 56 сл.

****) См. Schmekel, 409 сл. о de opif. mundi, или arnim о трактатах De ebrietate и De plantatione.

141

 

 

вавшиеся незамеченными, трудно было бы подозревать, что автор их иудей, а не эллин *). Имена греческих поэтов, «божественного» Ксенофана, «великого» Платона и других философов заменяют своим «священным союзом» Моисея и пророков (de prov. II, 48 и quod omnis probus liber, II, 458 M). Если некоторые из этих «богословов» и «божественных мужей» были плохими поэтами, то это показывает лишь естественную ограниченность человеческой природы, препятствующую совершенству; а если величайшие поэты, как Гомер и Гесиод, кажутся нам нечестивыми клеветниками богов, то подобное кажущееся богохульство есть лишь indicium inclusae physiologiae — признак сокровенного, тайного смысла, который нельзя раскрывать непосвященным, непомазанным. Ибо тот, кто знает «правила аллегории», относит мифы поэтов ο Вулкане к огню, сказания ο Гере — к воздуху и ο Гермесе — к логосу, слову и т. д., следуя истинному богословию **).

Таким образом, самая аллегористика греческих философов и грамматиков признается правильной в ее применении к языческим мифам. Филон как бы нарочно становится на точку зрения язычников и забывает на время ο законе и пророках, чтобы тем вернее привести их к неожиданному обращению ***). Отправляясь от стоической морали, от стоического идеала жизни мудрого, согласной с естественным законом, Филон стремится указать этот закон в богооткровенном учении Моисея, выясняя таким образом универсальный, космополитический характер еврейского законодательства. В трактате ο «свободе мудрого» мы сталкиваемся прежде всего с таким видимым космополитизмом: «законодатель иудеев» появляется здесь наряду с языческими мудрецами, Сущий —наряду с языческими богами. Секта ессеев обращается в какой-то философский союз, изучающий нравственную философию по отечественному закону. Истинно мудрые, свободные, добродетельные люди встречаются, впрочем, во всех народах: таков Геракл, воспетый Еврипидом, таковы действительные герои греческой истории, таковы греческие мудрецы, персидские маги, индий-

*) Напр., De prov. II, 107. Ср. Cumont, Prolegomena IV, VI—VII. В настоящее время πρμ определении подлинности решающее значение имеет язык Филона, который изучен тщательным образом.

**) De prov. 40—42. De prov. II, 48 и quod omnis probus liber, II, 458 M.

***) Разговор о провидении кончается таким неожиданным обращением собеседника Филона к закону: optime tibi proferenti credere aequum est nihil enim melius quam totis animis divinas impressiones legis amplexari; De prov. (II, 116).

142

 

 

ские гимнософисты, палестинские ессеи (гл. 12). Раб есть тот, кто повинуется страстям, свободен тот, кто живет по закону: здесь разумеется «истинный, правый логос, не закон, данный кем-нибудь, тленный — смертным, начертанный на хартиях или скрижалях, бездушный на бездушном»: здесь разумеется «истинный закон, нетленный закон, запечатленный бессмертною природой в бессмертном разуме» *). В этом понятии духовного божественного закона Филон сближает просвещенную мораль стоиков с законодательством Моисея. Не служит ли оно источником Зенона, как инсинуирует наш апологет? Во всяком случае золотое правило — «жить согласно природе» — есть скорее «изречение Пифии», чем мысль самого Зенона; жить согласно природе — значит жить согласно закону, согласно правому разуму, или логосу, жить по-божьи. Таково основание истинной жизни и истинной свободы. Обретши его, человек не страшится гонений, лишений, рабства, смерти. Он есть истинный друг Божий, царь, наследник мира; мало того, по смелому изречению «законодателя евреев», он есть «бог» для людей (очевидно, как Моисей есть бог для Фараона. Исх. VII, I) **).

Цель трактата — посвятить молодежь всех стран (νεότητα πανταχοῦ πᾶσαν) в это нравственное учение, показать согласие всех истинно мудрых людей с Моисеем и в то же время доказать на деле широкий универсализм, космополитический характер мозаизма. Но, рассчитывая на широкий круг читателей, Филон, по-видимому, имеет в виду и более тесный круг гонимых соплеменников, увещая их к стоической твердости и мужеству среди гонений и видимого рабства ***). Здесь апология сочетается с философскою проповедью.

2. Таким образом, в своих трактатах чисто философских Филон ни минуты не забывает своей главной цели, апологетической и миссионерской. И если здесь он проникнут идеей божественного Промысла и божественного разумного закона, как универсального начала физического и нрав-

*) Ib. И, 452. Ср. гл. 10 (445 М), где ὀρθὸς τῆς φὺςεως λόγος отожествляется с νόμος. Ср. De praem. 9 (II, 417, M).

**) II, 452 M. Указанный текст (Исх. VII, I) толкуется в подобном же смысле в трактатах quod deterior potion insid. solet, 44 (...ό ςοφός λεγεται μὲν θεὸς τοῦ ὤφρονος, стр. 255, 1) и De mut. nom. 3 (I, 581 M) 37.

***) Ср. трактат о самодержавии разума (т. наз. 4-я кн. Маккавейскан), который также содержит в себе соединение стоицизма с мозаизмом, хотя отличается более еврейским характером, чем упомянутые сочинения Филона.

143

 

 

ственного мира, то в своих специальных богословских сочинениях он развивает пространно ту же идею. Он не ограничивался, впрочем, одной философией в своей апологетике. Он принимал личное участие в посольстве александрийских иудеев к Кайю Калигуле с протестом против гонений и насилий, которым они подвергались *); он писал рассуждения ο гонениях и гонителях еврейства, наказываемых Всевышним **); он разбирал обвинения, направленные против иудеев ***;) ему приписывается специальная апология их ****), откуда известен отрывок ο секте ессеев и с которой связано, по-видимому, дошедшее до нас сочинение о терапевтах или «ο созерцательной жизни» *****).

Литературные приемы Филона и в этой группе сочинений соответствуют тем, которые только что указаны. И здесь он становится нередко на точку зрения противников, чтобы лучше достичь своей цели: обличая безумие Калигулы, присвоившего себе почести героев и самых богов, он становится на почву языческого благочестия и говорит его языком, чтобы оправдать отказ в поклонении кесарю со стороны иудеев (De virt. II, 16). Говоря ο ессеях и терапевтах, он показывает в них высшие образцы практической и теоретической деятельности человека и обращает язычникам их обвинения в безнравственности, заимствуя оружие у обличительной литературы киников. Общество терапевтов изображается как мистический союз, подобный религиозным союзам других мистиков, и точно так же, как и в других своих сочинениях, Филон любит употреблять терминологию греческих мистерий, которую заимствуют у него и христианские александрийцы ******).

3. Но мы не будем слишком долго останавливаться на этой группе сочинений Филона, так как апологетика занимает большое место и в других его сочинениях, в особенно-

*) De virtutibus et legatione ad Caium — отчет самого Филона об этом посольстве.

**) In Flaccum. По мнению Шюрера (III, 530), это сочинение составляло часть одного общего целого в пяти книгах вместе с только что названным трактатом под общим заглавием π. ἀρετῶν.

***) Ib. 54 — вероятное объяснение содержания утраченного сочинения ὐπο θετικά (Eus., Praer. Evang. VIII, 5, И).

****) Eus., Praer. Evang. VIII, 10, 19. Ср. Wendland, die Therapeuten, 703, 1.

*****) Связь эта, впрочем, едва ли может считаться доказанной. Шюрер, III, 535 сл. продолжает оспаривать подлинность этого сочинения, несмотря на подавляющие доказательства Массебно, Conobeare и Вендланда (Therapeuten).

******) Ср. Anrich. D. antike Mysterien wesen in seinem Einfluss auf d. Christenthum 1894, стр. 64, сл.

144

 

 

сти в его изложении закона и биографии Моисея, из коих первое предназначено главным образом для «последователей» Моисея, а вторая назначается для большого круга читателей, незнакомых со священными книгами евреев.

Потребность в систематизации и кодификации «закона» легко объясняется сложным составом Пятикнижия и необходимостью согласовать между собою его различные узаконения, правовые и обрядовые предписания, относящиеся к весьма различным эпохам и наслоениям и отражающие иногда довольно различные тенденции. Все эти узаконения и предписания, усложнявшиеся еще неписаным предписанием «старейшин», имели одинаково канонический авторитет, хотя многие из них теряли свой живой смысл, в особенности для иудеев «рассеяния». В своей окончательной послевавилонской форме закон представлял собою грандиозную попытку — оградить народ Божий от окружавшего его моря языческих народов и сделать его святым народом Божиим посредством ритуального освящения и посредством возможно полного подчинения всей народной и личной жизни сложной и суровой обрядовой дисциплине. Эта дисциплина утверждалась на основании, возвещенном пророками,— вере в единого Бога Израилева; с такой верой связывалось сознание национального избрания и национальной миссии, успех которой зависел от осуществления закона — воли Божией в Его народе. Отсюда объясняется и мессианизм евреев, их вера в восстановление царства Израилева, как царства Божия, и вместе — еврейский национализм с его фарисейским православием и старообрядчеством, которое столкнулось с действительною проповедью «царствия» и отвергло ее.

Обрядовый закон составляет и силу Израиля, и его слабость: его силу, потому что внешняя дисциплина закона сохранила его национальность, когда все условия национального существования были утрачены; его слабость — потому что этот закон осуждал его веру навсегда оставаться национальной верой, несмотря на начало универсального монотеизма, которое в нем заключалось. Мы уже указали это внутреннее противоречие, которое ощущалось особенно сильно при столкновении с другими народами и, главное, с универсальною культурой и просвещением греко-римского мира. Но оно ощущалось и в национальной религиозной жизни. Источник живой воды, который напоил пророков, иссяк; на седалище этих пророков сели книжники, и закон, составлявший как бы периферию религиозной жизни, закрыл собою ее центр. А как только этот центр перестал

145

 

 

быть ощущаем, самое понимание закона изменилось: он получил значение безотносительное и в то же время, лишенный живого центра, естественно раздробился на множество отдельных предписаний. Требовалось либо вновь войти в самое сердце закона и освободить универсальную истину закона — «завет» Израиля — от его национальных рамок, как это сделал Христос, который «исполнил» собою закон и вместе упразднил его, поведав миру «евангелие царствия»; или же, наоборот, нужно было воздвигнуть «ограду» вокруг дробившегося закона, как это сделал Талмуд. Филон, который еще не пережил кризиса, происшедшего в его дни в Палестине, не пошел ни тем, ни другим путем, хотя внутреннее противоречие закона обусловливает собою всю его деятельность: он держится его, как иудей, и оправдывает его, как эллин; он принимает его в его национальном значении и вместе, как его апологет и миссионер, стремится доказать его универсальность, вложить в него новый философский смысл, сохраняя его внешнюю форму.

«Закон» имеет для Филона безусловно разумное и по тому самому универсальное значение. В тесном смысле он есть разумное «слово, повелевающее то, что должно, и запрещающее то, что не должно» *); в смысле более широком он есть сам правый, истинный разум, сообразно которому все устроено в природе, т. е. божественный Логос, составляющий содержание закона. И то и другое согласно с учением стоиков. Если прочие законодатели ограничиваются одними сухими установлениями или же, напротив, окружают их мифическими вымыслами, то Моисей начинает с изложения сотворения мира, чтобы показать, что мир согласуется с законом и закон — с порядком вселенной и что праведный, поступающий по закону, есть истинный космополит, гражданин мира, согласующий свои действия с волею той природы, которою управляется вселенная **). Так начинает Филон свое изложение закона. Сам космос, мир, есть полис — город Божий, разумное целое, управляемое вечным законом и созданное премудрым зодчим по плану боже-

*) De praem. Et poenis 9.

**) De op. mundi, 1...ὡς καὶ τοῦ κόσμου τῷ νόμῷ συνᾴδοντος καὶ τοῦ νομίμου ἀνδρὸς εὐθὺς ὄντος κοσμοπολίτου πρὸς τὸ βούλημα τῆς φὐσεως τὰς πράξεις ἀπευθύνοντος καθἣν καὶ ὁ σύμπας κόσμος διοικεῖται. Ср. Vita Mosis II, 7 и 9. Что закон, тора, есть основание мира, было общепризнанным положением среди раввинов (ср. Siegfried, 156), которое Филон согласует с стоическим принципом. Ср. 4-ю кн. Маккавейскую V, 24 κατὰ φύσιν ἠμῖν συμπαθεῖ νομοθετῶν ὀ τοῦ κόσμου κτίστης.

146

 

 

ственного Логоса. Поэтому изложение закона открывается трактатом «О миротворении».

Но закон есть не только основание вселенной, он есть, как мы уже видели, та мудрость, которая издревле озаряла души праведных в виде неписаного закона, заставляя их жить «сообразно природе». Он олицетворяется в праотцах Израиля — этих воплощенных или «одушевленных законах» (ἔμψυχοι καὶ  λογικοὶ νόμοι), живых образах отдельных добродетелей и прообразах будущего законодательства. Подобно стоическим и киническим риторам, делавшим нравственные олицетворения из героев древности (напр., Геракла), Моисей, по мнению Филона, прославил праотцев с двойною целью — показать, что положительные законы не расходятся с природой и что желающим не трудно жить согласно законам, так как «эти законы суть не что иное, как воспоминания о жизни древних», следовавших природе (De Abr. 1).

За трактатом ο миротворении непосредственно следует книга «Об Аврааме». Упомянув в нескольких главах (2 — 9) ο Еносе, Енохе и Ное, Филон переходит к Аврааму, Исааку и Иакову — новой и превосходнейшей триаде добродетелей (10—12). Енос олицетворяет «надежду», Енох — «покаяние» и исправление, Ной — «праведность» *). Авраам, Исаак и Иаков олицетворяют добродетель различных типов: 1) ту, которая дается наукой и воспитанием (διδασκαλικὴ), 2) врожденную, природную добродетель (φυσική) и 3) ту, которая достигается подвигом* упражнением (ἀσκητική). Затем Филон обращается к житию мудрого «политика» Иосифа, живого олицетворения израильтянина среди чувственных искушений Египта **).

Описав таким образом, по Моисею, «жизни мудрых мужей, которых священные книги изображают родоначальниками еврейского народа и неписаными законами», Филон переходит непосредственно по порядку (κατὰ τὰ ἀκόλουθα ἐξῆς) к законам писаным ***). Прежде всего идут

*) Отдельные праотцы являются олицетворениями отдельных добродетелей и в еврейской литературе легенд и «заветов». Так, напр., в заветах XII патриархов каждый из праотцев говорит о специальной добродетели или пороке. Завет Иова имеет в виду «терпение» и «милость», книга Асенеф — покаяние, Авраам представляет «гостеприимство» (ср. The Testament of Abraham by James в Texts and Studios Робинсона (1892), II, 2, 120).

**) De Josepho. По-видимому, за книгой об Аврааме следовали книги об Исааке и Иакове, теперь утраченные (Ср. de Jos. I).

***) De desem oraculis, I (начало).

147

 

 

десять заповедей: десять есть совершенное число, обнимающее в себе все роды чисел, и десять заповедей соответствуют десяти категориям Аристотеля (De dec, or. 8). Данные непосредственно Богом, они лежат в основании всех отдельных законов, которые располагаются в систематическом порядке по рубрикам этих заповедей. Первая половина десятословия обнимает все обязанности благочестия по отношению к Богу и к родителям, земным символам небесного Отца (ib. 23) *). Вторая половина, или вторая скрижаль, обнимает все обязанности человека по отношению к ближним. В целом ряде трактатов ο частных или специальных законах Филон систематизирует законодательство Моисея. В связи с первой и второй заповедями излагается весь закон, касающийся священства и жертвоприношений; в связи с четвертой рассматриваются узаконения ο праздниках, а к остальным заповедям приурочивается все семейное, гражданское и уголовное право **).

Эта первая широкая попытка систематизации закона, начинающаяся с сотворения мира, заключается трактатами: «О наградах и наказаниях» и «О проклятиях», несомненно составляющими одно нераздельное целое. Здесь высказываются мессианические чаяния Филона — вера в восстановление порядка, нарушенного грехопадением, в чудесное соединение рассеянных сынов Израиля. Он верит в исполнение пророчеств ο земном благоденствии обратившегося Израиля, в грядущее чудесное изобилие и восстановление, потому что он верит в тожество закона с «правым разумом», с Логосом, управляющим вселенной: поэтому обращение целого народа к жизни, согласной с законом, осуществление этого закона неизбежно должны иметь не только нравственные, но и физические последствия. Таким образом, с новой точки зрения обосновывается старинная еврейская теория ο возмездии, которую мы находим в книге Премудрости ***): если там египтяне наказуются теми зверями, которым они поклоняются, то у Филона самое укрощение зверей, грядущее изобилие и чудесное возвращение Израиля в мессианические времена ставят-

*) Ср. то же в quis rer. divin, haeres, 35.

**) В дополнение являются особые трактаты «О справедливости» и «О мужестве», где рассматриваются политические обязанности во время мира и во время войны (De praem. 1, II, 409, М.).

***) Гл. XI, 16—17 и сл.: «чем кто согрешает, тем и наказывается», и гл. XVI: египтяне мучимы животными, которым они поклонялись, и погибли от воды, куда они бросали еврейских младенцев. Ср. Филона De vita Mos II. 9—12.

148

 

 

ся в зависимость от укрощения страстей (τὰ ἐν τῆ ψυχῆ θηρία), от истинного соблюдения субботы и от внутреннего собирания и обращения души, ее восхождения к мудрости и добродетели *).

Закон Моисея есть положительный, богооткровенный закон, и сообразно тому Филон настаивает на буквальном его соблюдении, признавая в то же время его сокровенный аллегорический смысл. Отдельные части его труда рассчитаны на очень широкую публику. «Жизнь Моисея», представляющаяся самостоятельным целым и предназначенная для читателей, незнакомых с Моисеем, первоначально, может быть, также была связана с изложением закона **). Но, хотя в своем целом труд Филона предполагает преимущество «учеников Моисея», он нигде не теряет из виду целей апологетики и стремится передать ее оружие своим читателям. Отношение к закону везде однородно: высший, универсальный, аллегорический смысл его указывается наряду с национальным и буквальным смыслом.

В предписаниях чисто нравственного характера Филон не вдается в аллегористику. Обыкновенно он довольствуется казуистикой, чтобы показать, как глубоко и тонко разработано нравственное учение Моисея и насколько оно превосходит языческую мораль своей человечностью, чистотой и высокою мудростью. Укажем, например, на его изложение законов, касающихся брачного законодательства и седьмой заповеди, где целомудрие евреев противополагается всем видам языческого разврата. Мы уже говорили, что эта антитеза служила общим местом сначала еврейской, а потом и христианской апологетики, причем целый ряд аргументов, образов и анекдотов, иногда скабрезных, вошел в литературную традицию ***). Укажем, да-

*) Ср. De exsecr. 8—9 и De praem. 15—20.

**) Шюрер и Массебио признают «Жизнь Моисея» совершенно отдельным сочинением, указывая на De dec. orae. I и на то, что как в этой биографии, так и в связанном с нею трактате о (благочестии), человеколюбии, покаянии и благородстве мы находим самостоятельное популярное изложение закона, составленное ввиду миссионерской цели. Но, признавая вполне самостоятельность «Моисея» в теперешней редакции, мы находим, однако, многочисленные указания его первоначальной принадлежности к общему изложению закона, где он являлся естественным звеном между «исторической» и специально-законодательной частью, во-первых, это указывается в самом Моисее II, 8 (II, 141, М.); во-вторых, De praem. et poen., гл. 9 (после 2—8); наконец, характерна ссылка Mos. III, II на π. ἀριθμῶν связи с De ор. mundi 16 (1, 17, 3 GW).

***) De spec. leg., III, 2—14. Помимо Моисея Филон пользуется здесь и устным преданием, развивая свою казуистику.

149

 

 

лее, на те места, где Филон указывает на строгость закона по отношению к разврату, и на те, в которых он выставляет на вид широкую гуманность, его милосердие, распространяющееся не только на человека, но и на самую природу *).

Иное дело, когда Филону приходится объяснять ритуальный закон. Здесь аллегористика вступает в свои права. Закон становится символом «невидимого и неизреченного». Там, где обряд не оправдывается утилитарными соображениями, он получает космическое значение, символизирует собою целый мир, подобно одежде первосвященника (V. Mos. III, 11 — 12), или же он символизирует собою нравственные истины.

Обрезание, составляющее посмешище эллинов, объясняется не одними гигиеническими и физическими соображениями: оно есть нравственный символ, который учит нас воздерживаться от наслаждения и смирять высокомерие, приписывающее человеку способность производить себе подобных без помощи Божества (de circumc. 1—2). Закон ο чистых и нечистых животных заключает в себе высший нравственный смысл: устанавливая «среднюю тропу» между излишком и недостатком, Моисей дозволил вкушать мясо лишь немногих животных, запретив употреблять в пищу других, вкуснейших, как для борьбы с жадностью, так и для предупреждения диспепсии — источника всех болезней (de concup. 4). Ηο в то же время он признал первых чистыми, а вторых нечистыми, поскольку некоторые особенности их строения символизируют добрые или дурные свойства человеческой души — объяснение, распространенное уже до Филона **). Желая научить людей уважать и беречь человеческую жизнь, Моисей установил, что одно прикосновение к трупу оскверняет человека ***). Подобным же образом в специальных трактатах объясняются жертвенный ритуал, свойства жрецов и жертв и установления ο праздниках еврейских. Здесь Моисей изображается всецело проникнутым гуманными идеями нравственной философии, просвещенным законодателем во вкусе стоицизма.

*) Ib.; Ср. Wendland, Therapeuten 709 сл. и De humanitate.

**) De conc. 5: Моисей признает чистыми 10 видов (αεὶ γὰρ ἀριθμητικῆς θεωρὶας περιεχόμενος ἦν!); жвачка, как у Аристея, знаменует память, разделение копыт — μάθησις, или способность различать; отсутствие этого признака указывает смешение добра и зла; пресмыкающиеся, ползающие на чреве, знаменуют чревоугодие (срв. leg. alleg. III, 47) и т. д.

*** De spec. leg. III, 37.

150

 

 

«Праздник» есть участие в божественной жизни, и если для мудрого, по учению философов, вся жизнь есть непрерывный праздник *), то Моисей установил религиозные праздники в определенные дни, для того чтобы всех людей научить божественной жизни. Такова суббота, праздник седмицы, таинственную силу которой Моисей постиг ранее Пифагора, а Филон в свою очередь понимает в пифагорейском смысле. Суббота празднует день рождения мира; напоминая нам его Творца, она учит нас истинной мудрости и истинной жизни: во-первых, она учит нас чередовать «практическую жизнь» будней с «созерцательною жизнью», свободной от мирских дел и забот, посвященной молитве и изучению закона; во-вторых, она есть «школа человеколюбия», равенства, свободы и братства, воспрещая нам пользоваться чужим трудом и заставляя нас видеть в рабах человека (ἄνθρωπος γὰρ ἐκ φὐσεως δοῦλος οὐδείς); в особенности субботние и юбилейные годы воспитывают нас, научая нас простирать нашу любовь на всю тварь, видеть братьев, сынов единого Отца в рабах, должниках и нищих и давать покой самой земле (de sept. 8 сл.; de exsecr. 7 сл.). Прочие праздники также имеют двойной смысл (διττὸς λόγος), универсальный и национальный: Пасха, например, празднует освобождение от египетского плена и в то же время знаменует внутреннее освобождение души от страстей, а новомесячия указывают нам стройное согласие, царствующее на небесах, и учат нас подражать солнцу, без зависти сообщающему свет свой луне (de sept. 17 и сл.).

4. Если закон получает, таким образом, всецело нравственный смысл, то вся история закона, вся история Израиля с точки зрения закона обращается у Филона в нравственную басню, в аллегорию нравственных истин. В этом — внутренний, эзотерический смысл Писания, который Филон раскрывает в самом значительном из своих произведений, в своем многотомном Аллегорическом комментарии на книгу Бытия. История творения, грехопадения, потопа, история праотцев есть по своему духовному смыслу нравственная история души человека. Mutato nomine de te fabula narratur44. Начало этой истории есть создание неба и земли, или Адама и Евы, т. е. небесного разума и земной чувственности, духа и плоти; конец этой

*) De septenario 3—5. Настаивая на общефилософском характере этой истины, Филон как бы припоминает слова Сократа в «Теэтете» Платона.

151

 

 

истории есть совершенств соединение человека с Богом — чудесное возвращение в землю обетованную *). Между этим началом и этим концом лежит длинный ряд ступеней развития, которым соответствуют праотцы. Предзаложенное Богом семя добра развивается в человеке, несмотря на его грехопадение. Перейдя через ступени надежды и покаяния (Енос и Енох), оно достигает праведности (Ной), чтобы затем возвыситься до более высокой ступени мудрости (Авраам) и от нее — лестницей новых ступеней до конечного совершенства в Моисее. От Адама до Ноя идет первая декада праведников, от Ноя до Авраама вторая, от Авраама до Моисея идет «седмерица, совершеннейшая декада» **).

Внешняя история обращается здесь в тень нравственных событий, в какую-то аллегорию душевных состояний. Ветхий Завет перестает быть памятником союза Ягве с Его народом и обращается в откровение высшей мудрости, соединяющей Платона с Зеноном, Аристотелем и Пифагором. Прямой смысл откровения утрачен, надо искать его сокровенный смысл, надо понимать его иносказательно. За упразднением истории, за утратой реального понимания обряда Филон стремится найти мораль истории и обряда, мораль откровения. И он находит такую мораль в универсальном, разумном законе, тожественном с Логосом, разумом сущего.

Толкование Филона, кажущееся нам столь произвольным, не было таковым ни для него самого, ни для его преемников. Оно имело свои правила и свои основания, свой метод, заимствованный частью у еврейских раввинов, частью у греческих грамматиков,— метод, который перешел к последующим толкователям Писания и который доныне оказывает еще свое влияние. Мы рассмотрим ближе этот метод, тем более что самая философия Филона и его учение ο Логосе стоят в тесной связи с этим методом.

*) За комментарием на кн. Бытия должно было следовать, по-видимому, подобное же толкование на Исход; по крайней мере Филон разбирает таким образом эти две книги в своих «вопросах и ответах».

**) Post. Caini 50 (II, 38, 20 CW.). «Седмерица» эта, по-видимому, должна составляться (согласно Исх. VI, 16—20) следующим образом; Авраам, Исаак, Иаков, Левий Кааф, Амрам и «совершенный мудрец» Моисей, О плане Филона срв. Massebieua ch II.

152

 

 

Аллегорический метод Филона *)

Мы знаем уже, что в эпоху Филона не только священное Писание, но и самый перевод его считался боговдохновенным. Писание явилось нормой и выражением истины. Филон видит в нем «священное», «правое слово» или «божественное слово», откровение Божие, в котором «пророк» является лишь пассивным, бессознательным орудием вошедшего в него Духа: он ничего не говорит от себя, но Бог говорит в нем **). Поэтому все Писание проникнуто Духом, и всякое слово, всякая буква или черта в нем священна — взгляд, общераспространенный среди современных Филону евреев и выраженный им со всею силой и во всех своих последствиях ***). Поэтому в Писании не может быть не только заблуждения или грубых, ложных представлений и каких-либо противоречий, но вообще ничего несовершенного или случайного, ничего чувственного и земного.

Отсюда ясно, что наряду с прямым и буквальным смыслом, составляющим как бы тело Писания, он имеет и дух — сокровенный духовный смысл и что оно должно быть понимаемо «духовно», т. е. иносказательно, аллегорически. Чем более утрачивалось непосредственное понимание Ветхого Завета, тем более необходимо становилось такое иносказательное толкование. Можно сказать, что во времена Филона буквальное понимание было столь же немыслимо, как истинно научное, критическое объяснение, которое не могло зародиться. Буквальный смысл является Филону не только неразумным и грубым, но противным его нравственному чувству.

В книге Чисел (XIII, 19) сказано, что «Бог не человек»; а во Второзаконии (I, 31) Бог уподобляет себя человеку. Не ясно ли, что истина абсолютная и сверхчувственная приспособляется здесь к человеческой немощи ****)? Но, сознав это, мы должны стремиться от чувственного образа к тому, что он символизирует, от буквального смысла, открытого всем, к тайной божественной мудрости, к «умным» и «бестелесным» вещам, доступным лишь для немногих.

*) Срв. прекрасное исследование Зигфрида, который подвергает самому тщательному, детальному изучению метод Филона.

**) De spec. leg. IV, 8 (II, 343 М.); quis rer. div. haer. 52 (III, 59 CW);de monarch. I, 9 (II, 222 M.): vita Mos. II, 34 (II, 163 M.). Срв. поел, к Евр. I, 1 и 2 Петра I, 21.

***) Вера в магическую силу буквы характерно проявляется в его рассказе о позорной смерти одного безбожника, глумившегося над изменением имен Авраама и Сарры (de mut. nom. 8. I, 587 М.)·

****)Quod Deus s. immutabilis, II и сл. (II, 68 CW).

153

 

 

Этот тайный смысл вложен в Писание самим пророком *) и может быть открыт толкователями лишь при помощи предания и «канонов аллегории» либо посредством особого озарения свыше **). Все Писание полно пророческим духом и пророческими образами, и оно само учит нас искать их объяснения. Рассмотрим же в общих чертах «каноны», или правила, аллегории, отсылая за подробностями к прекрасному исследованию Зигфрида, ο котором мы уже упоминали.

Буквальный смысл прямо исключается везде, где он заключает в себе что-либо недостойное Божества,— там, напр., где ему приписываются какие-либо ограничения, чувственные формы и свойства или страсти — антропоморфизмы и антропопатизмы. Этому правилу следовали уже Аристобул и стоические толкователи греческих мифов, видевшие сплошную аллегорию в поэмах Гомера ***).

Он исключается там, где само Писание употребляет аллегорические образы или выражения (напр., древо познания или жизни).

Он исключается там, где он представляет неразрешимую трудность или противоречие.

За отсутствием критического метода трудно было найти иные правила. Если в IV гл. кн. Бытия мы читаем, что Енох был сыном Каина и прадедом Мафусаила, а в V гл. узнаем, что он был потомком Сифа (брата Каина) и отцом Мафусаила, то подобное противоречие объясняется современной критикой вместе с многими другими — простым различием основных источников Пятикнижия. Филону оно представляется явной загадкой, преднамеренной притчей Писания: оно заставляет его искать высшего смысла, и он раскрывает его путем сложного этимологического объяснения имен допотопных праотцов, которые получают различное значение, смотря по тому, принадлежат ли они потомкам Каина или Сифа ****). Но нельзя сказать, однако, чтобы Филон прибегал к аллегории только в случае действительных трудностей: он сам с неутомимой энергией создает себе такие трудности, отыскивая предлог для аллегористики во всяком варваризме греческого текста и в противоречиях совершенно мнимых или искусственных. Почему Авраам называется отцом Иакова, когда он ему дед? Почему Агарь

*) τὸ δὲ δὸγμα Μωυςὲως ἐστίν, οὐκ ἐμὸν, de opif., 6 (1, 7, 14 CW).

**) De cherub. 9 (I, 176 CW) или de somn. II, 38 (III, 298 CW) и de migr. Abr. 7. (II, 275 CW),

***) πάντη γὰρ ἠσέβησεν Ὁμηρος εἰ μή ἠλληγὸρησεν.

****) De poster. Caini, 12 и сл.

154

 

 

берет мех там, где Ревекка берет ведро? Почему Писание в одном случае говорит «всадник», а в другом — «наездник», в одном случае — «земледелие», а в другом — «насаждение»? Все это неспроста, потому что в Писании нет случайностей; все это — тайна и премудрость. И таким образом аллегорический метод Филона является обратною стороной его веры в магическую вдохновенность его буквы. Несмотря на свою эллинскую культуру, Филон, подобно книжникам Палестины, проглатывает верблюдов и оцеживает комаров.

Исходя из веры в магические свойства своего текста, он признает, что не одни видимые противоречия, но повторения, плеоназмы, варваризмы, ебраизмы, лишние слова и лишние частицы служат божественным указанием «сокрытого иносказания» *). Талмуд и палестинский мидраш также проникнуты убеждением в божественности текста Писания и представляют некоторые параллели с методом Филона; но подобного развития аллегористики мы здесь еще не находим: под руками Филона греческий текст испытал на себе кабалистические операции ранее еврейского. Не только отдельные слова и формы слов, оторванные от контекста, объясняются иногда в смысле, противном этому контексту, но даже отдельные части слов, частицы, грамматические формы и грамматические ошибки получают самостоятельное значение. Числа объясняются в смысле новопифагорейской символики **).

Поскольку все Писание имеет нравственный смысл и отдельные личности в нем служат лишь образами душевных состояний (τρόποι ψυχῆς),— все собственные имена суть символы, значение которых определяется путем своеобразий этимологии, как это делали стоики с именами богов и героев. Само Писание объясняет иногда таким образом значение имен: Ева — жизнь. Каин — приобретение, Иаков — зачинатель. Палестинский мидраш развил эту этимологию, а Филон, пользуясь толкованиями своих предшественников, возвел ее в систему, в общее правило, не знающее исключений ***). Прежде всего он старается выяснить еврейское нарицательное значение данного имени;

*) Напр., Leg. alleg. III, 67 (155, 5 CW). Срв. выражения: «Умножая умножу», «познать жену» и т. д., примеры могли бы быть умножены до бесконечности.

**) Срв. Siegfried, 168—182, где все эти «правила» подробно перечислены и иллюстрированы множеством примеров.

***) Объяснения имен Лота, Нимрода, Хетуры, Сарры, Евфрата, Исава заимствованы Филоном из еврейских источников. См, Siegfried.

155

 

 

затем, обратив имя собственное в нарицательный эпитет или в определение, он подыскивает ему подлежащее -~ какое-нибудь нравственное свойство, деятельность или состояние. Иногда он оставляет этимологию и определяет значение или смысл имен по каким-либо особенностям личностей, которые им обладают; иногда он дает две еврейские этимологии вместо одной, а иногда греческую этимологию параллельно еврейской, напр. там, где он производит Евфрат от εὐφραἰνω и Пасху от πἀσχω.

Ηο дело не ограничивается одними именами собственными, именами лиц, местностей, времен года и праздников. Небесные тела (напр., солнце), растения, животные, камни, краски, самая утварь также служат символами, причем значение их определяется либо этимологией, либо каким-нибудь признаком данной вещи, иногда чисто случайным. Осел означает «бессловесную природу», тигр — страсть, верблюд, сохраняющий в себе воду,— память; овца по своей кротости символизирует наш разум (de mut. 43), а по этимологическому происхождению своего имени (πρόβατον от προβαίνω = progredior) — прогресс, нравственное преуспеяние духа (de somn. I, 34). Коза означает и стремление к правде, и ощущение — смотря по тому, производится ли αἴξ от ἀίσσω (двигаюсь, стремлюсь) или от αἴσθησις, ощущение.

В аллегорическом объяснении жертвоприношения Авраама (Б. XV) телица, баран и коза символизируют душу, разум (слово) и чувственность, а горлица и голубь — божественную и человеческую мудрость *). По мнению одного уважаемого русского философа, телица, коза и баран обозначают здесь Индию, Грецию и Рим, а птицы имеют то же значение, что у Филона,— с тою разницей, что для нашего философа не горлица, а голубь символизирует пророческий дух и не голубь, а горлица символизирует греческую философию. Такой пример достаточно характеризует значение и степень влияния аллегорического метода! Но с нас достаточно и одного Филона: всякий отрывок текста, всякое слово, всякая буква, очевидно, может получить под его руками любое «иносказательное» значение, и суеверное отношение к букве текста легко уживается с произволом, который ограничивается или направляется либо субъективными философскими мнениями, либо положительными догматами веры, как мы наблюдаем это, например, и у Оригена.

*) Quis rer. div. haeres, 22—25.

156

 

 

Отдельные слова, отдельные оттенки, выражения дают нередко повод целым трактатам. Так, два трактата: «О земледелии» и «О насаждении Ноя» вызваны кратким текстом: «Ной начал возделывать землю и насадил виноградник» (Б. IX, 20). Одному «опьянению» Ноя было посвящено две книги, вторая из которых утрачена. Что такое опьянение, каков его «духовный» смысл и сколько его различных видов, начиная от простого хмеля и кончая духовным упоением? Что такое «нагота» Ноя и сколько есть различных видов обнажения? По поводу исступления Авраама (Б. XV, 12) рассматриваются все возможные виды исступления, и по поводу бегства Агари — все возможные виды бегства, которым посвящен особый трактат (De fuga). Устанавливая значение какого-нибудь слова или образа, Филон часто приводит параллельные места, где встречается то же слово или образ, иногда в совершенно другом смысле, как, напр., там, где по поводу змия в раю он вспоминает жезл Моисея, медного змия в пустыне, пророчество Иакова ο Дане и т. д. (Leg. alleg. III, 18 сл.). по поводу подобных параллелей Филон вдается в пространные отступления, нагромождает аллегорию на аллегории, любуясь их изобилием и утомляя читателя своею пестрой риторикой, в которой рвется или теряется нить его мысли.

Аллегорический комментарий Филона послужил литературным образцом целого множества подобных комментариев последующих веков: назовем хотя бы одного Оригена. Поэтому мы считаем нелишним дать ο нем некоторое представление. Строго говоря, это ряд отдельных поучений на отдельные тексты, внутренняя связь которых совершенно забывается. Самый текст служит лишь канвою для риторических и аллегорических образов: он освящает своим авторитетом мысли толкователя, он служит им связующею нитью, но он не стесняет собою их свободы, предоставляя им блуждать между строк.

Возьмем наудачу любой трактат Филона — хотя бы трактат «О бегстве и нахождении» *) — и рассмотрим его построение, чтобы дать себе отчет в приемах мышления Филона и других комментаторов, следовавших по его стопам.

По поводу слов: «и бежала (Агарь) от лица ее (Сарры)» Филон различает троякого рода бегство — от вражды,

*) CW. III, 110 De fuga et inventione, ошибочно озаглавленный в предшествовавших изданиях De profugis. Срв. многочисленные выдержки из этого трактата у Амвросия в изд. Вендланда.

157

 

 

от страха и от стыда, посвящая этому предмету пространное исследование (19). Примером бегства первого рода служит Иаков — идеалист и спиритуалист, который бежит от Лавана, воплощенного материализма, отрицающего «движущую причину». Примером бегства второго рода служит тот же Иаков, бегущий от страха перед Исавом,— лучшая часть души, спасающаяся из боязни нападения на нее худшей части (4): советницей такого бегства, внушительницей спасительного страха является Ревекка, олицетворяющая «правомыслящее постоянство» и произносящая длинную, витиеватую хрию ο пользе бегства от зла и порока (4—6). При этом Филон не смущается тем обстоятельством, что Ревекка посылает Иакова к брату своему Лавану, только что очерченному столь черными красками: как «брат Ревекки», или добродетельного постоянства, Лаван меняет свою физиономию и оказывается «любителем воспитания»; а если он и живет в Харране — символе чувственности, то это в знак того, что истинное воспитание начинает с чувственного мира, восходя к его духовной причине. Лаван — сын Бетуила, отца Ревекки, а Бетуил есть дочь Божия, или сама премудрость, по поводу чего Филон задается вопросом, каким образом дочь может быть отцом: он находит, что мудрость, как и прочие добродетели, дщери Божии, обладает мужеской природой и способностью оплодотворять души человеческие (9). Здесь, по-видимому, большой пропуск, ибо бегство третьего рода, бегство Агари перед Саррой, низшей перед высшей и господствующей частью души,— вовсе не рассматривается Филоном. Вместо этого Филон обращается без всякого перехода к бегству невольных убийц (Исх. XXI). Указав, что истинная смерть, которою умирает человек, есть нравственная смерть духа в чувственной жизни, он приводит слова Платона, призывавшего к бегству из такой жизни (10—12), и рассматривает, что есть невольный грех и где надо искать его причину; он припоминает по этому поводу самое сотворение человека при участии ангелов и показывает, что Бог не есть и не может быть виновником никакого зла (1516). Затем он останавливается на городах убежища. Он исследует, во-первых, почему эти города принадлежат одному колену Левин (17), во-вторых, почему их шесть (18); в-третьих, почему три из них находятся по сю сторону Иордана, а три по ту сторону (19); в-четвертых, почему невольный убийца должен оставаться в таких убежищах до смерти первосвященника (20). Истинное бегство есть бегство от мира к Богу; истинные убежища

158

 

 

суть силы Божества; таких сил Филон насчитывает шесть с Логосом во главе, причем три из них — высшие и три — ближайшие к нам. В этих-то убежищах человек должен пребывать вечно вместе с истинным первосвященником — божественным Логосом: пока он живет в душе, она не может вернуться туда, где царствует вольный грех (21). «Сказавши таким образом то, что следовало, ο беглецах», Филон возвращается к тексту об Агари: «...и нашел ее ангел Господень у источника воды в пустыне». Следует по поводу слова нашел длинный комментарий на «философствования» Моисея об искании и нахождении. Рассматриваются безумные, которые не ищут и не находят, и мудрые, которые ищут и находят, как Авраам и Исаак, нашедшие агнца — слово (24), или евреи, нашедшие манну, небесную птицу — тоже слово (приводятся и другие примеры *)). Потом рассматриваются различные классы тех, которые ищут и не находят: Лаван, искавший идолов; «ослепленные разумом» содомиты, искавшие входа в дом Лота; Фараон, искавший убить Моисея за то, что он отвергал учения Эпикура и Аристотеля (26); Иуда, пославший искать Фамарь-блудницу (27), и, наконец, сам Моисей (27 — 28). Но если совершенное богопознание не дается в удел и тем, кто его ищет, то существуют избранные, которые в божественном исступлении (ἔνθεος μανία), озаренные свыше, находят то, чего они не искали: есть души, которые, подобно бабам еврейским, рожают без повитух — без науки и метода и пожинают то, что сам Бог в них посеял. Он вводит их в землю обетованную, где они находят то, чего они не строили, не сажали и не собирали (30—31). «Сказавши это ο нахождении, перейдем по порядку к следующему,— продолжает Филон,— нашел ее ангел при источнике воды». Мы ожидали бы, что Филон займется ангелом и сообщит нам свою ангелологию. Но он пропускает ангела и останавливается на источнике, хотя мы еще не знаем ни того, что означает бегство Агари, ни самое нахождение ее ангелом. Зато мы узнаем, что источник означает: 1) наш дух, который, подобно источнику, орошавшему лицо земли (Б. II, 6), напояет собою органы чувств, помещенные в нашем лице; 2) источники воспитания — прежде всего среднее образование с его различными полезными дисциплина-

*) В гл. 24 мы находим любопытное выражение мысли Филона о Божестве как первой причине, обусловливающей взаимодействие прочих причин — деятельных и страдательных, причем эта мысль применяется к объяснению познавательной деятельности наших чувств и нашего разума. Срв. De poster. Caini 38 (II, 28 CW).

159

 

 

ми; 3) источники неразумия — ощущения, которые уподобляются то месячным, очищениям женщины (Лев. XX, 18), то «источникам бездны» (Б. VII, II), которые разверзаются и потопляют нашу душу; 4) источники разума, добродетели — благой нрав, постоянство, мудрость и 5) высший источник и Отец всего. Бог, источник жизни (32 — 36).—Ангел нашел Агарь при источнике (37): она не черпала из него, так как душа, находящаяся в процессе развития, еще не в состоянии черпать из чистого источника мудрости. Он отсылает Агарь к ее госпоже — учительнице, совершенной мудрости, свободной от чувственности, у которой «обыкновенное женское прекратилось», и он предсказывает Агари, олицетворяющей среднее образование, что она родит Измаила — софиста, отличного от истинного мудреца, видящего Бога.

Мы опускаем много интересных подробностей, имеющих более эпизодическое значение, хотя, строго говоря, в разбираемом нами трактате все состоит из эпизодов. Читатель видит, какую странную смесь мистицизма и эклектизма, теософии и риторики дает нам Филон в своем комментарии. Толкуемый текст связывает чисто внешним образом пестрые, разнообразные мысли, которые не вытекают логически друг из друга, а соединяются по случайным психологическим ассоциациям. Работа мысли заменяется капризною игрой, и положения обосновываются не логикой, а внешним авторитетом, который дает им печать непогрешимости. Это — симптом тяжелого недуга, который надолго сковал человеческую мысль. Но за видимою пестротой образов, представлений, понятий Филона скрывается, однако, одна идея, одно миросозерцание, цельное и законченное; он не придал ему логической, систематически научной формы, но, несомненно, именно та форма, в которую он его облек, всего более ему соответствует. Жизнь человека есть сон; его разум и чувства бессильны в познании истины; единственным источником безусловно достоверного познания является откровение, единственно достоверным словом — божественное слово, которое облекается в образы, приспособляясь к немощи человека. Это божественное Слово, в котором заключается смысл Писания, заключает в себе и смысл всего существующего. В нем и через него все создано, в нем и через него познается все. Самый мир есть иносказание Божества, Его аллегорическое откровение. Но блажен тот, кто возвышается над аллегориями, иносказаниями и образами слова, непосредственно озаренный вечным светом Сущего!

160

 

 

Учение Филона о Боге и Его силах

Учение Филона, в его собственных глазах есть учение самого Моисея, самого Слова Божия, причем роль философа состоит лишь в подлинной экзегезе и передаче этого Слова. Риторика, логика, физика, греческая философия и наука суть лишь пособия толкователя, которые бесплодны без просвещения благодати и даже вредны — там, где мы принимаем их за нечто самодовлеющее, ценное само по себе и вовлекаемся в софистическое мудрствование. Вдохновение, непосредственное озарение души, очистившейся от чувственности и питающейся манною Слова,— вот истинный ключ ко всем притчам, загадкам и тайнам Писания.

Писание есть истинное Слово Божие,— истинная мудрость Божия и закон Божий, открытый людям. Все слова Писания выражают одно это содержание; все они суть лишь различные выражения, одухотворенные образы, иносказания единой, всеобъемлющей истины. Бог в своем существе недоступен и непознаваем человеку; человек познает Его лишь в Его силах и свойствах, в Его благости, являющейся в Его творческой и промыслительной деятельности и в Его правде, открывающейся в Его законе. Человек познает Бога только в Его истинном Слове, ибо Слово это не есть творение Моисея, а сам Моисей есть лишь орган Слова, которое глаголет в нем.

Во взгляде Филона на Писание выражается основная мысль его богословия. С одной стороны, Сущий — Божество в себе — не выражается никаким словом, будучи неизреченным и превышая всякую мысль, слово или образ, понятие или определение. Мы знаем только, что Сущий есть, но мы не можем знать, что такое Он есть. Точнее, путем отрицания всяких определений мы возвышаемся Αο сознания Его абсолютной трансцендентности: все, что говорится ο нем, есть лишь иносказание. Он есть непостижимая монада Платона и пифагорейцев, абсолютно простое Существо превыше всякого существования и всякого познания. Но, с другой стороны, Божество есть абсолютное начало, или причина, существующего, источник бытия, источник всех сил и свойств, субъект и объект откровения. Слова.

В Писании сказано, что Бог не человек, и вместе Он является в нем как человек· Как существо абсолютное. Он бесконечно далек от всего относительного, конечного, ограниченного; и в то же время Писание приписывает Ему

161

 

 

человеческие чувства, свойства, органы. Мы уже знаем, что, с точки зрения Филона, такие органы аллегорически обозначают свойства Божества, Его всеведение, могущество и т. д. Но в каком смысле Богу вообще могут быть приписаны какие-нибудь качества, свойства или определения? Всякое качество определяет собою известный класс предметов, которые ему причастны: но Бог не есть ограниченное существо наряду с другими относительными и конечными существами. Он не только не антропоморфен, но бескачествен *). Не принадлежа ни к какому классу существ, Он не может определяться никакими качествами, хотя бы самыми превосходными. Он не причастен им и выше их — выше благости, разумности, праведности и т. д. А потому везде, где Писание присваивает Богу такие качества, оно также говорит лишь иносказательно и приспособляется к немощи нашего разума. Божество находится за пределами всякого понимания, а следовательно, и всякого сомнения. Здесь скептицизм находит свою границу. Его критика была справедливой, показывая внутреннее противоречие всех частных, ограниченных определений Божества, обращавших безусловное в условное и безотносительное в относительное. Ибо если все относительное и условное заставляет нас предполагать абсолютное, то мы должны прежде всего отрицать об этом абсолютном все частные и ограниченные определения. Карнеад доказывал против стоиков, что Божество нельзя мыслить ни ограниченным, ни безграничным: в первом случае оно обращается в часть, которая меньше целого, а во втором — теряет свою жизнь и индивидуальность, поскольку определенное живое существо, имеющее в себе средоточие жизни, нельзя мыслить бесконечным. Это последнее соображение прекрасно характеризует греческое представление ο божестве; и онο являлось настолько убедительным, что под его явным влиянием Панеций и Посидоний признали ограниченность Божества, причем, дабы не обращать Его в часть более обширного целого, они отрицали бесконечность внешнего миру пространства. Филон возвышается над таким ограниченным представлением, приближаясь к трансцендентному идеалу Платона» Божество познается путем совершенного отвлечения, отрицания веет тварного, и только тот находит Бога, кто оставил свои чувства и свой разум, кто оставил весь мир и себя самого. Это путь отрицания

*) Leg. alleg. I, 13 (I, 70, 10 CW.) ἄποιος γὰρ ὁ θεὸς οὐ μόνον οὐκ ἀνθρωπόμορφος.

162

 

 

и отвлечения — отрицательное. богословие (ἀποφατικὴ θεολογἰα), как его называли впоследствии.

Но Божество не есть бессодержательная отвлеченность. На самом деле Филон мыслит Его как вечную полноту бытия и приписывает Ему вместе с Писанием атрибуты благости, могущества, праведности, ведения в бесконечной степени. Только эти атрибуты суть не качества Божества, а Его особенности. Поскольку Оно есть существо всереальное, — конечные, ограниченные существа могут приобщаться отдельным Его силам и определяться ими, как качествами. Самое же Божество, имея в себе совершенную полноту, не может быть причастно чему-либо или обладать отдельными качествами и конечными определениями. Не причастное ничему. Оно всему дает из своей полноты. Таким образом, можно бы сказать, что, по Филону, Божество не бескачественно, а сверхкачественно, имея в себе потенцию или силу всех качеств, т. е. абсолютное всемогущество.

Впервые в философии формулируется это новое понятие ο Божестве, которое залегло в основание всего последующего богословия. Идея абсолютного монотеизма получает здесь впервые свое философское выражение, до которого не могло возвыситься умозрение греков, не находившее в своем религиозном опыте объекта, соответствующего этой идее. Отвлеченность греческой теологии, колебавшаяся между пантеизмом и дуализмом, отразилась отчасти, впрочем, и на Филоне, как это мы увидим ниже. Он сам, подобно своим ближайшим предшественникам, подобно Посидонию и новопифагорейцам, пытается посредствовать между Богом и миром, религией и философией, платонизмом и стоицизмом. И если он не достиг конечного решения этой задачи, то все же его учение есть первая попытка формулировать философски понятие Бога Вседержителя, Господа Сил, и вывести из этого понятия его логические следствия, которым предстояло широкое развитие в будущем.

Бог Филона трансцендентен, безусловно отличен, бесконечно далек от мира по своему существу, и в то же время в Своих силах Он имманентен миру, присущ ему, как его животворящий дух, как мироправящий разум *). Подобный взгляд мы находим и у многих предшественников Филона, следовавших Посидонию,— у неопифагорейцев и в трактате π. κόσμου **). По следам Посидония идет и Филон, хотя

*) Ср. Климента Алекс. Strom. II, 5 стр. 431 (Potier) πόρρω μὲν κατοὐσταν... ἐγγυτάτω δὲ δυνάμει, ἦ τά πάντα ἐγκεκόλπισται.

**) См, выше, 67.

163

 

 

он делает еще один шаг в направлении к платонизму и в Своем «отрицательном богословии» усиливает мысль о трансцендентности, запредельности Божества *). В Своем существе Оно не покрывается никаким понятием или представлением; и вместе Оно раскрывается в Своих силах и в Своем слове.

Как же мыслить отношение Божества к миру, к душе человека, к Его собственным силам? Очевидно, Оно от века имеет в Себе самом основание Своих сил, от века обладает ими. Оно заключает в Себе самом источник Своего откровения и творчества, как чистая деятельность или энергия: действие присуще Ему с такою же безусловной необходимостью, как тепло — огню или холод — снегу. Ηο в таком случае что же является объектом действия Божества и почему все откровение Его есть лишь иносказание? Ясно, что действие Его, точно так же, как и Его откровение, предполагает какую-то внешнюю и чуждую Ему среду, в которой онο проявляется. Здесь граница миросозерцания Филона: в самой основе своей мир является ему чуждым Богу и как бы противоположным Ему. Мир создан Творцом из предсуществующей материи, бесформенной, безвидной, косной и пассивной.

Таким образом, мы находим у Филона как бы простое возвращение к прежнему философскому дуализму; Моисей, достигший вершины философии и вместе наученный откровением многим и глубоким истинам естествоведения, познал, что необходимо различать в сущем две причины — деятельную и страдательную: первая (τὸ δραστήριον αἴτιον) есть разум (νοῦς) вселенной, чистейший и высочайший, превосходнейший, добродетели и знания, блага и красоты; вторая, страдательная причина (τὸ παθητόν) есть бездушное, то, что не имеет самопроизвольного движения, но движется, образуется и одушевляется действием Разума (De opif. m. 2) **). Деятельное и страдательное начало, Бог и материя образуют как бы два полюса миросозерцания Филона. Мы уже видели, что, по учению «Премудрости», мир создан из «аморфной материи», и, по-видимому, в еврейских кругах эпохи Филона догмат ο создании мира из

*) Несмотря на свое приближение к дуализму Платона, Посидоний не выходит из общестойческого пантеизма, В этом отношении автор трактата "л.: κόσμου и некоторые из новопифагорейцев идут значительно дальше его.

**) В явной зависимости от Аристотеля Посидоний особенно резко различает менаду активным и пассивным началом в природе; огню и воздуху как деятельный стихиям противополагаются страдательные — вода и земля. Cp. Simpl. de caelo IV, 3, 309а 43—63.

164

 

 

небытия еще далеко но получил общего распространения *), Следуя Платону и Аристотелю, Филон мог бы признать эту материю чистым и относительным небытием: на деле он вместе с эклектическими стоиками и платониками своей эпохи принимает стоическое представление о материи как ο бесформенной и безвидной, косной, хаотической массе вещества **). Благодаря этому дуализм Филона представляется в весьма резкой форме; в нем несомненно выражается мысль ο безусловной трансцендентности Божества, но при такой постановке самое вещество является как бы пределом, внешнею границей Бога. Сам Филон это чувствует и, смягчая свою мысль, говорит местами ο Боге как Творце материи; в действительности, однако, как показывает тщательное исследование всех мест, где Филон говорит ο материи, творчество Бога относится лишь к сообщению ей определенных форм, свойств и сил ***): материя сама по себе есть телесная сущность (οὐσία), хотя лишенная всяких определенных качеств. Создавая мир, Бог «вызывает к бытию несуществующее, соделывая стройное из нестройного, качество из бескачественного, сходство из несходного, тожества из различий, согласие и общение из разобщенного и несогласного, равенство из неравенства» свет из мрака» ****). Творчество предполагает, во-первых, производящую причину вещи (τὸ ὑφ οὐ), во-вторых, материю, «из которой» она создается, в-третьих, ту цель, «для которой» она создается, и, наконец, в-четвертых, орудия, «при посредстве которых» она образуется *****). Бог есть производящая причина, и если орудие творчества заключается в Его Разуме или Слове, а цель или мотив — в Его бесконечной благости, то материал творчества есть внешнее Богу вещество.

Отсюда мы вполне понимаем, почему с такой точки зрения откровение Бога в мире по необходимости должно явиться ограниченным. Филон настаивает на том, что вещество не имеет положительного, самостоятельного зна-

*) Ср. Weber, D. Lehren des Talmud, § 33.

**) Baumker, Das Problem d. Materie 380—3 сл.

***) Drummond, I, 299 сл.

****) De just. 7 (II, 367 M.). Ср. De op. m. 5. Божество не могло завидовать сущности, которая сама по себе не имеет ничего хорошего, но только может становиться всем. Ибо сама по себе она была беспорядочной, бескачественной, бездушной, исполненной нескладицы, различия, разлада: и она приняла изменение, обратилась в противоположное и лучшее — в порядок, качество, одушевленность, подобие, тождество, благоустройство, согласие — «πάντὄσα τῆς κρείττονοςὶδέαξ».

*****)De Cherub. 35 (1, 199 сл. CW.).

165

 

 

чения, и стремится показать, что оно, как чисто пассивное, не может ограничивать Божественного действия. С одной стороны, он утверждает совершенное ничтожество твари и признает Бога единственной действующей причиной, производящею причиною всего существующего. Он постоянно возвращается к мысли, что ничто вообще не действует, кроме Бога: к Нему одному сводится всякое действие» всякая действительность, и в видимом взаимодействии эмпирических причин сказывается акт единого Божества. Ηο с другой стороны, Филон замечает, что ничтожество и несовершенство твари служит аргументом для атеистов, отрицающих Промысл и умаляющих мудрость и силу Творца. И он старается показать все совершенство творения.

Отсюда получается результат довольно странный, но обычный в подобных учениях: Филон доказывает и ничтожество твари, и ее превосходство, и бренность мира, и его вечность. Бренность мира обусловливается именно его материальностью: это бренность чувственных тварей, сменяющих друг друга в порядке времени. Напротив того, совершенство мира обусловливается вечными силами Божества, вечным планом мироздания и вечной деятельностью Творца» не подчиненной никаким условиям времени и определяющеюся лишь своей внутренней необходимостью. Самое время есть лишь результат всемирного движения, продукт мира *), и по одному этому нельзя представить себе возникновение мира во времени. Тем не менее мироздание как таковое создано во всех своих частях, свойствах и качествах, и только силами Божества оно держится и сохраняется вовек, будучи само по себе бренным и удоборазрушимым. Божество вносит в него свет и разум, закон и порядок и созидает его из темного хаоса, который от века побежден творчеством Божества, Его мудростью, благостью и правдой.

Учение ο силах Божества дополняет собою учение ο Его абсолютной трансцендентности. Поскольку Оно мыслится в совершенной противоположности миру и не может касаться его непосредственно» эти силы Божества являются особыми началами, посредствующими между Им и миром. К этим-то силам и относятся все иносказания откровения, все его конкретные образы. В них открывается Бог, через

*) Quod deus immut. 6, время есть сын чувственного мира, младшего сына Божия, и, следовательно, как бы внук Божества — ὤστε υἱωνοῦ τἀξιν ἔχειν πρὸς θεὸν τὸν χρὸνον.

166

 

 

них Он действует в мире, образует мир, через них, наконец, и самый мир сносится с Богом. Отсюда троякое отношение этих посредствующих начал, или божественных сил, верховною из которых является Логос: 1) они относятся к Богу и как проявление существа Божия не обладаю? никакой самобытной особенностью или личностью; 2) они относятся к миру как силы, действующие в мире, проникающие его, образующие его вещество — подобно формам Аристотеля или «сперматическим логосам» стоиков; 3) они отличаются и от Бога, и от мира, являясь как бы тварно-личными передниками между Богом и миром — духами, которых сам Филон сравнивал с демонами эллинов и ангелами евреев. Эти различные определения плохо мирятся между собою, что ведет к большой сбивчивости в учении самого Филона и к спорам среди его критиков *. Но если противоречия Филона не могут быть логически согласованы, то они прекрасно объясняются из самого существа и из исторических условий его миросозерцания. Здесь скрещиваются все те противоположные влияния, греческие и еврейские, которыми определяется учение нашего философа.

Учение об атрибутах, силах и свойствах Божества развивается среди раввинов, по мере того как в их понятиях самое Божество становится все более и более трансцендентным; у них, как и у Филона, это учение вызывается потребностью найти посредство между конечным и бесконечным. Правда, первые письменные памятники Каббалы, разработавшей отο учение, относятся к более позднему времени, чем занимающая нас эпоха, но они, подобно талмудическим трактатам, служат выражением более древних устных традиций. Отдельные раввины предавались теософским умозрениям и посвящали в них своих учеников **). Такие умозрения, несомненно, проникли в александрийский мидраш еще и до Филона; следы олицетворений и гипостазирования Божественных сил и свойств встречаются нам и помимо Филона, и он сам говорил про это учение о силах Божества, составившее впоследствии главную часть Каббалы, как про великую тайну, о которой прилично говорить лишь в присутствии «старших» и которая сообщается только посвященным ***). Самые различия

*) Drummond II, 106 сл., Zeller III, 2, 365 и др.

**) Siegfried, Philo 211 сл. Ср. Wober, Die Lehren des Talmud, с. XIII, § 36-40.

***) De sacr. Abelis 39 (I, 254, 20 CW.) ἂδεται δὲ τιςκαὶ τοιοῦτος ἐν ἀπορρήτοις λόγος ὃν ἀκοατς πρεσβυτέρων παρακατίθεσθαι χρή νεωτερων ὦτα ἐπιφράξαντας.

167

 

 

в утверждениях Фижша об этом таинственном предмете объясняются всего естественнее различиями в самых приданиях синагоги.

Уже древнейшие мидрашим отличают Славу Божию (Шехина) или явление Божества от Его сокровенного Существа и в различии имен Божиих Елогим и Ягве видят указание на различие свойств — справедливости и благости, или милосердия. Филон усваивает это различие, хотя по незнанию еврейского языка впадает при этом в ошибку, объясняя смысл названных имен Божества как раз обратно толкованию палестинских книжников *). Но и независимо от подобных недоразумений александрийское учение развивается у Филона своей дорогой.

Существо Божие не имеет имени. «Господь» и «Бог» (или Ягве и Элогим еврейского текста) обозначают верховные силы или свойства Божества — начало правящей и судящей власти и начало творческой, промыслительной благости. «Благость» проявляется в творчестве и Промысле (она называется иногда «Творческой силой»), а «господство», «власть» или «царство» проявляются в законе, в мироправящей правде с ее «карательными» силами. Эти два главных аспекта Божества постоянно встречаются в комментариях Филона: вместе с Сущим они образуют ту Троицу, которую видел Авраам в лице явившихся ему ангелов. Божество является то как единое, то в трех лицах. Оно является как единое — душе, очистившейся от мира и возвысившейся над всяким множеством и раздвоением; и онο является ей в трех лицах, когда она празднует «малые мистерии», еще не посвященная в великие таинства **). В других случаях между Богом и Господом или Благостию и Царством помещается Логос, третья верховная сила, связывающая их между собою (De Cher. 9).

Как сказано, учение ο силах излагается не всегда одинаковым образом. Обыкновенно говорится ο двух силах, иногда ο трех вместе с Логосом, а иногда ο шести или семи верховных силах, как мы видели это, например, при изложении содержания трактата «ο бегстве»; «творческая» сила выделяет из себя «милость» или «благодетельную»

*) Siegfried, 213. В, греческом тексте Елогим передается как «Бог» (θεὸς), а Ягве — как «Господь» (κύριος); Филон не знает, что Ягве переводится таким образом, и передает смысл этого имени как «Сущий». В палестинских мидрашим’ах Ягве знаменует милость, а Елогим — правду, тогда как у Филона, наоборот, «Господь» (Ягве) есть бог правды, а «Бог» (Елогим) — бог милости.

**) De Abr. 24, De sacr. Abolis. 15 и De. somn. I, 40 (I,    665 M.).

168

 

 

силу, а «царственная» выделяет из себя «законодательную» и «запретительную» («карательную»); наконец, наряду с этими силами признается еще бесчисленное множество других; которые в своей совокупности образуют умопостигаемый мир как особое, седьмое начало *). этот идеальный мир состоит из бесчисленного множества частных логосов, которые суть вместе идеи и силы и которые все обнимаются единым божественным Логосом, или Разумом Божества.

В этой совокупности сил Бог присущ вселенной, имманентен ей (как у стоиков): Он распростирает Свои силы сквозь небо и землю, воды и воздух, не оставляя ни одной части мироздания не наполненной ими и связывая все невидимыми узами **). Вместе с тем, как у платоников, эти силы, невидимые и сверхчувственные по своему существу, дают видимое отображение (ἀπεικόνσμα) и отпечаток своей деятельности. «Подобно тому как ваши печати,— говорит Бог Моисею,— отпечатлевают на воске тысячи оттисков, не теряя ни малейшей части, но пребывая неизменными, так же точно следует понимать и окружающие Меня силы, которые сообщают качества бескачественному и форму бесформенному без всякого преложения или умаления своей вечной природы. Некоторые из вас не напрасно называют их идеями, поскольку они сообщают вид (εἰδοποιοῦσι) или видовую форму всему существующему, устрояя неустроенное, ограничивая, определяя и оформляя неопределенное, неограниченное и бесформенное и вообще перелагая худшее в лучшее». В этих типичных словах, в которых само Божество объясняет у нашего философа Свою славу, или Шехину, ясно выражается взгляд Филона на творение и природу божественных сил ***). Ясно, что мы имеем здесь дело уже с чисто греческой концепцией. Если понятия ο «творческой» или «царственной» силе, ο семи духовных силах Божиих действительно имеют свое начало в синагоге, то здесь уже мы встречаемся с мыслью совершенно другого рода и характера ~ с космологической теорией, заимствованной от греков. И тем не менее Филон

*) Ср. De fuga 18—19 (справ. Амвросия De fuga saeculi, 2, 9 (CW. III, 130 ст.) и Quaest. et solut, in. Exod. II, 64, 66, 68 Ср. De sacr. Abelis. 39) quibus dinumeratis septenarius completur numeros... primo Dicens (Отец Слова) et secundo Verbum, tertio virtus creativa, quarto principativa, deinde, sub cteativa, quinto benefica (εὐεργετίς) et sub regio sexto percussiva (κολαστική) septimus autem est mundus ex speciebus constans. Ср. Leg. Gaium. I.

**) Conf. ling. 27.

***)   De monarch. 1, 6 cp. De sacrifant. 13.

169

 

 

нередко саедшшет обе точки зрения: закон есть начало всемирного порядка, и потому все силы, управляющие миром, могут рассматриваться как творческие и как царственные, как благодетельные и как карательные *). И в то же время в космологии Филона эти силы играют роль невещественных форм аттической метафизики, которые сближаются со стоическими логосами. Они сообщают различные «свойства» камням и неорганическому миру **), живую «природу» (φύσις) — растениям и душу с ее различными способностями — животным видам. Филон постоянно отожествляет идеи с «логосами», хотя в области физики избегает употреблять термин λόγος σπερματκός («семенное слово»): он чувствует грубость представления, скрывающегося за этим термином, и признает бестелесный, идеальный характер тех логосов, которые исходят от Божества, как Его идеи или силы, — в отличие от вещественной материи, которую они образуют. Но это не мешает Филону соединять в своем эклектизме платонические и стоические представления — по следам Посидония, которого он эксцерпирует в своем трактате о миротворении ***). Мало того, с чисто философскими понятиями он соединяет богословские представления, отожествляя идеальные силы, или творческие логосы, со словом Божиим или словами откровения.

Отсюда объясняется третий аспект учения Филона о силах, как посредниках откровения — ангелах или демонах. В этом качестве они являются нам прежде всего в нравственной области, в специальной области откровения. Но в известном смысле все творение может рассматриваться как откровение, и грозные стихийные явления на вершине Синая при законодательстве показывают нам, что одни и те же силы действуют в творении и в откровении ****). Филон прямо и непосредственна отожествляет силы Божества с ангелами; в образе ангелов олицетворяются верховные аспекты «божества» и «господства», явившиеся Аврааму; ангелами же признается и совокупность других

*) Legat, ad Caium, I, где силы Божества делятся на εὐεργέτιδες и κολαστήριαι,

**) Quod Deus immut. 7 (II, 64 С.), где свойство (ἒξις) определяется в чисто стоическом смысле как πνεῦμα ἀναστρέφον ἐφ ἑαυτό. См. дальнейшее вполне стоическое объяснение.

***) Срв. Schmekel, 430. См. Следы учения о λόγος σπερματικός см. в De op. mundi 13 (I, 13 CW.). Избегая этого термина в физике, Филон, как мы увидим, признает, однако, некоторую эфирную телесность духовных сил. Самый λ. σπ. встречается в этике Филона.

****) De dec. or. II (II, 188. M.).

170

 

 

подчиненных сил — «идей» или «слов», имеющих служебное значение. Душа аскета, возносясь горе, озаряется первообразными и бестелесными лучами умного источника всесовершенного Бога; когда же она спускается и отвращается,— она озаряется образами этих лучей, бессмертными словами (логосами), которые принято называть ангелами *).

Здесь мы касаемся одного из спорных пунктов учения Филона. По мнению некоторых из его критиков, Филон лишь в отдельных случаях указывает в ангелах олицетворения божественных сил, как, например, в херувимах рая или в видении Авраама, а в общем он видит в ангелах лишь сотворенных «служебных духов», отчасти даже просто стихийных духов, подобных тем, существование которых признавали все его современники. В трактате «Об исполинах», где Филон развивает свою ангелологию, он говорит, что библейские ангелы, «которых другие философы называют демонами», а греки — героями, суть «души, носящиеся в воздухе» и аналогичные другим стихийным духам: таковы, например, огненные духи, обитающие преимущественно в Македонии, или звезды небесные: «...ибо и эти последние суть всецело пречистые и божественные души», обладающие высочайшим разумом и потому движущиеся круговым движением, наиболее сродным разуму **). В храме вселенной эти ангелы суть служители божественных сил ***). Некоторые из них остаются благими, другие же, «подобно злым душам и демонам», делаются недостойными своею звания ****). Таким образом, здесь мы имеем существа» совершенно отличные от Бога, живущие в воздухе ш обладающие эфирной телесностью, подобно душе или светилам небесным, между тем как силы Божества, вытекая из самого существа Его, суть как бы Его аспекты, Его бессамостные излучения и отображения *****).

Ηο, несмотря на такое очевидное различие, мы думаем, что Целлер был прав, указывая на неопределенность и сбивчивость воззрения самого Филона, который, несомнен-

*) De somn. I, 19 (I, 638. М.).

**) De gig. 2 (II, 43 CW.); ср. De soirm. I, 22 (I, 641 M,): в обоих трактатах воздух является как бы стихией душ; в De somn. он есть лестница Иакова. Аналогичные представления мы увидим, однако, у Плутарха, Апулея и Максима Тирского. Ср. также славянскую книгу тайн Еноха об огненной природе ангелов и воинства небесного.

***) Dе mon. II. 1.

****) De gig 4. ср.sacr. Abelis, 2 (1, 204, 6 CW.).

*****) Ср. Drummoud, 146—153.

171

 

 

но, смешивал ангелов со своими «силами», идеями и логосами, то отличая их от Божества, то соединяя. их в Нем, смотря по тому, какой тенденции мысли он следовал. Такое же смешение находим мы и у Плутарха, и у других мыслителей того времени. Можно сказать, что у Филона все силы Божества едины и тожественны по существу, но различны в лицах: одна энергия действует во всех.

Правда, он признавал, что ангелы суть души, живущие в воздухе; но ведь самую душу, состоящую из эфира, он признавал излучением и частью Божества. С такой точки зрения представление об отпадении ангелов заключает те же затруднения, что и представление о грехопадении человеческих душ, и в сущности сводится в обоих случаях к одному и тому же акту — погружению в материю *). Правда, Филон иногда говорит об ангелах как служебных силах, подчиненных верховным силам (ὐποδιὰκονοι τὡν αύτοῦ δυνάμεων); но это означает лишь то, что он признавал несколько разрядов, или чинов, небесной иерархии, подобно всем своим современникам и соплеменникам.

Если мы обратимся к еврейской ангелологии эпохи Филона, то найдем в ней много сродных черт. Отдельные ангелы ставятся над всеми частями природы: есть ангелы ветров, светил небесных, дождя, грома, ангелы животных, ангелы источников, ангелы отдельных людей, народов, местностей, ангелы, обладающие вполне определенными функциями и вполне обособленные. Но в то же время есть ангелы, духи Божии, которые находятся в теснейшем отношении к самому существу Божию или к божественной Шехине — престолу Славы Божества; наконец, есть ангелы, индивидуальность которых служит лишь прозрачным олицетворением, как, например, ангел, олицетворяющий всемогущее слово Божие в Прем. Сол. (18, 15 сл.). В представлениях Талмуда ангелы являются «отчасти лишь истечениями божественной славы, образуя как бы ее периферию и не имея самостоятельного, пребывающего существа; с другой стороны, как ангелы служения, они пребывают постоянно в своем бесчисленном множестве» **). Согласно некоторым преданиям, есть хоры ангелов, которые

*) De somn. I, 22. Одни души (ὅσαι προσγειώτατοι καὶ φιλοσώματοι) спускаются по воздуху и погружаются в материю; другие служат «как бы очами и ушами великого царя, все рассматривая и все слыша (ср. семь очей у Зах. 4, 2—10); их прочие философы называют демонами, а священное слово — ангелами».

**) Weber, Die Lehren d. Talmud 161; cp. Edorsheim.

172

 

 

творятся Богом ежедневно; они поют· Богу каждый день новую хвалу и затем исчезают туда, откуда они возникли,— в огненную реку, вытекающую из-под престола Славы. Таким образом, и самые представления об ангелах, находимые Филоном в современном еврействе, были различны и легка поддавались противоположным требованиям его мысли: он мог отожествлять верховные силы (τὰς ἀνωτάτω καὶ πρώτας δυνάμεις) с херувимами *) и отличать от них простых «ангелов служения», как низшие, подчиненные силы.

Филон отвергает мнение тех, кто вовсе отрицает существование бесплотных сил, именуемых идеями, без посредства которых Божество не могло бы касаться беспредельного материального хаоса; но он осуждает и противоположное заблуждение тех, кто вместе с политеистами вводит множество божественных начал обоего пола, наполняя мир «многоначалием логосов», дабы уничтожить в человеческом разуме восприятие единого истинно-сущего **). Заблуждение политеистов состоит не столько в том, что они обожествляют стихии, солнце, луну, звезды, сколько в том, что они принимают тварь за самое верховное божество, за безначального, истинного Бога, «Который есть не только Бог всех богов, умопостигаемых и чувственных, но и Создатель всего». Поэтому мы не должны считать «самодержцами» тех чувственных богов, которых мы видим на небесах, точно так же как и вообще никакую часть вселенной и даже самую вселенную мы не должны считать автономной и самодержавной ***).

Но, по правде, ни стоики, ни платоники, ни перипатетики времен Филона не держались иного взгляда: обожествляя светила и демонов, они видели в них не «самодержавных» богов, а подчиненные, служебные силы; Филон сходится с большинством современных ему философов в своем философском монотеизме, не только не исключающем, Ηο даже предполагающем множества подчиненных богов.

Таким образом, под единою «монархией» Сущего мы имеем лествицу сил — умных и чувственных, обладающих эфирной телесностью и вовсе бесплотных — от горних херувимов до ангелов — «иподиаконов», демонов или душ, носящихся в воздухе и вселяющихся в человека. И эти

*) De cherub, 9 (II, 176, 49 CW.).

**) De sacrificant., 13.

***) De dec. or. 12-13 и De mon; I, 1.

173

 

 

силы суть в одно и то же время и органы Божества, и Его творческие энергии, и Его посредники *).

 

Учение о Логосе

Здесь мы приходим к учению Филона ο Логосе, который как бы обнимает в себе эти божественные силы. Учение ο силах и учение ο Логосе взаимно объясняют и дополняют друг друга.

1)      Подобно силам, Логос есть энергия Божества или сумма Его энергий, не имеющая по отношению к своему первоисточнику никакой особности или самобытности. 2) Он есть связь мира, его внутренний закон и вместе как бы его душа, которая проницает все вещи, различает и разделяет их (λ. τομεύς) и образует конкретные виды существ, взирая на их вечные, идеальные первообразы **). Он наполняет мир, но не заключается в нем и скорее сам заключает его в себе ***). 3) Наконец, Логос есть тварно-личный посредник между Богом и миром, между нерожденным и сотворенным οὔτε γεννητὸς ὡς ἠμεῖς οὔτε ἀγέννητος ὡς ὁ θεὸς 58 (quis rer. div. haer. 42): он есть «орган творения и откровения», «первородный Сын Божий», верховный архангел, великий Первосвященник Божий, Мельхиседек — царственный священник.

Таким образом, благодетельные и правящие, или господствующие, силы Божества, которые Филон признает в неисчислимом множестве (ἀμύθητοι δυνάμεις), обнимаются в едином Логосе как их общем месте (τόπος). Они образуют собою умопостигаемый мир, первообраз мира чувственного, состоящий из невидимых идей: и этот иде-

*) С особою ясностью эта мысль высказывается в De conf. ling. 34 (И, 262 CW.); будучи единым, Бог обладает бесчисленным множеством сил, и «через эти-то силы построен бестелесный и умный мир, первообраз сего являющегося мира, состоящий из невидимых идей, подобно тому как являющийся мир состоит из тел. Некоторые люди, пораженные природой этих обоих миров, обожествляли их не только в целом, но и в частях, напр. обоготворяли солнце, луну и все небо... Взирая на их безумие, Моисей говорит: «Господи, Господи, царь богов» (Втор. X, 17),— в указание на различия господствующего от подчиненных. Есть и священнейший хор населяющих воздух бесплотных душ, сопутствующий небесным существам; такие души Писание (ὁ θεσπιῳ δὸς λόγος) обыкновенно называет ангелами; все воинство, устроенное в соответствующих чинах, должно служить устроившему их вождю» и т. д.

**) ib. 14 (И, 241 20 CW.); Quis rer. Div. haeres. 26 и сл.; De fuga 20.

***) Fragm. II. 655 M., где сам Бог определяется как всеобъемлющее место. Ср. Weber, 144 и 159.

174

 

 

альный план творения, этот сверхчувственный, невидимый град Божий есть не что иное, как Логос, творческий Разум Божий *). В Божестве все силы нераздельны в этом едином Логосе; вне Его, в своем отношении к миру, они являются в бесконечном многообразии и сознаются нами как благодетельные или карательные, творческие или правящие; единый Логос дробится как бы на множество творческих мыслей или сил, на множество логосов, проникающих мир,— множество «слов» Божиих, которые суть вместе и «дела» **). И если отдельные силы Божества понимаются Филоном одновременно и в смысле «идей» Платона и в смысле стоических «логосов», то и самый верховный Логос определяется им как «идея всех идей» и вместе как душа мира, как внутреннее начало мировой связи, мирового устройства, подобное Логосу стоиков ***). Далее, он имеет двойственный характер соответственно тому, рассматривается ли он по отношению к своему внутреннему содержанию, по отношению к тем бесплотным первообразам, которые в нем заключаются, или же по отношению к видимым предметам — чувственным отражениям идей. Если стоики различали высказанное, «произнесенное слово» (λ. προφορικός) человека от мысленного, «внутреннего слова» (λ. ἐνθιὰθετος), то, по-видимому, аналогичное различие Филон склоняется признать и здесь, в области божественного слова, хотя он и не решается формулировать его в этих терминах стоической психологии ****).

В отличие от Платона и от стоиков Филон не видит в своей «идее всех идей», или в своем Логосе, абсолютного и самобытного начала: Логос есть прежде всего способность Божества, Его энергия, сила или разум, между тем как оно само — превыше всякой энергии, силы, разума или способности. Можно сказать, что именно в своем Логосе, как всеобщем месте или всеобщей потенции всех идей, Божество возвышается над всеми ими.

Если бы в область абсолютного дозволено было вносить наши относительные понятия, то можно было бы сказать,

*) De conf. ling. 34 и De ор. m. 5 и 6. Ср, De mut. nom. 11: под «местом» разумеется «божественное слово, которое сам Бог исполнил всецело бесплотными силами».

**) ὄσα ἄν λένη θεὸς οὐ ρήματά ἐστιν, ἀλλἔργα 59 (De dec. or. II,II, 188 M.).

***) Opif. m. 6 (1, 8, 4 CW.). Как мы видели, этот трактат особенно ярко отражает влияние Посидония, ἰδέα τῶν ἰδεῶν и Mut. nom. 23.

****) Ср. Vita Mosis III, 13 o двойственном характере Слова во вселенной и в человеке.

175

 

 

что субъективно, Логос есть способность Божества; его разум или премудрость (σοφία) и объективно — его идея или первообраз Сущего, заключающий в себе всю полноту идей или возможных образов Сущего. На деле, однако, оба эти момента совпадают, как на это указывает и сам Филон *); иногда он как будто отличает Логос в качестве идеи (объекта) от Премудрости и видит в нем сына Премудрости от Бога **); иногда он отожествляет их, а чаще всего не различает их вовсе ***).

Логос есть непосредственный предмет действия Божия, первое «де о» Творца, Который создает умный мир прежде чувственного. Он есть создание Божие, хотя и непосредственное, чисто духовное создание, или произведение Его — как бы Его отражение, тень или образ ****). Отсюда Логос определяется как «старший» или «первобытный Сын Божий», как «бог» или второй» бог в отличие от «первого» Бога *****), хотя, во избежание ошибочного понимания этих определений, надо заметить, что Филон называет Логос «старшим» Сыном Божиим в отличие от «младшего или видимости бога, т. е. чувственного мира, созданного по образу первого, так как первый сын сам является образом Отца.

Логос есть «второй бог», как образ Отца; но вместе с тем он есть и первообраз мира и «небесный человек» — первообраз человека. Он отделяет Творца от твари, посредствуя между ними: в отличие от Сущего Он имеет происхождение в своем Отце, или первоисточнике; в отличие от твари он не имеет происхождения во времени. Как совокупность божественных сил, соединяющий в себе и «правду» и «милость», и «господство» и «божество», он есть «многоименный архангел»; он нарицается богом (θεός), хотя и не есть Бог в собственном смысле (ὁ θεὸς): он есть бог лишь для несовершенных, для тех, кто без его посредства не может видеть Божества, истинного Бога, и принимает за солнце отдельные лучи или отражения солнца ******).

*) Do ор. mundi 6.

**) De fuga 20.

***) См. отожествление в Leg. alleg. I, 19 (I, 78, 2 CW.); Quis rer. div. haeres 41 сл.

****) Leg. alleg. III, 31—3. Quis rer. div. haer. 48, Quod dei. pot. ins. 23.

*****) Agric. Noe, 23 (II, 106, I CW.).; Coaf. ling. 14 и 28. (II, 242, 18 i 257, 3 CW.) Fragm. (II, 625 M.) и Quaest. et so1. in. Gen. II, 62, secundus deus, gui est ejusdem, verbum..

******) Θεός в отличие от ὁ θεός см. De somn. I, 39и 41 (|I, 655—6 M.). Ср. Оригена In. Johan. II, стр. 2-3.

176

 

 

Но и мир есть также образ Божий, видимый бог, или, точнее, видимый Логос. Подобно тому как отдельные души облекаются темами, так и универсальный Логос облечен миром, как ризою; он одевается в стихии — землю, воду, воздух и огонь и во все те вещи, которые состоят из этих стихий; и как душа содержит все части живого тела в неразрывной цельности, согласии и единстве; так и Логос есть связь мира, соединяющая все его части и охраняющая ее от разложения, распадения (De fuga 20). Мир есть видимая оболочка, одежда Логоса; или мир есть храм Божий, а Логос — первосвященник, священнодействующий в этом храме при помощи «иподиаконов» — служебных сил, подчиненных логосов или ангелов. Без Логоса, без невещественных идей-сил, связывающих мир и наполняющих его собою, мир обращается в ничто — в пустой хаос, в «безвидную» и «бескачественную» материю. Божественные первообразы отражаются в мире и отпечатлеваются в его преходящих явлениях; они образуют вещество как формы Аристотеля или логосы стоиков, сообщая вещам их качества — «свойства» — неорганическому миру, живую природу — растениям и душу — животным. Только в одном человеке, созданном по «образу» Божию, который есть самый верховный Логос, живет часть божественного разума как бы его отщепление или излучение *). «По своей разумной душе человек уподобляется Логосу»: по своему телу, состоящему из всех стихий, он уподобляется вселенной, жилищу Логоса. Он есть поэтому микрокосм, малый мир, точно так же как и вся вселенная в своем целом есть подобие человека «большой человек» **). Поэтому все, что говорится в Писании ο сотворении неба и земли, может быть иносказательно относимо к человеку; и, наоборот, все, что мы знаем об отношении нашего духа к нашему телу, может быть иносказательно относимо к миру. Ибо мир есть видимая оболочка того же Логоса, который человек находит в себе самом, и он управляется тем же разумным, божественным законом. Человек, точно так же как и мир, есть образ Логоса и подобие невидимого, идеального небесного человека, который вмещает в себе, небо и землю, Адама и Еву, разум и чувственность. Можно сказать, что в нем и для него создано все, И как чувственность (Ева) происходит от духа (Адама) и немыслима без него, так и все чувственное (зем-

*) De ор. ш. 51; Leg. alleg. III, 55 (I. 148, 7 CW.)

**) Do migr. Abr. 39 (II. 124; 16); человек есть βραχὺς κόσμος (Quis. rer. div. haores 31 и 48), βραχὺς σύρανός m. opif. 27.

177

 

 

ля) происходит через сверхчувственное; идеальное (небо) *).

Все видимое, все земное есть лишь образ и подобие. От созерцания этих образов, от изучения чувственного мира человек должен приходить к созерцанию и познанию первых причин и начал. Он познает стройную связность, закономерную математическую необходимость явлений, разумную целесообразность строения мира — в школе греческой физики. Он познает нравственный закон в собственном духе, и мало-помалу его естественный разум убеждает его в истине откровения Моисея: он находит всюду один разумный и универсальный закон, один Логос. Но истинно мудрый не останавливается и на этой ступени: Ягве, Елогим, самый Логос суть лишь аспекты, бессамостные формы откровения, божество которых следует понимать лишь в переносном смысле. Душа мудрого стремится возвыситься над всякими образами и подобиями, над всякими посредствами, чтобы теснейшим образом соединиться с Сущим — своим первоисточником, который превыше всех своих проявлений. В самых образах и отражениях своих, в мыслимом Слове и в чувственном храме вселенной Он один истинно есть, и в одной полноте Его бытия душа может найти вечный покой и блаженство.

Таким образом решается высшая проблема теоретической философии. Мир и человек, макрокосм и микрокосм соотносятся, соответствуют друг другу, будучи подобиями одного и того же образа, черты которого всего яснее запечатлены в нашем разуме. Отсюда — возможность объективного познания. Самая чувственность есть как бы истечение разума (Ева, происходящая от Адама), как все чувственное есть лишь воплощение мысли, идеи **). Наивный реализм античного миросозерцания находит в этом свое оправдание. Мир сотворен, хотя и вне времени, которое само представляется продуктом мирового движения; мир преходящ как явление во всех частях своих; но он вечен, как воплощение Логоса, как откровение Сущего. Один и тот же разум открывается в мире и сознается в человеке; но самый этот разум, самый Логос, многочастный и многообразный в своих проявлениях, есть только «тень» Сущего; и он имеет свою полноту не в видимом множестве, не во внешнем явлении, а в том Сущем, которое одно истинно есть, одно мыслит в своем неизреченном Разуме, одно действует в своем видимом творении.

*) Leg. all. I, 8-10, 12.

**) Leg. alleg. II, 7.

178

 

 

Отсюда философское миросозерцание Филона получает как бы двоякое освещение. Оно, несомненно, исходит из общих всей древности предположений наивного реализма — действительности внешнего, телесного мира и соответствия этого мира нашим представлениям. И в то же время эти реалистические предположения оказываются шаткими: наряду с реалистическими представлениями ο природе нашего познания, сложившимися под влияниями эклектического стоицизма, Филон иногда приближается к крайнему идеализму. Мир есть сновидение; он есть образ образа и является как бы лествицей подобий, которые постепенно тускнеют по мере удаления от своего первого подлинника. И там, где мы думаем усмотреть в вещах нечто субстанциальное и самобытное, где мы хотим видеть в явлении нечто большее, чем тень или подобие, отожествляя его с Сущим, мы впадаем в ряд заблуждений. Все эти образы, подобия, явления раскрываются в свете разума, или Логоса, который как царь управляет истинным Израилем, как пророк открывает ему божественную истину, как первосвященник — искупает, освобождает его от лжи и неразумных страстей. Но и самый этот Логос, этот ангел-посредник, оказывается только «тенью», только покровом, скрывающим ослепительные» всерасплавляющие лучи единого Сущего.

 

Психология Филона

Учение Филона о Логосе, столь важное по своим историческим последствиям, не было одним положением его богословия и метафизики: оно составляло существенную часть его нравственной психологии. Здесь Логос является нам в его внутреннем, имманентном отношении к душе человека, как божественное начало, просвещающее ее внутри, оплодотворяющее ее семенами истины и добра и как бы воплощающееся в праведных душах.

Мы уже видели, что Логос есть первообраза не только мира, но и человека.

В книге Бытия мы находим два рассказа ο сотворении человека: согласно первому, «сотворил Бог (Elohim) человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчиной и женщиной сотворил их» (1, 27); согласно второму — «образовал Господь (Ягве) Бог человека из праха земного и вдунул в ноздри его дыхание жизни» (2, 7). Этот двойной рассказ, объясняемый новейшею крити-

179

 

 

кой различием источников Пятикнижия («Елогиста» и «Ягвиста»), знаменует для Филона «великое различите» мужду небесным и земным Адамом (De ορ. m. 46 и Leg. alleg. 1, 12): первый, небесный человек есть «идея», «род» или «печать» (σφραγἱς), нетленное, бестелесное, умопостигаемое начало, ни муж, ни жена (?); он есть непричастное земного естества чистое отображение или порождение Божие (γέννημα). Второй человек есть тварь, образованная художником (πλάσμα τεχνίκου) по этому творческому первообразу и состоящая из бренного тела и бессмертной души — части божественного естества. В трактате «О смешений языков» (De conf. 28) небесный человек непосредственно отожествляется с «первородным словом Божиим», с «многоименным архангелам», который зовется и «началом», и «именем Божиим», и «Логосом», и «человеком πσ образу» (т. е. небесным человеком), и «Израилем». Слова Писания: «мы все сыновья одного человека» (Б. 42, 11) — относятся именно к этому небесному человеку: если люди недостойна считаться сынами Божиими, то они суть порождения его невидимого образа, его «священнейшего Логоса», сообразно которому они должны устроить свои души.

Нравственная жизнь человеческого духа есть область, на которой сосредоточивается весь интерес Филона: весь внешний мир есть в известном смысле лишь ее отражение, и в ней заключается основание, объяснение и конечный смысл откровения. Добро есть цель и норма творения, его начало, его конец и его закон; оно осуществляется в мире через разумную деятельность души, откуда вся философия Филона получает характер этики и нравственной психологии. Ηο тем не менее теоретическая психология, т. е. учение ο способностях души, ο душевных процессах и даже ο самой природе нашего духа, представляется у Филона лишь беспорядочной амальгамой стоических, академических и перипатетических мнений.

Классификация душевных способностей не разработана и совершенно неопределенна. Филон то делит душу на две части — разумную и неразумную *), или чувственную, которую он вместе со стоиками подразделяет на семь частей **); то он вместе с Посидонием придерживается трехчастного деления, предложенного Платонам ***); то присоединяет

*) Quaest. in Gen.: I, 53; Leg. alleg. 11, 7—42.

**) De op. m. 40; Leg. alleg. 4.

***) Leg. alleg. III, 38.

180

 

 

сюда еще и «питательную» и «чувственную» способность Аристотеля *). Все эти воззрения чередуются или скрещиваются, и наш философ предоставляет «сведущим» решить психологические вопросы ο подразделении этих способностей или их локализации. Для него важна только практическая расценка способностей, их деление по их достоинству: здесь сомнений быть не может — одни из этих способностей разумны, словесны, а другие неразумны и бессловесны, хотя могут и должны быть орудиями, органами разума как его потенции.

Ηο если специальные вопросы психологии отступают на второй план для нашего мыслителя, то и самое основное воззрение его на природу нашей души не отличается должною определенностью. Благодаря смешению различных философских понятий, в особенности же стоического представления ο пневме с еврейским представлением о духе (руах), Филон нередко возбуждает наше недоумение по вопросу ο том, каким образом понимает он самое существо духа. Он сам указывает, что вопрос ο природе души есть предмет бесконечных споров между «софистами»: подобно тому как глаз видит все прочее и не видит себя самого, так и наш разум мыслит все прочее и не постигает себя самого; пусть он скажет, что он такое и каков он есть, пневма, или кровь, или огонь, или воздух, или иное что; или пусть он ответит, тело ли он или же нечто бестелесное **). В других местах Филон выражает подобные же сомнения. Иногда кажется, что для него несомненно только одно — бесплотность нашей разумной души, ее духовность. Ηο самое понятие духа, или пневмы, находимое нами у Филона, представляется двусмысленным: в целом ряде мест он говорит об эфирной природе этой пневмы,— даже там, где душа является ему «отщеплением», частью или излучением самого божественного естества ***). Правда, в некоторых случаях «эфирность» служит ему как бы синонимом чего-то невесомого, бесплотного; но это только увеличивает сбивчивость других мест, где под эфиром разумеется как бы особая небесная материя или стихия ****).

*) Напр., Quaest. in Gen. II, 59 и Fragm. II, 668 M.; срв, о Посидонии Schmekel, 260.

**) Leg. alleg. I, 29 (I, 85 CW.): срв. De somn. I, 6 и De mut. nom. 2.

***) Op. mundi, 51.

****) «Эфирная мудрость», De prof. 25, науки, как «эфирная» пища; с другой стороны, см., напр., De plant. 5, Dе gig. 2 (воздушная и огненная природа душ).

181

 

 

Ηο, несмотря на аду очевидную сбивчивость представлений ο естестве нашего духа, мы находим у Филона довольно своеобразный психологический дуализм, в котором он соединяет греческие и еврейские представления. Он ссылается на библейские тексты, в которых дух (дыхание жизни) отличается от души живой, чтоб оправдать свое деление души на высшую и низшую часть, заимствованное из греческой философии. Писание учит нас, что кровь есть душа тела (или что в крови душа тела), и это положение находит себе подтверждение во мнениях некоторых греческих философов, физиологов и медиков, которые думали, что главная функция артерий состоит в распространении живой пневмы по нашему телу *). Но кровь есть субстанция (οὐσία) или, точнее, субстрат только низшей, животной и чувственной части нашей души, общей нам с бессловесными; сущность же разумной души есть дух, или эфирная пневма,— «не движущийся воздух, а оттиск или отпечаток божественной силы, которую Моисей именует собственным именем Образа, указывая, что Бог есть первообраз разумной словесной природы, а человек (в своем разуме или лучшей, господствующей части духа) — подражание и подобие» **). Этот Образ, по подобию которого создана наша разумная душа, эта печать (σφραγίς), запечатлевающаяся в ней, есть, как мы уже знаем, самый божественный Логос.

В этом, как нам кажется, и состоит объяснение мысли Филона. Большинство из его критиков указывают на сбивчивость его представлений, колеблющихся между телесностью и бесплотностью духа ***); другие стремятся доказать, что он склонялся в пользу первого или второго взгляда ****), что нисколько не освобождало бы его от противоречий. На самом деле следует обратить внимание на два обстоятельства: во-первых, на то, что сам Филон всегда различает между высшей и низшей душою, а во-вторых, что подобие, или отпечаток, следует отличать от самой печати, которая дает ему свою форму или начертание. Таким путем, может быть, разрешается вопрос ο том, признавал ли Филон человеческую душу созданием (δημιούργημα

*) Срв. Siebeck, Gesch. d. Psychologie, П, 139. Срв. De ор. m. 22 и Quaest. in gen. H, 59.

**) Quod det. pot. insid. 23 (I, 277 CW.).

***) Zeller, III, 2.

****) По Гфрёреру и Сулье, Филон признает душу телесной, по Дрюмонду (I, 333 сл.), наоборот, бесплотной.

182

 

 

θεοειδές) или же чистой эманацией Божества *.) Разумная душа образована из тончайшей эфирной пневмы, из которой состоят и другие божественные существа, и эта пневма является здесь сущностью души **); но, с другой стороны, в отличие от тех, кто относит душу к эфиру, «великий Моисей не уподобил вид ее никакой твари, но определил ее как подлинную монету божественного и невидимого духа, ознаменованную и запечатленную печатью Бога, начертание которой есть вечное Слово» ***). Для Филона естественным образом на первом месте стоит это начертание, этот божественный образ, который живет в нашей душе, оплодотворяет ее, соделывает ее разумной. Этот образ, разумеется, вполне бесплотен и есть «отпечаток, или отщепление, или отблеск» божественной природы (opif. m. 51): он есть в прямом смысле эманация Божества, поскольку он тожествен с Логосом — «печатью». Ηο это еще нисколько не исключает мысли ο том, что подобное «начертание» или образ имеет особый субстрат, составленный из пневмы. Поскольку душа наша имеет свое происхождение в самом «источнике словесного естества», она может рассматриваться как его эманация; но она не есть частица, материально отделенная от божества. Божественное не может дробиться или разрываться на части; Оно лишь распространяется, Оно сообщается динамически. На самом деле Логос, или «образ» Божий, играет здесь роль формы; поэтому он не изменяется, подобно тому как не изменяется печать, оставляя оттиски в воске; он не изменяется и не оскудевает в своем источнике, сообщаясь разумным душам, как не оскудевает знание, которое им сообщается, или как не оскудевает огонь, сколько бы факелов он собою ни зажег,— чрезвычайно важное представление, получившее большое распространение и развитие в последующем богословии ****).

По замечанию одного из критиков Филона, он не различает между понятием о подобии души нашей Логосу и понятием об эманации или происхождении из него, точно так же как, например, платоники не различали между

*) Quod det. pol. ins. 23 (I, 277, 14 CW.) и Ор. mundi 51.

**) Quod deus immut. 10.

***) De plant 5. Cpu. De anim. sacr. idon. 3 и Leg. alleg. III, 31 (Ε 134 CW.); Spec. leg. III, 37; De exsocr. 8.

****) Quod. det. pot. insid. sol. 24 (1, 278, 28 CW.). Срв. De gig. 6 (11, 46, 21 сл. CW.) и Оригена Contra Ceis. VI, 70, Homilia in Numeros VI, 2, срв. блаж. Августина Quaesi. 1, IV, 55.

183

 

 

уподоблением идеям и приобщением к ним *). Ηο в действительности это и есть одно и то же, поскольку образ сказывается в чертах своего подобия, запечатлевает их собою. Филон нигде не отожествляет Логос со всею, душою человека и даже не признает его первообразом всего человека: он есть лишь первообраз нашего разума, который есть как бы душа души, зеница ее ока, бог нашего тела **) и его неразумной природы. В этом нашем разуме мы уподобляв емся Богу и усыновляемся Ему: в известном смысле можно сказать, что все разумные души суть сыны Логоса, так как они происходят от него ***).

В этом отношении учение Филона вполне определенно: существенно в душе то, что дает ей ее форму, что делает ее душою, т. е, ее образ, который есть образ Божий: на нем и сосредоточивается нравственный и религиозный интерес Филона. Какова материя души и что она такое — это вопрос, который не занимает его почти вовсе, является ему несущественным и сомнительным ****). Скорее всего он представляет себе душу эфирным, световым или пламенеющим духом, подобно ангелам *****); но для него важно не то, состоит ли она из воздуха, пламени или эфира, а то, что она есть божественный дух. Можно спросить себя, как представлял он себе самое отношение Логосами душе — «печати» к ее «оттиску»,— не представлялось ли оно ему в форме какого-то реального присутствия тончайшей божественной пневмы в пневме менее тонкой ******). Весьма возможно, что, несмотря на все заявления ο бесплотности Логоса, «чистейшая и божественная сущность» представлялась нашему мыслителю в виде тончайшего эфира. Самая идея Логоса в его философии заключает в себе столько элементов стоицизма и выработана под столь заметным влиянием Посидония, что подобное предположение является в высшей степени вероятным. Но, повторяем, не в материальной оболочке Логоса лежал интерес Филона.

Психология Филона получает существенное дополнение в его учении ο силах души, которое вполне соответству-

*) Drummond, I, 329.

**) Quis rer. div. haer. II; De conf. ling. 14; De op. m. 23.

***) Op. m. 51; Conf. ling. 28; De exsecr. 8.

****) Leg. alleg. 1, 29, см. выше.

*****) ἔνθερμον καὶ πεπυρωμένον πνεῦμα, De fuga 24, срв. Пс. 103 (104), 4.

******) В одном из трактатов «Гермеса Трисмегиста» мы читаем, что тончайшее и легчайшее в материю воздух, в воздухе душа, в душе — разум, а в разуме — Бог. Siebesk, Gesell, d. Psych. II. 154, I, ср.

184

 

 

ет вышеизложенным его воззрениям. Подобно Логосу они не суть свойства, особенности или индивидуальные способности духа, а особые идеальные сущности, которым он «приобщается» в известной степени и которые сами по себе от него совершенно независимы: это — идеи, или «печати», которые нисколько не изменяются от того, что они отпечатывались на воске, или от того, что запечатленный ими воск может таять и терять свою форму *); подобно харитам древних, они одаряют человека; точнее, это дары благодати, дщери Божии, которые сообщают человеку его добродетели, точно так же, впрочем, как и все его психические энергии, способности или формы; сам по себе, без этих способностей, или форм, сообщаемых ему «печатями» идей или горних сил, человеческий дух совершенно «наг», т. е. бескачествен, лишен всяких свойств и даже вовсе не может существовать. Ибо не один разум, Ηο и низшие, неразумные способности души сообщаются ей идеями-силами; слова: «сотворим человека по образу и подобию нашему» — указывают на участие этих сил в его сотворении **).

Подобно тому как все божественные силы заключаются в Логосе, их οβιμβΜ «месте» и «средоточии», так точно и в нашей душе все силы имеют своим источником и средоточием «господствующую часть», т. е. разумный дух, и являются как бы его лучами и энергиями ***), которые наполняют и оживляют собою различные органы нашего тела. Если разум одушевляется Богом, то неразумная часть нашей природы одушевляется разумом ****). Как уже указано, мы не находим у Филона классификации душевных способностей и последовательно разработанного учения об их функциях. Ясна только общая мысль его психологии, которая сводит к Божеству источник всей деятельности, всей действительности и бытия нашего духа: при всем развитии наших сил и способностей из Него одного производится все их действие и согласное взаимодействие. Без Него мы не могли бы ничего познавать, ничего чувствовать, ибо Ему одному принадлежит всяческое действие; нет ничего столь нечестивого, как видеть в разуме производящую причину восприятия и ощущения, ибо не наш дух или разум есть причина чего бы то ни было, а Бог, который

*) De agrie. 38.

**) Leg. alleg. II, 20; III, 16 (I, 124, I, CW.); De fuga 13 и 14; Do conf. ling. 35.

***) Pe somn. I, 14; De migr. Abr. I.

**** Leg. alleg. 1, 13 (I, 71 CW.) иII, 7 сл. и 13.

185

 

 

предшествует разуму и порождает его, —Бог всяческих сил и всякого блага, о Нем же мы живем, и движемся, и существуем *).

Такая теория, по-видимому, должна вести к пантеизму и абсолютному фатализму. Ηο Филон уклоняется от такого вывода: если его учение об отношении нашего духа к Богу, об имманентности Божества нашему духу обусловливается основным религиозным мотивом его миросозерцания, то тот же религиозный мотив заставляет его противополагать Бога миру и чувственной, плотской жизни человека. Бог не может быть виновником зла, и причину зла следует искать в свободной воле нашего духа. Как вяжется допущение такой свободы с вышеизложенным учением, на это мы не находим ответа у Филона; оба противоположных воззрения имманентности и независимости составляют религиозно-нравственные требования нашего философа; но мы не находим у него попытки посредствовать между ними. С одной стороны, человеческая воля представляется освобожденной самим Богом от внешней» слепой необходимости, причем такое освобождение обусловливается как разумностью души, так и тою божественной сущностью, из которой она составлена и которая не подчинена законам низших стихий. Свобода души есть ее превосходство. С другой стороны, душа наша помещена посредине между смертным и бессмертным, разумным и неразумным, божественным и чувственным, плотским миром, и ей предоставлен выбор между законом свободы и законом необходимости, Богом и плотью: стало быть, она не только независима от низших стихий, но отчасти и от высших сил, поскольку выбор ее произволен. Каким образом он может быть произволен, Филон не объясняет; он только констатирует то, что он признает фактом нравственного сознания. В самой душе нашей сказывается основная двойственность неба и земли, разума и чувственности, между которыми она обитает. Но не заключается ли причина зла в самом ограничении нашего духа, в самой связи его с материальной природой, в самом тале человека? Дуализм Филона, по-видимому, соответствует такому представлению, и действи-

*) Leg. alleg. И, 13 и 17; De prof. 24; De conf. 25.— Freudenthal (die Erkenntnislehre Philos, 1891) совершенно напрасно принимает это воззрение за «окказионализм» и сравнивает Филона с Гейлинксом и Мальбраншем; такое мнение несостоятельно уже по одному тому, что у Филона Бог есть, самый источник деятельности душевных сил.

186

 

 

тельно, в целой ряде мест Филон говорит ο теле как ο чем-то дурном и душе вредном по существу *.)

Здесь мы сталкиваемся опять с основным противоречием, которое присуще миросозерцанию Филона и которое сказывается в его этике и психологии, так же как и в его метафизике. Если зло есть результат воплощения души, то, с одной стороны, такое воплощение представляется необходимым и обусловливается творческим действием Бога, Который создает и землю, и небо, и плоть, и дух, оживляет Адама и из ребра его создает Еву: Ева, или чувственность, есть кость от костей Адама — разума, то есть сила от сил его. Самое чувственное наслаждение, обусловливающее их союз и олицетворяемое змеем-обольстителем, представляется в одном месте (Leg. all. II, 18) как необходимый момент Богом установленного порядка: без чувственности разум не мог бы воспринимать чувственные предметы, без разума чувственность не могла бы отправлять своих функций, а без наслаждения, без уз эроса и желания расторгся бы союз между духом и чувственностью. Но в других местах Филон прямо указывает на то, что змей проклят Богом, и притом без всякой надежды искупления: если чувственность, может быть, сама по себе безразлична и служит дурным или благим целям, смотря по нравственному характеру человека, то чувственное наслаждение греховно по существу, так как оно именно призывает бессмертное к тленному, дух к плоти.

Но в таком случае самое воплощение духа является чем-то недолжным и требует объяснения в интересах теодицеи. Филон дает несколько таких объяснений: во-первых, то, что человек является непосредственным созданием Божьим лишь в высшей своей природе, в своем духе, между тем как другие элементы его существа образованы низшими служебными силами — ангелами, к которым обращены слова: «сотворим человека по образу и подобию нашему». На них, следовательно, падает ответственность за несовершенства нашей природы **). Несостоятельность подобного объяснения делается, однако, совершенно очевидной, если мы вспомним учение Филона ο силах, которые суть непосредственные эманации Божества. Правда, под ангелами Филон разумеет и индивидуальных духов, и здесь мы переходим ко второму объяснению, согласно которому виновниками воплощения являются самые человеческие души.

*) Leg. alleg. III, 22; De gig. 7 и сл.

**) De fuga. 13 и 14; Conf. ling. 35.

187

 

 

Вместе с Посидонием Филон заимствует у Платона представление о предсуществовании душ *) — идея, которая в его эпоху проникла в еврейство, и притом, по-видимому, не только из греческих источников, как мы это увидим ниже. У Филона еврейские представления естественно сближаются с греческими. Все души первоначально населяют воздух, который «одушевляет» все прочие твари. Одни из таких душ всегда пребывают бессмертными и нетленными обитателями этой стихии: это — «демоны и герои» греков или ангелы Моисея, которые образуют блаженный χορ служителей Божиих, посредников Творца; другие души спускаются в человеческие тела и погружаются более или менее глубоко в материю — в волны чувственного бытия, увлеченные любовью к плоти и земным желанием. Прельщаясь наслаждениями — «дщерями человеческими», они забывают дщерей истинного Слова и теряют свое ангельское достоинство. Лествица Иакова между землей и небом символизирует путь, которым сходят и восходят души. Ηο ту же лествицу мы находим и внутри каждой человеческой души: в основании ее находится чувственность, на вершине — чистейший, небесный разум; и божественные логосы, умные силы, движутся непрестанно по этой лестнице вверх и вниз, то поднимаясь вверх и увлекая с собою душу, отрывая ее от бренного и возводя к созерцанию достойного,το нисходя к нашей душе и не отвергая ее; ибо ни Бог, ни божественное Слово не суть виновники ее ущерба, но нисходят по человеколюбию и милосердию к нашему роду для попечения и помощи, чтоб оживить нашу душу, влекомую потоком похоти, и чтобы вдохнуть в нее спасение **).

Таким образом, с этой точки зрения процесс грехопадения и процесс очищения, восхождения души происходит не где-то в воздухе, а внутри самой человеческой души: ο нисшествии душ в человеческие тела Филон говорит мало и как бы предполагая в читателях известное представление на этот счет. Внутренние падения и возвышения, внутренняя нравственная жизнь человеческой души, напротив того, поглощают всецело его интерес.

*) Do gig. 3, 4; De sonui. I, 22 сл.

**) De somn. I, 23 (I, 642 - 3 M.).

188

 

 

Этика Филона

Этика неотделима от психологии Филона. Как мы Фидели уже, и в этой области он собирает свой мед отовсюду — от стоиков, киников, платоников, пифагорейцев и от Моисея. От греческих философов он заимствует не только общие идеи, но и отдельные готовые декламации и целые параграфы нравственной казуистики. Из Ветхого Завета он заимствует не только ряд отдельных положений прикладной морали, но и некоторые основные религиозные мотивы, чуждые грекам. У стоиков он берет золотое правило — «пифийское изречение» — жить сообразно природе, сообразно универсальному закону, правящему вселенной; как для Зенона, это требование равносильно для него требований) жить сообразно Богу, следовать Ему, стремиться к полному освобождению от противоразумных страстей и полному подчинению «правому Логосу», начертавшему свой нетленный закон на скрижалях нашего сердца. Отсюда стоический идеал совершенного мудреца, единого истинного царя, священника и пророка, единого свободного, благородного, блаженного друга Божия, который достигает богоподобия и становится истинным гражданином вселенной. С другой стороны, Филон дает своей этике аскетическую и дуалистическую окраску, заимствованную отчасти у платонизирующих стоиков, у платоников и новопифагорейцев: наше тело есть труп, который мы на себе носим; оно есть темница нашего духа, его могила, из которой нас избавляет одна смерть и аскетическое самоумерщвление. Ибо плоть противоборствует духу, и умерщвление ее есть дар Божий *).

Мы знаем, что уже Посидоний резко противополагал дух и тело в платоническом смысле и что среди стоиков императорской эпохи растет сознание нравственного зла и греховности человеческой природы. Но во-первых, этика Посидония не имела аскетической окраски **), а стоики императорской эпохи не могли влиять на Филона, который им предшествовал; во-вторых, сознание греха обусловливается в нем религиозным мотивом и в корне подкапывает ту непоколебимую веру в нравственные силы человека, которой дышал стоицизм. Здесь сказываются ветхозавет-

*) Leg. alleg. III, 22-23.

**) Под влиянием критики Карнеада он, напротив того, подобно Панецию, отказывается от строгости стоической морали и приближается к учению академиков и Аристотеля.

189

 

 

ные влияния: «кто чист от скверны» хотя бы жизнь его длилась один день?» — спрашивает Филон вместе с Иовом *). Самое вступление души в мир, ее воплощение обусловливаются ее греховным влечением к наслаждению. Поэтому нет ни одного человека, свободного от греха,— грех свойствен человеку как таковому (διὰ τὸ ἄνθρωπος εἶναι) тем самым, что он родился (ἡ γεννητός). Никто не мог бы спастись от суда без Божественного милосердия, и все нуждаются в милости, на что указывает закон о жертвах, обязательный для всех **). Один Бог безгрешен: но зато, если нравственное зло предшествует добродетели, то и милость предшествует суду ***).

Здесь мораль Филона явно выходит за пределы стоицизма, да и всей греческой философии. Если он и говорит ο четырех кардинальных добродетелях стоиков, то затем, чтобы показать, что они вытекают из Божественной мудрости ****), что они суть дщери Божии и дары благодати (χάριτες и χάρισμα), оплодотворяющей наши души. Сознанию собственного совершенного ничтожества соответствует сознание преизбыточествующей силы и благодати Божией, избирающей себе свои сосуды *****). Филон не ограничивается тем, что признает ничтожество внешних благ вместе со стоиками: он признает совершенное ничтожество всего, что принадлежит человеку ******). Строго говоря, ничто ему не принадлежит: ни мир, ни мирские блага, ни тело, ни самая жизнь/ которою он лишь пользуется; точно так же ему не принадлежит и его душа, его способности, добродетели, разум: все это также находится лишь в его пользовании, не в его собственности; всего этого он может быть лишен, и за все это он должен благодарить Бога, единого собственника и подателя благ. Поэтому все люди должны считаться по отношению друг к другу равно благородными* равно одаренными Богом и в равной степени полноправными гражданами мира, ибо по отношению к Богу все они должны считаться пришельцами и странниками, пришедшими как

*) De mut. nom. 6 (1, 585 М.).

**) De sacrif. Abelis 4; De congr erud. gratia 15; De vita Mos. III, 17; De victimis 14.

***) Quod deus s. immut. 16 (II, 73 CW.). Если в De poenit. I наряду с Богом допускается возможность быть без греха и для «божественного мужа», то, по замечанию Целлера (III, 2, 401, 3), это лишь одна из многочисленных непоследовательностей Филона, обусловленная стоическим идеалом «мудреца».

****) Leg. all. I, 19.

*****) Leg all. III, 24; De mutat, nom. 7.

******) De cherub. 17, 21 — 24, 31—34. Срв. Quis rer. div. haeres 21.

190

 

 

бы в чуждое государство, в котором их некогда не было. В мире нет ни одного частного, ограниченного создания, которое могло бы обладать совершенством; всякое такое создание есть лишь часть целого и, как такая часть, нуждается Во всех прочих частях и нужна всем им *). Ничто сотворенное не довлеет себе; и там, где тварь отвращается от Бога, изливающего вечные источники благодати, и высокомерно приписывает себе что-либо доброе или ценное, какую-либо добродетель или познание, какую-либо силу или способность, там она неминуемо обрекается на заблуждение и на гибель **).

Если истинная, подлинная действительность принадлежит единому Богу, по отношению к Которому тварь играет чисто страдательную роль, то нормальное отношение человеческой воли к Богу состоит в полном самоотречении и подчинении. Разумеется, можно спросить Филона, каким образом он вообще может объяснить возможность самопроизвольного действия и ослушания со стороны сотворенной воли: признание ее произвола есть не объяснение, а разве лишь констатирование факта. Но раз существует злая, порочная, своекорыстная воля, следующая внушению неразумных влечений и страстей, то перед человеком ставится уже не теоретическая, а практическая задача — просветить и перевоспитать эту волю, подчинить ее разумному, божественному закону. Человек возвышается к совершенству путем надежды и покаяния» путем изучения, аскеза, божественного озарения. Наследником божественных благ является тот, кто оставляет все мнимые блага, кто отрекается от всего, что он считает своим, и от себя самого ***). Нужно очистить и украсить свою душу, чтобы сделать ее достойным чертогом для Царя царей, который по милости и человеколюбию удостаивает призреть на создание свое и снизойти с пределов неба до края земли для облагодетельствования нашего рода. Вся земля недостойна быть подножием ног Его, хотя бы она обратилась в золото или даже нечто еще более ценное. Душа же, украшенная добродетелью, образованием, науками, есть достойное жилище Его ****). Ηο самые эти добродетели в свою очередь суть лишь «небес-

*) Напр., Sacr. Abel. 14. Выше (стр. 151) мы показали уже, что Филон принимает обязанности человека не только по отношению к Богу и к ближним, но и по отношению ко всей материальной природе.

**) De congr. er. gr. 23.

***) Quis rer. div. haeres 14.

****) De Cherub. 29 и сл., слова, чрезвычайно важные по своей связи с последующим развитием христианских религиозных идей.

191

 

 

ные» или «божественные насаждения»; Бог, а не человек разверзает утробу нашей души, оплодотворяет ее нетленным семенем слова (или «семенным словом)»), делает ее чреватой духовными плодами; человек не может дать истинных чад своей душе, но душа, восприняв в себя божественное семя, рождает человеку плод добрых дел *). Душа должна очиститься от страстей, чтобы вступить в союз с законным супругом своим — Словом и понести истинный плод мудрости, праведности и всяческой добродетели. Ибо Отец всяческих и супруг премудрости сеет семя свое лишь в девственную землю и обращается лишь к истинной деве. И если человек, вступая в союз с девой, соделывает ее женою, то Бог, наоборот, вступая в общение с нашею душой, вновь делает ее девой из жены, уничтожает в ней все те низкие желания, которые оскверняют ее **): Он является мужем не изменчивой девы, а неизменного вечного девства. Выражаясь словами одного позднейшего мистика,

Дева земли погибает в объятиях мужа,

Девство небес возникает в небесном зачатьи.

Здесь, очевидно, мы ушли далеко от греческой философии и находимся у порога христианской мистики. От халдейской и эллинской премудрости, от познания неба и земли человек должен перейти к самопознанию, чтобы познать все свое ничтожество и пасть ниц перед Божеством ***). Подражать Богу, уподобляться Ему, жить с Ним, питаться Им и соединяться с Ним — вот цель человеческой жизни, достигнуть которой мы можем только при помощи Его благодати. Несовершенные питаются «каждым словом, исходящим из уст Божиих», т. е. частями слова; души более совершенных питаются всецелым словом (ὂλω τῶ λόγω): но истинный подвижник, как Иаков, достигший цели, уже не молится о том, чтобы питаться Его манной; «возвышаясь над Словом, он питается самим Богом: «Бог, пред которым ходили отцы мои Авраам и Исаак, Бог, питающий (τρέφων) меня от юности моей до сего дня, ангел, избавляющий меня от всяких зол...» (Б. XLVIII, 15, 16). Иаков признает здесь питателем своим Бога, а не Слово; ангела же, который есть Слово, считает лишь врачевателем зол... по его мнению, величайшие блага подаются от лица самого Сущего, вторичные же блага, дающие лишь освобождение от зол,—

*) Leg. alleg. ΙΙΙ, 51 (1, 146 CW.), De congr. erud. gratia 2; Quis rer. div. haeres 24.

**) De Cher. 14 — 15 (I, 182; CW.).

***) De somn. I, 10; De mut. nom. 7.

192

 

 

посредствуются его ангелами и логосами *). Несовершенные питаются отдельными заповедями слова; затем это внешнее слово становится внутренним, и, наконец, душа освобождается от всякого закона, делаясь сама воплощенным законом и приобщаясь самому источнику Слова. Бог подает свои милости ищущим благ; величайшая же молитва состоит в том, чтобы видеть в Нем единственного виновника и подателя всех благ **). Впрочем, Он не дожидается наших молитв, источая вечные источники своей благодати. И хотя Филон придает самое главное значение в нравственном строении души этой благодати, смиренно принимаемой человеком, он не знает никаких внешних ее средств: самые жертвы, обязательные для всех, являются ее символами, а не ее орудиями. Также молитва в истинном существе своем сводится к установлению нормального отношения души нашей к Богу, хотя в одном месте, говоря об обетованиях народа израильского, Филон придает большое значение молитвам и заступничеству усопших святых — явный след современных ему еврейских верований ***). Святое святых заключается в Боге, и только в Нем. Поэтому, как ни велико то значение, которое Филон придает покаянию, учению, умственному просвещению при посредстве наук и философии или аскетическому подвигу и очищению воли, — он видит во всем этом лишь подготовление души, которое отчасти уже само обусловлено действием даров благодати, умных сил и словесных семян Божиих. Блаженнее подвижника, ищущего Бога, является тот, кто, не искав, находит Его,—вдохновенный автодидакт, который получает Его совершенное ведение путем внезапного озарения ****). Ибо конец ведения все-таки лежит в этом непосредственном озарении, в мистическом экстазе или исступлении, в котором Божество открывается созерцающему духу по мере силы его и соделывает такой дух равным своему Слову — органом, проявлением своего откровения. Поэтому, хотя Филон и признает практическую доброде-

*) Leg. alleg. III, 61—2 (I, 152 CW.).

**) Quod deus s. immut. 19.

***) De exsecrat. 9. Срв. представления о мучениках в IV кн. Маккав. 6, 29 и 17, 21 и·Weber. I, стр. 287, 314. О заступничестве усопших святых в еврействе см. книгу Еноха ХХII, 12; XCVII, 3, 5; XCIX, 16 — фарисейское верование, установившееся со II в., если не раньше (Исайя LXIII, 16): срв. II Макк. 15, 14; Ios. Antigu. I, 13, 3; Orae. Sibyl. II, 330-333; Assumptio Mosis, XII, 6 (ed. Charles) и примечание Чарльса к LIII гл. «Тайн Еноха».

****) Срв. выше изложение трактата De fuga.

193

 

 

тель наряду с созерцательной, ясно, что первая служит лишь низшею ступенью второй или ее отблеском.

 

Оценка учения Филона

Таково в общих чертах учение Филона; изложение наше по необходимости вышло несколько длиннее, чем мы бы этого желали, отчасти, впрочем, вследствие литературных особенностей самого Филона, его бессистемности, эклектизма и противоречий. Многие из этих противоречий только кажущиеся; другие представляются характерными для em эпохи и для его миросозерцания, и обходить их значило бы дать неверное изображение его мысли.

Не меньшие трудности, чем изложение Филонова учения, представляет его объективная и беспристрастная оценка, как философская, так и историческая, в особенности по отношению к последующему развитию христианской мысли.

Чисто философская оценка Филона затрудняется тем, что ни его руководящий интерес, ни его метод, ни вся его мысль не имеют не только научного, но и умозрительного характера. Филон не дает систематического изложения своей философии и не претендует на философскую оригинальность; он стремится лишь к тому, чтобы выяснить «божественную философию» Моисея путем своей аллегорической экзегезы Пятикнижия, вполне убежденный в том, что вся положительная истина, заключающаяся в учении греческих философов, была несравненно раньше и полнее высказана Моисеем, хотя и в иносказательной форме. Несмотря на такой нефилософский прием и на господствующий религиозно-практический интерес Филона, его миросозерцанию не только нельзя отказать в своеобразной цельности, но надо признать, что он сумел придать этому миросозерцанию наиболее соответственную форму и в его рамках глубже подойти к философским проблемам, стоявшим на очереди.

Философия Филона, подобно учению многих его современников, есть философия откровения. Среди скептической критики и общего разложения предшествовавших доктрин явилось требование безусловно достоверного знания, имеющего свое начало в самом безусловно-сущем. Но если религиозные мыслители эпохи Филона ограничивались внешним посредством между религиозными верованиями и учениями философов, то Филон идет дальше и глуб-

194

 

 

же их, указывая внутреннее основание для такого посредства и сводя философию и откровение к общему началу, — к объективному универсальному Разуму и Логосу, который есть источник откровения и вместе норма, высший идеал познающей мысли. Отсюда объясняется и метод Филона: задача субъективного человеческого рассудка сводится к истолкованию объективного Логоса в экзегезе божественного откровения. Далее, Логос Филона не есть лишь формальный принцип познания сущего, он есть начало самооткровения в самом абсолютном сущем; иначе, Логос, начало откровения, есть в то же время космическое начало.

Философы, современные Филону, стремились разрешить две основные задачи теоретической философии: во-первых, найти источник безусловно достоверного познания, а во-вторых, примирить монизм стоиков с платоническим дуализмом, т. е., различая между абсолютным и относительным, найти посредство между ними. Логос Филона разрешал собою обе проблемы, как начало, посредствующее отношение сущего к его другому и самооткровение сущего в этом другом. В этом смысле учение Филона занимает важное место в истории понятия абсолютного, в истории умозрения вообще. Тем не менее учение Филона заключает в себе скорее требование примирения философии и религии, чем действительное их примирение. Религия теряет свой позитивный характер, совпадая с философским теизмом греческих эклектиков, а философия перестает быть рациональным умозрением, основываясь на внешнем авторитете откровения. Как ни знаменательна была подобная сделка для всего развития средневековой мысли, ее нельзя признать удовлетворительней ни в философском, ни в религиозном отношении. И равным образом Лотос Филона есть скорее попытка возвыситься над отвлеченным монизмом и отвлеченным дуализмом, чем действительное разрешение спора между ними. Противоречие остается в самом понятии Логоса, которое Филон заимствует у платонизирующих стоиков — главным образом у Посидония, причем этот Логос относится то к Богу, то к миру, то является третьим, тварно-личным посредником между ними. Отчетливой разработки понятий мы у Филона не находим, и самый Логос не дедуцируется, а только предполагается им, как общий принцип ветхозаветного откровения и греческой философии. Чтобы доказать истинность откровения, он прибегает к аллегорической экзегезе, путем которой он показывает согласие Слова Божия с популярной философией, своего времени; а чтобы доказать и обосновать эту

195

 

 

философию, он ссылается на откровение. Таким образом, учение Филона представляет собою логический круг. Исходною точкой для самого Филона была, разумеется, вера в Слово Божие, в универсальный смысл или разум откровения Бога Израилева. Проникнутый этой верой, он стремился доказать ее общую разумность и постольку — ее согласие с современной ему рациональной философией: откровение не только не противоречит ей, но обосновывает ее и разрешает все ее затруднения и противоречия. На деле, однако, и эклектический стоицизм эпохи Филона не представляет собою истинно рациональной системы, и религиозное миросозерцание Ветхого Завета не согласовалось ни с этим учением, ни с каким-либо другим отвлеченным учением греческой философии.

Чтобы доказать Логос в качестве принципа рациональной философии, надо было вернуться к Платону и Аристотелю и дать чисто умозрительное построение, какого у Филона нет и следов. А чтобы создать действительную философию ветхозаветного откровения, нужно было понять Ветхий Завет из него самого, а не из учения греческих философов. Наконец, чтобы выполнить ту главную религиозную, миссионерскую цель, которою задавался Филон, чтобы доказать истину «Слова Божия» в его универсальном значении, нужно было раскрыть это слово в его подлинном, реальном, конкретном и вместе всеобщем значении. Нужно было новое евангелие Слова Божия, и, конечно, нельзя ставить в вину Филону, что он не дал такого евангелия. Достаточно и того, что он по-своему хотел такого евангелия.

Здесь мы переходим к вопросу об отношении Филона к христианской мысли и христианскому богословию. В частности, мы не можем разбирать здесь отношение его Логоса к учению четвертого евангелиста, так как это потребовало бы тщательного анализа этого учения, ο котором мы еще не говорили. Мы можем говорить пока лишь об общем отношении Филона к христианству.

Прежде всего нельзя видеть в Филоне только предшественника христианского богословия — чуть ли не первого христианского богослова, как это делал отчасти уже блаж. Иероним, занесший его по ошибке в свой каталог святых *). Филон представляет собою очень сложное литературное явление, в котором, как мы уже указывали, перекрещивается несколько умственных течений, которые.

*) Hier, do viris illustribus (ed. Bernulli), гл. XI.

196

 

 

после него то обособлялись, то вступали в новые сочетания: если в некоторых отношениях Филон есть предшественник патриотической литературы, то в других — он предшественник каббалы и талмуда, гностицизма и неоплатонизма. Он был типическим представителем эллинистического синкретизма, который впоследствии разлагался на свои составные элементы, Ηο послужил в одно и то же время и почвой, и низшею ступенью для более широких попыток религиозного и философского синтеза.

Поэтому мы не видим основания расширять бездну, отделяющую Филона от христианства, или, наоборот, стушевывать различия между ними. Несмотря на видимые точки совпадения, между Филоном и христианством стоит прежде всего самый Ветхий Завет, который Христос принимал в совершенно другом, реальном и конкретном смысле, чем Филон; а во-вторых, между ними стоит сам Христос, в Котором мы видим новое отношение к Богу, новое сознание живого и реального единства с живым Отцом, проникающее всю Его личность. В христианстве мы находим, таким образом, иное отношение к Богу, чем у Филона, и иное отношение к закону, который принимается в буквальном смысле, «исполняется» и вместе упраздняется в Новом Завете,— идея, от которой Филон отстоит бесконечно далеко с своей аллегористикой, морализацией и рационализацией закона, со своими компромиссами между верой Моисея и греческой философией. Евангелие Христа есть евангелие царства, и в Ветхом Завете Он видит историю этого царства и его пророчество. В учении Филона самая идея царства и идея завета в связи с мессианическими чаяниями улетучиваются в индивидуалистическом нравственном идеале философской «мудрости». Таким образом, различие между ранним христианством и религией Филона было весьма значительным, более значительным даже, чем различие между христианством и ортодоксальным палестинским иудейством, которое стояло с ним на одинаковой почве в своем положительном отношении к Ветхому Завету.

Но дело представляется в ином свете, когда ставится вопрос об отношении Филона к христианскому богословию, и в частности к богословию александрийской школы. Раннее христианское богословие заключало в себе попытку новообращенного эллинизированного мира понять новое учение, уяснить себе универсальное значение Христа и доказать неверным правду и разумность христианства. Его Задача была во многом аналогична задаче Филона. Филон

197

 

 

стремился показать Слово Божие в законе; апологеты проповедовали эллинам Христа, как разум Божий, воплощенное Слово Божие, явившееся людям и составляющее конечную цель правды Божией и смысл творения. Формулированное в этом смысле, учение ο Логосе начиная со второго века развивается и получает господствующее значение в Церкви, причем александрийская богословская школа всего более содействует ее развитию. В какой мере творения Филона повлияли на христианскую мысль?

Любят указывать влияние Филона на гностиков, как отο делает у нас, напр., г. Муретов в вышеупомянутом прекрасном исследовании. Но если учения об эманациях, о предвечной материи, о различии Бога правды от Бога милости подучают своеобразное развитие в отдельных гностических сектах, то ведь названные черты, как мы указывали, не составляют особенности философии Филона. Эти и тому подобные умозрения, главным образом фантастическая ангелология, сказывающаяся в некоторых еврейских апокрифах, суть черты несомненно еврейские, которые отразились в гностицизме. Но мы имеем в виду нечто более важное — экзегетический метод Филона и его учение ο Логосе.

Христова истина предстала человеческой мысли на определенной стадии ее развития,— стадии, которую, конечно, никто не признает окончательной. тот, кто признает истину Христову абсолютной, уже по одному этому не может допустить, чтобы новообращенные эллины сразу нашли ей абсолютно совершенное теоретическое выражение, чтобы они поняли во всем его объеме и глубине все содержание своей веры. Они сделали добросовестное усилие, чтобы его понять; но именно потому, что это усилие было добросовестно, они не могли отречься от результатов многовекового развития мысли. Ведь в числе таких результатов несомненно были начала, согласные с христианством: монотеизм» признание духовности человека и универсальности нравственного закона. Они должны были, разумеется, научиться многому новому, прежде всего Ветхому Завету. Но у кого же было им научиться ο нем, как не у еврейских эллинистов и у Филона, которые давали христианам из языков не только перевод Священного Писания, но и единственно понятный для них комментарий и метод для его истолкования, при помощи которого все временное, историческое и вся ритуальная часть закона без околичностей обращалась в символ и аллегорию нравственных истин? Правда, в христианском богословии нашелся изве-

198

 

 

стный корректив: аллегористика историческая, т. е. аллегорическое истолкование Ветхого Завета в смысле пророческого предвосхищения и предобразования Нового Завета, сменила или, точнее, дополнила собою аллегористику отвлеченно-моральную. Тут был своего рода прогресс, поскольку Новый Завет действительно является исполнением Ветхого. Ηο и здесь было много искусственною, и, кроме того, оба метода, и старый и новый, уживались рядом, нередко соперничая в затемнении подлинного смысла. Филон остался на целые века учителем экзегезы, и как отдельные его мысли и толкования, так и целые части его произведений во множестве перешли в святоотеческую литературу, отдельные памятники которой до сих пор служат ценным источником для критики текста Филона, а иногда и для ознакомления с отрывками некоторых утраченных его сочинений *). Немудрено, что многие, как блаженный Иероним, прямо считали его христианским писателем (De viris ill., XI).

Кроме аллегорического истолкования Ветхого Завета в творениях эллинистов заключался богатый апологетический арсенал, о котором мы уже говорили, и особое религиозно-философское миросозерцание, нашедшее свое выражение в учении о Логосе. Понятие Логоса составляет средний термин всей философии Филона — его онтологии, физики, психологии, этики. Логос связывает собою решительно все — Бога с миром и человеком, точно так же как и отдельные части мира между собою; он посредствует и творение и откровение, он осуществляет волю Божию в мире и нисходит в человеческую душу, питает ее как манна небесная и возводит ее к Божеству. Он есть единородный Сын Божий, отблеск божественною света, образ Отца, в котором и для которого все создано. Не странно ли было бы, если бы христианская проповедь, обращаясь к евреям и эллинам, игнорировала это учение и это понятие, которое черпало свои основания не только в философий, но и в еврейских толкованиях Ветхого Завета? Проповедники христианства узнали Бога во Христе Иисусе; в Нем открылся им Отец; в Нем увидели они осуществление того царства Божия в людях, в котором они видели нравственный смысл человечества, конечную цель мировою процесса, предзаложенную от начала, обетован-

*) Срв. Siegfried, 330— 399, Wendland, Neu entdeckte Fragmente Philos 1891 и Prolegomena к изданию Кона и Вендланда I, LXLXX (также т. II и III), а равно и подстрочные параллели, приводимые издателями.

199

 

 

ную отцам. Это царство есть совершенный союз Бога с человеком, откровение, воплощение Божества в человечестве. Богоговоривший отцам во пророках напоследок говорил людям в Сыне, Иисусе Христе, в котором верующие признали совершенного носителя живого Слова Божия или воплощенное Слово Божие: оно составляло самое интимное духовное существо Его. В следующих частях нашего труда мы рассмотрим, каким образом возникло такое учение и что послужило ему основанием, т, е. каким образом возникло христианство на почве ветхозаветной веры. Ηο раз оно возникло, раз во Христе открылся верующим смысл Бога и смысл мира и они узрели в Нем образ Бога и живое Слово Его, они естественно обратились в своем богословии именно к понятию Логоса, образа Божия и смысла творения. Это понятие было распространено в эллинистической синагоге и проникало в палестинские таргумы *); к нему же могла примкнуть и христианская проповедь, обращенная к эллинам, причем она не только не поступалась основными своими религиозными идеями, но находила вполне соответственный термин для выражения их универсального содержания. Правда, что у Филона и у отдельных греческих философов с этим термином соединялись различные философские понятия, не соответствовавшие основной христианской идее. Отсюда объясняется судьба учения ο Лотосе в самом христианстве, в котором онο утвердилось не без борьбы: многие из ранних христианских мыслителей и апологетов продолжали соединять с идеей Логоса стоические и платонические представления; но в обще-христианском сознании эти чуждые элементы отпадали сами собою в процессе роста и развития религиозной мысли: оставалось лишь религиозное значение Логоса, которое определялось мыслью ο Христе и Его деле, образом Христовым и сознанием божественного содержания этого образа. Как мы постараемся показать впоследствии, высказываемое здесь положение справедливо прежде всего уже с чисто исторической точки зрения независимо от своей богословской иди религиозной истинности; учение ο Логосе в ранней Церкви определялось не заражением христианства греческим умозрением, не синкретизмом христианских и греческих идей, а нормальным развитием христианского сознания

*) Известные нам таргумы, или арамейские парафразы, Библии относятся, правда, к более позднему времени, но во всяком случае важен самый факт усвоения и переработки понятия Логоса в чисто еврейских кругах и в связи с традиционным толкованием В. З.

200

 

 

в его исторической среде. Не учение ο Логосе повело к признанию божественного содержания (божественной сути) личности Христа; такое признание мы находим, бесспорно, гораздо ранее, с первых шагов христианской проповеди. Напротив того, сознание этого божественного содержания, признание Бога во Христе повело к необходимости формулировать такое учение ο Его божестве, при котором истина абсолютного монотеизма оставалась бы неприкосновенной и являлась бы во всей своей силе. Не языческое стремление найти посредствующего демона или среднего бога между миром и отвлеченным Божеством, не стремление обратить Христа в особого бога, отличного от Бога отцов, сказалось в христианском учении ο Логосе; наоборот, в нем выразилось сознание единства Бога в Ветхом и Новом Завете, сознание единства Христа с Его Отцом в Его действительном различии от Отца.

«В начале было Слово» эти слова предполагают понятие Логоса непосредственно известным той среде, к которой обращалось четвертое евангелие. Церковное предание, чрезвычайно авторитетное, указывает, что это евангелие написано в Ефесе *), где первые начатки христианства были насаждены ученым александрийцем Апполосом (Д. 1825). Ηο мы знаем, что понятие Логоса было распространено не только в Ефесе или Александрии и что таким распространением оно было обязано греческим философам и александрийским иудеям, главным образом Филону.

Все эти соображения, которые мы надеемся подробнее развить и обосновать впоследствии, позволяют нам уже теперь оценить историческое значение дохристианского учения ο Логосе и вместе понять его действительное отличие от христианского учения. Такого отличия нередко искали там, где его не было, упуская из виду главное, указанное нами религиозное различие:

Нередко указывали, напр., что Слово Евангелия «плоть бысть», между тем как Логос греческой философии и даже Логос Филона может лишь отчасти воплощаться в мире,

*) Такой осторожный и строгий критик, как Weizsacker  (das Apostolische Zeitalter. 2. Aufl. 1892, стр. 480 сл. и 513 сл.), признает несомненную достоверность этого предания, которое основывается на показаниях св. Иринея (III, I, 1 ср. Евсев. Ист. Ц. V 20, 4 сл.), ссылающегося на Поликарпа, от которого opi лично слышал подробности о его сношениях с Иоанном. Ефесское происхождение четвертого евангелия не отрицается даже и такими критиками, которые не приписывают его апостолу. Ср. Harnack, Chronologie d. altchr Litteratur (1897), I, 679.

201

 

 

который он собою одушевляет, будучи неспособным вочеловечиться, или найти совершенное воплощение в человеке. Но в таком случае самое понятие Логоса было бы непригодным для выражения христианской идеи, как это и пытались доказать некоторые критики. Однако данное нами изложение учения Филона и целый ряд мест из его произведений позволяют предполагать противное. Человек есть малый мир, он «равночестен» всей вселенной, и если земля недостойна быть подножием ног Божества, то душа может быть достойной обителью Его. Человеческая душа, по Филону, может не только восприять в себя Логос, но даже возвыситься над ним. Следовательно, нисходя в человеческую душу, Логос может через ее посредство наполнять и одушевлять собою всего человека: он может родиться в человеке, если Бог разверзнет утробу отο души. Стало быть, различие заключается не в этом, а в христианском содержании учения ο Логосе, которого не могло быть в александрийской философии, развивавшейся без всякого отношения ко Христу и Евангелию. Представление о Христе, образ Христа, дух Христа несомненно должен был повлиять и на самое понятие о Логосе, которое с ним соединилось, вложив в это понятие новый смысл и содержание.

Если мерить Филона меркою позднейшего богословия, его учение о Логосе подпало бы обвинению в монархианстве и крайнем субординационизме. Иногда он даже видит в Логосе простую тварь Отца; он не только не признает его особою и самостоятельною ипостасью Божества, нераздельною и неслиянную с первой, но считает его Богом лишь в переносном смысле (ἐν καταχρήσει), т. е. вторым богом, образом первого, как мир есть «третий бог» или младший образ божественного. В христианском богословии религиозное отношение ко Христу изменило и самое отношение к Логосу, исправило собою его первоначальную концепцию. Определив абсолютное, божественное существо Христа как Слово Божие, Церковь, от начала чтившая во Христе истинного Бога, признала это Слово истинным Богом, и она отвергла вполне понятие о втором боге, иди о подчиненном боге-архангеле, очевидно усматривая ограничение Божества в подобной концепции. Не признавая наряду с Богом никакой несотворенной материи, упразднив в своем абсолютном единобожии всякий остаток греческого или общеязыческого дуализма, христианская церковь не искала в самом божественном Слове низшую, подчиненную потенцию, представляющую как бы первый шаг к материальному бытию и вместе первое удаление от Божества.

202

 

 

Таким образом, понятие ο Логосе впервые получило в христианстве абсолютное содержание, которое в то же время явилось и чрезвычайно конкретным, благодаря религиозному отношению ко Христу.

Ясно, что христианское содержание не укладывалось само собою в ту концепцию ο Логосе, какую мы находим у Филона или вообще в греческой философии. Отсюда в пределах самого учения ο Логосе явилась борьба противоположных элементов христианских и нехристианских, окончившаяся торжеством христианской идеи в православной ее форме. Но, как известно, торжество это наступило не сразу. И там, где слабела христианская идея, где греческая философия или александрийский гнозис брал верх над христианскою верой и представление о Мессии-Искупителе терялось в абстракции Логоса, там мы замечаем нередка более или менее ясно выраженное возвращение к Филону, мало того, иногда даже к учению, несравненно более далекому от христианской догматики, чем философия этого благочестивого еврея. Концепция Логоса, находимая нами у Оригена, есть почти что чистый филонизм. А концепция Ария, например, представляет шаг назад в сравнении с Филоном, так как представляет более резкое уклонение от нормы абсолютного монотеизма.

203


Страница сгенерирована за 0.25 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.