Поиск авторов по алфавиту

Автор:Тареев Михаил Михайлович, проф.

Тареев М. М. Толстовские колонии

153

V.

Толстовские колонии.

Толстовские колонии, рассеянные там и сям, всегда незначительные по числу членов, слишком мало дают случайному наблюдателю по своей крайней простоте и несложности строя, по возведенному в принцип отсутствию определенных порядков. Что заслуживает внимания и изучения в этих колониях, это не состав и дело какой-нибудь из них, а общие религиозно-моральные принципы, положенные в основу их и создающие их характер, и общая их судьба.

Свои религиозно-моральные принципы колонии, о которых у нас речь, заимствуют из морально-философского учения Л. Н. Толстого. И нам нужно было бы начать с подробного изложения этого учения, если бы оно не было общеизвестным. Напомним его в самых общих чертах.

Евангельское учение Л. Н. Толстой сводит к пяти отрицательным заповедям и одной положительной. Пять отрицательных заповедей: а) не сердиться, или не гневаться, б) не разводиться, или не распутничать, в) не клясться, г) не противиться злу, или не судиться и не воевать, и д) не делать различия между людьми, не считать людей чужими только потому, что они живут в другой земле и говорят другим языком. Заповедь о непротивлении злу постоянно выступает у Толстого с характером основной, или центральной. Заповедь относительно брачной жизни позднее перешла у него в решительное отрицание брака. Он даже не останавливается пред возможностью прекращения человеческого рода от этого. Зачем жить? Если цель человечества—благо, добро, любовь; если цель чело-

 

 

154

вечества есть то, что сказано в пророчествах, что все люди соединятся во едино любовью, что раскуют копья на серпы, то ведь достижению этой цели мешает что? Мешают страсти. Из страстей самая сильная и злая и упорная—половая, плотская любовь, и потому если уничтожатся страсти, и последняя, самая сильная из них, плотская любовь, то пророчество исполнится, люди соединятся во едино, цель человечества будет достигнута и ему не за чем будет жить. О пяти евангельских заповедях Толстой говорит, что до сих пор нельзя ни прибавить к ним, ни откинуть от них ни одной, что ими вполне исчерпывается все то, что отвращает человека от истинного пути жизни. Эти пять заповедей, как их Толстой понимает, ведут к отмене и уничтожению собственности, семьи, патриотизма, церкви и государства, и должны возвратить человека к состоянию естественной невинности. Зло нашей жизни происходит от законов государственных и церковных, от предрассудков национализма и собственности,—и оно само собою прекратится, как только человек будет освобожден от этих законов, как только уничтожатся эти культурные предрассудки. Культура, обнимающая разделение труда, разделение народов и сословий, суды, клятвы, войска—не только не есть необходимый путь к счастью и совершенству человека, а есть именно причина его страданий и всего зла, наполняющего его жизнь.

Учение евангельское, кроме отрицательной, имеет и положительную сторону. С положительной стороны, учение истины, выраженное Христом, не находится в заповедях и законах, оно находится в одном—в смысле, придаваемом жизни. Смысл этого учения в одном—в том, что жизнь и благо жизни не в личном счастье, как это думают люди, а в служении Богу и людям. И это положение не есть предписание, которое должно исполнять для получения за исполнение награды, не есть мистическое выражение чего-то таинственного и непонятного, а есть откровение скрытого прежде закона жизни, есть указание того, что жизнь может быть благом только при таком понимании жизни. И потому все положительное учение истины Христа выражено в одном: люби Бога и ближнего, как самого себя... Любовь бывает ложная, мирская, это—при-

 

 

155

страстие; и бывает любовь истинная. Любовь истинная становится возможной только при отречении от блага животной личности. Возможность истинной любви начинается только тогда, когда человек понял, что нет для него блага его животной личности. Только тогда все соки его жизни переходят в один облагороженный черенок истинной любви, разрастающийся уже всеми силами ствола дичка животной личности. Не вследствие любви к отцу, к сыну, к жене, к друзьям, к добрым и милым людям, как это обыкновенно думают, люди отрекаются от личности, а только вследствие сознания тщеты существования личности познает человек истинную любовь и может истинно любить отца, сына, жену, детей и друзей. Любовь есть предпочтение других существ себе—своей животной личности. Начало любви, корень ее, не есть порыв чувства, затемняющий разум, как это обыкновенно воображают, но есть самое разумное, светлое и потому спокойное состояние, свойственное детям и разумным людям. Состояние это есть состояние благоволения ко всем людям, которое присуще детям, но которое во взрослом человеке возникает только при отречении и усиливается только по мере отречения от блага личности. Величина любви есть величина дроби, которой числитель, мои пристрастия, симпатии к другим—не в моей власти; знаменатель же, моя любовь к себе, может быть увеличен и уменьшен мною до бесконечности, по мере того значения, которое я придал своей животной личности. Нет иной любви, как та, чтобы положить душу свою за други своя. Любовь—только тогда любовь, когда она есть жертва собой. Только когда человек отдает другому не только свое время, свои силы, но когда он тратит свое тело для любимого предмета, когда он отдает ему свою жизнь—только это мы признаем все любовью и только в такой любви мы все находим благо, награду любви... Такая любовь есть сама жизнь. Не жизнь неразумная, страдальческая и гибнущая, но жизнь блаженная и бесконечная. Любовь не есть вывод разума, не есть последствие известной деятельности; а это есть сама радостная деятельность жизни, которая со всех сторон окружает нас. Кто не знает того блаженного чувства умиления, при котором хочется любить всех: и 

 

 

156

близких и отца, и мать, и братьев, и злых людей, и врагов, и собаку, и лошадь, и травку; хочется одного—чтобы всем было хорошо, чтобы все были счастливы, и еще больше хочется того, чтобы самому сделать так, чтоб всем было хорошо, самому отдать себя, всю свою жизнь на то, чтобы всегда всем было хорошо и радостно. Это-то и есть, и это одно есть та любовь, в которой жизнь человека. Любить вообще значит делать доброе. Любить ложною пристрастною любовью это значит отнимать у чужих блага, которые могут понадобиться своим, отказываться от любви (к чужим) в настоящем ради любви (к своим) в будущем. Любить истинною любовью значит делать добро в настоящем, оказывать добро первому, кто о нем попросит, кто в нем нуждается...

Из закона любви, поясненного пятью отрицательными заповедями, следует, в качестве отрицательного вывода, упрощение жизни и, в качестве положительного вывода, необходимость труда, направленного на добывание хлеба. Поистине чудны и прекрасны те многочисленные страницы из религиозно-моральных сочинений Л. Н. Толстого, на которых он раскрывает неразрывную связь праздности и роскоши одних с бедностью и страданиями других, праздности и роскоши городской жизни с бедностью и страданиями деревни. С стремительною силою страстного негодования и непоколебимого убеждения, с неотразимою убедительностью художественно изображенной правды, Толстой вскрывает пред нами те железные сцепы, которые влекут за привычкой праздных людей курить табак жалкую смерть тех, которые приготовляют курево, за страстью богато одеваться и Шумно веселиться страдания, бедность и смерть тех, которые гибнут на фабриках, вырабатывающих предметы роскоши. Как необходимо бросить по любви к людям праздность и роскошь, так по той же любви необходимо каждому приняться за хлебный труд. Откуда происходят бедствия людей, если исключить из числа бедствий—те, которые люди прямо наносят друг другу убийствами, казнями, острогами, драками и всякими жестокостями, в которых они грешат тем, что не воздерживаются от насилия? Все бедствия людей, за исключением прямого насилия, происходят от голода, лишений 

 

 

157

всякого рода, отягчения в работе, и рядом с этим от излишества, праздности и вызываемых ими пороков. Какая же может быть наиболее священная обязанность человека, как не та, чтобы содействовать уничтожению этого неравенства, этих бедствий нужды в одних и бедствий соблазнов в других? И чем может человек содействовать уничтожению этих бедствий, как не участием в труде, покрывающем нужду людей, и удалением от себя излишеств и праздности, производящих пороки и соблазны, т. е. не тем, чтобы каждому кормиться своими трудами? Но это не есть только обязанность, труд—радостное призвание человека. На учение Христа Толстой смотрит как, на призыв людей не делать глупостей, отравляющих жизнь, и жить разумною жизнью, которая есть единственно счастливая жизнь. Жертвы неизбежны, конечно, но и мирская жизнь требует от человека жертв, и эти жертвы тяжелее тех, которые ожидают человека на пути Христа. Но мирские жертвы не дают человеку счастья, а отречение во имя Христа есть верный путь к счастью. Учение Христа о том, что жизнь нельзя обеспечить, а надо всегда, всякую минуту, быть готовым умереть, несомненно лучше, чем учение мира о том, что надо обеспечить свою жизнь; лучше  тем, что неизбежность смерти й необеспеченность жизни остается та же при учении мира и при учении Христа, но сама жизнь, по учению Христа, не поглощается уже вся без остатка ! праздным занятием мнимого обеспечения своей, жизни, а становится свободной и может быть отдана единой, свойственной ей цели—благу себе и людям. Ученик Христа будет беден; да, т. е. он будет пользоваться всеми теми благами, которые ему дал Бог. Беден—это значит: он будет не в городе, а в деревне, не будет сидеть дома, а будет работать в лесу, в поле, будет видеть свет солнца, землю, небо, животных и т. д. Болеть, страдать, умирать он будет так же, как и все, но жить он будет несомненно счастливее. Надо восстановить свойственное всем неиспорченным людям представление о том, что необходимое условие счастья человека есть не праздность, а труд; что человек не может не работать, что ему скучно, тяжело, трудно не работать, как скучно, трудно не работать муравью, лошади и всякому животному... 

 

 

158

По учению Христа, каждый отдельный человек, независимо от того, каков мир, будет иметь наилучшую жизнь, если он поймет свое призвание—не требовать труда от других, а самому всю жизнь свою полагать на труд для других, жизнь свою отдавать как выкуп за многих. В сердечных и глубоко убежденных словах обращается Толстой к культурному, городскому человеку, призывая его принять участие в рабочем труде.—Спустись до низу, встань рядом с теми, которые кормят голодных, одевают холодных; не бойся ничего: хуже не будет, а будет лучше во всех отношениях. Стань в ряд, возьмись неумелыми слабыми руками за то первое дело, которое кормит голодных, одевает холодных—за хлебный труд, за борьбу с природой, и ты почувствуешь в первый раз ту твердую почву под ногами, почувствуешь то, что ты дома, что тебе свободно, прочно, идти больше некуда, и ты испытаешь те цельные неотравленные радости, которых ты не найдешь нигде, ни за какими дверями, ни за какими гардинами.

На учении Толстого особенно легко видеть разницу между основами, ведущими лишь к устройству личной и общинной жизни, и принципами общественной деятельности. Он решительно высказывается против всякой мысли о возможности благоустроить жизнь путем общественного переустройства. Зло нашей жизни только в том, что всякие законы сковывают человека и мешают ему быть добрым, каков он по природе, сам по себе; а всякое общественное переустройство поставит на место одних законов другие законы и потому не уничтожит зла. Социалисты и коммунисты считают злом индивидуалистическое капиталистическое устройство общества, анархисты считают злом и самое правительство, и все эти партии не имеют иного, кроме насилия, средства соединить людей, т. е. того же средства, к которому всегда прибегают монархисты, консерваторы и капиталисты. Какая бы из этих партий ни восторжествовала, для введения в жизнь своих порядков, так же как и для удержания власти она должна употребить не только все существующие средства и насилия, но и придумать новые. Порабощены будут другие люди и людей будут принуждать к другому, но будет не только то же, но более жестокое насилие и порабощение, потому что вслед- 

 

 

159

ствие борьбы усилятся и выработаются новые средства порабощения. Всякий путь общественного переустройства, по мнению Толстого, только увеличивает зло жизни. Так в частности он думает и о социализме. Теперь пока одна область деятельности людской не захвачена правительственной властью—область семейная, экономическая, область частной жизни и труда. Но и эта область, благодаря борьбе коммунистов и социалистов, уже понемногу захватывается правительствами, так что труд и отдых, помещение, одежда, пища людей, все понемногу, если только исполнится желание реформаторов, будет определяться и назначаться правительствами. По убеждению Толстого, освобождение от зла совершается не посредством общественного переустройства, не посредством борьбы, не разрушением существующих форм жизни, а только изменением жизнепонимания. «Истинное социальное улучшение, пишет Л. Н. Толстой в знаменитом отзыве об общественном движении последних дней, может быть достигнуто только религиозным и нравственным совершенствованием всех отдельных личностей. Политическая же агитация, ставя пред отдельными личностями губительную иллюзию социального улучшения, посредством изменения внешних форм, обыкновенно останавливает истинный прогресс». Нужно каждому человеку начать жить по закону Христа, нужно соединяться добрым людям, и жизнь сама собою переустроится...

Проповедь Толстого это один из самых могучих в последние дни призывов людей к христианскому пути. Многие из людей нашего времени, забывших христианство или выросших в среде, в которой христианство забыто, снова стали к нему внимательно присматриваться по призыву Толстого... И приходится особенно пожалеть, что сам Толстой не стал по жизни христианином, как он понимает христианство, и его проповедь прозвучала как пустой, хотя и могучий звук. Он обнаруживал явные усилия сделаться христианином, но эти усилия выразились в таких юмористических формах, которые дают право говорить, что ему «христианство не удалось». Он шил сапоги и пахал землю, не имея нужды ни в обуви, ни в хлебе, хотя по его же словам работа имеет смысл лишь тогда, когда она удовлетворяет нужде. В положение действительно ну-

 

 

160

ждающегося человека он не стал. «Так окружен я, признается он, всякой роскошью, которую ненавижу и из которой не имею сил выбраться». Пахание земли, рабочая: блуза все это у него оказалось видом чудачества, барской забавы, особого рода спортом. Он отказался и от всего своего огромного имения... в пользу своей семьи, с которой продолжает жить... Он даже старается теоретически оправдать такой индивидуалистический квиетизм. В заключение своего, по-видимому, радикальнейшего сочинения Царствие Божие внутри вас он пишет: «Я не говорю, что если ты землевладелец, чтобы ты сейчас же отдал свою землю бедным, если капиталист, сейчас бы отдал свои деньги, фабрику рабочим, если царь, министр, служащий, судья, генерал, то чтобы ты тотчас отказался от своего выгодного положения, если солдат, то несмотря на все опасности отказа в повиновении тотчас бы отказался от своего положения. Если ты сделаешь это, ты сделаешь самое лучшее, но может случиться—и самое вероятное—то, что ты не в силах будешь сделать этого: у тебя связи, семья, подчиненные, начальники, ты можешь быть под таким сильным влиянием соблазнов, что будешь не в силах сделать это, но признавать истину истиной и не лгать—ты всегда можешь, и не только можешь, но и должен, потому что в этом одном, в освобождении себя от лжи и исповедании истины, состоит единственное дело твоей жизни. И стоит тебе только сделать это и само собой неизбежно изменится и твое положение».

В самое недавнее время напечатано письмо Л. Н. Толстого (к духоборческому вождю П. В. Веригину), весьма важное для понимания воззрения его на культуру. Возражая адресату, решительно восстававшему против печати, как средства общения, Толстой упрекает его в «сектантской исключительности». Единение людей достигается «и торговлей, и завоеваниями, и путешествиями, и книгой, и железными дорогами, и телеграфами, и еще многими другими способами», из которых некоторые, как завоевания, должно отвергнуть, но остальные должны быть признаны «удобным орудием служения Богу» 1). Конечно, культура имеет недо-

1) В частности о книге Толстой писал так в другом письме к тому же Веригину: «Столько вредных книг написано и распро- 

 

 

161

статки, которые должны быть исправлены, но самая культура не может быть признана ошибкой,—ее нужно исправлять, но не уничтожать. Неправильно в нашей жизни то. что средство, т. е. культура, поставлена целью, а цель, благо ближнего,—средством, что благо ближнего, и самая жизнь его, жертвуется для произведения орудий, все равно—нужных всем или не нужных. «Надо, чтобы люди понимали, что как ни кажутся нам полезными и важными книгопечатание, железная дорога, плуг, косы,—не нужно их, пропади они пропадом до тех пор, пока мы не научимся делать их, не губя счастье и жизнь людей». В этом и только в этом зло культуры. Уничтожать культуры ненужно, уничтожить ее и невозможно, как невозможно опять сделаться обезьяною, нужно только знать, что материальный прогресс есть неизбежный рост, а не цель, что цель одна—благо ближнего. «Плакаться же о том, что люди не могут теперь жить без орудий, как лесные звери питаясь плодами, все равно, что мне, старику, плакаться о том, что у меня нет зубов и черных волос, и той силы, которая была в молодости. Мне надо не вставлять зубы и подкрашивать волосы и не делать гимнастики, а стараться жить так, как свойственно старику, ставя на первое место не дела мирские, а дело Божие—единения и любви, допуская дела мирские только в той мере, в которой они не мешают делу Божьему. То же надо делать человечеству в его теперешней поре жизни. Говорить же, что железные дороги, газ, электричество, книгопечатание—вредны, потому что из-за них губятся людские жизни, все равно, что говорить, что пахать и сеять вредно, только потому, что я не во время вспахал поле, дал ему зарасти, а потом посеял, не запахав, то есть сделал раньше то, что следовало бы сделать после»...

Это, действительно, теория непротивления злу,—теория неделания.

Указываю на это не для того, чтобы бросить камнем в ясно-Полянского старца, а потому, что Толстой своею мощною фигурою загородил от многих христианство и его

странено, что противодействовать этому вреду можно только книгой же. Клин выбивать клином»...

 

 

162

немощь является им немощью самой религии, потому что толстовщину искренно возненавидели люди, которые ищут правды и силы религии, и тень этой ненависти пала на христианство, с которым себя отождествляет толстовщина.

Такая могущественная словом и художественно высокая проповедь христианства и такое решительное отсутствие христианского дела!

Вот что пишет о Толстом один паломник, посетивший его в Ясной Поляне в недавнее время. «Остановившись на секунду во время прогулки, Лев Николаевич сказал мне:

— Мне хорошо, ужасно хорошо, слишком хорошо. Никакого отчаяния, никакой тоски и уныния. И вот одного жаль, что я не пострадал, и вообще, что я мало страдал... Пострадай я за свои мысли, они производили бы другое впечатление...

При этих словах мне показалось, что предо мною в самую жизнь Толстого, в его психологию открывается какой-то большой, яркий просвет. Сам Толстой чувствует, что он прежде всего судья, а не пророк, а ему хотелось бы, надо было бы быть пророком, надо бы запечатлеть, освятить в пределах человеческого разумения суровостью своего учения, суровостью своей личной жизни и страданием—свой путь, свою критику, свое отрицание и свою любовь... Но «мне хорошо, слишком даже хорошо»—говорит и повторяет он. И вот какая-то неудовлетворенность, неравновесие...

Судья, а не пророк... И оттого-то самого Толстого гораздо больше судят, чем идут за ним. Все предания, весь властный голос прошлого за то, чтобы аскетизм проповедовался аскетами, чтобы человек освящал суровостью своей личной жизни суровость своего учения, и не только мы, не только властный голос прошлого, но и сам Толстой за это... А между тем, сколько мира, спокойствия, довольства разлито по всему яснополянскому порядку, по его зданиям, по лицам его обитателей, как искренно звучат слова Толстого: «мне хорошо, слишком даже хорошо», и естественно, что его учение, путь которого такой скорбный и тяжелый, находит в душе других лишь отзвук, а не 

 

 

163

признание!.. Подвижничества нет, нет святости, есть поразительно умная и красивая человеческая жизнь, выработанная из обстановки старо дворянского, помещичьего обихода»...

Но этого мало сказать, что нет святости, что за Толстым не идут. Страшное противоречие между словом Толстого и его делом может иметь роковое последствие для дела христианства в среде всех тех, которые по толстовщине судят о христианстве. «Не страшно ли в самом деле—говорят—то, что и этот человек, который так бесконечно жаждал правды, так неумолимо обличал себя и других, как никто и никогда, что и он допустил в свою совесть такую вопиющую ложь, такое безобразное противоречие?» И может быть никто на протяжении почти двухтысячелетней истории церкви не принес такого вреда делу христианства, делу религиозной любви, как Толстой, десятки лет проповедующий только о любви. Страшно то, что, глядя на Толстого, заговорили не только о ложности или истинности христианства, как говорили прежде, но заговорили о смешной стороне христианства. Засмеялись над христианством гордого аристократа, миллионера, который проповедует терпение народу, так много терпевшему, который охраняет своею проповедью свои владения от ненавистного социализма, который и этою проповедью дает жене возможность приумножать богатства. Была ли когда такая насмешка над христианством?..

В личной истории Толстого примечательно особенно то обстоятельство, что он художественно создал теорию христианства... Наличность деятелей любви, благотворительности и милосердия еще не решает сама по себе христианского вопроса. Деятельность любви может быть простым результатом природной жалости и в этом случае она одинакова в среде христианской и в среде языческой. Это именно является характерным для наших дней. И тем с большим вниманием мы прислушиваемся к словам Л. Толстого, который христианскую любовь возвел в систему стройного мировоззрения. Только любовь дает человеку истинную жизнь и полноту счастья, только любовь решает все противоречия нашей жизни, только для любви .призван человек в этот мир,—для любви ко всем лю-

 

 

164 —

дям. И вот при таком-то ясном сознании христианского блага, при таком-то глубоком понимании сущности христианской любви—Толстой остается язычником, так что и проповедь христианства является лишь художественным украшением его языческой жизни. И конечно, у многих вкрадется в душу подозрение к этой эстетической любви, многим она покажется искусственным цветком отвлеченной мысли, художественно-прекрасной заменой простого живого дела, эстетическою потребностью художественного таланта...

В этом случае «христианство» сводится к простому психологическому факту, который предуказан еще в Записках из подполья. «Кончалась полоса моего развратика, говорит о себе герой подполья, и мне становилось ужасно тошно. Наступало раскаяние... Но у меня был выход, все примирявший, это—спасаться во «все прекрасное и высокое», конечно в мечтах. Мечтал я ужасно... Бывала вера, надежда, любовь. Я смело верил тогда, что каким-то чудом, каким-нибудь внешним обстоятельством все это вдруг раздвинется, расширится; вдруг представится горизонт соответственной деятельности, благотворной, прекрасной и, главное, совсем готовой, и вот я выступлю вдруг на свет Божий, чуть-ли не на белом коне и не в лавровом венке... Сколько любви, Господи, сколько любви переживал я, бывало, в этих мечтах, хоть и фантастической любви, хоть ни к чему человеческому на деле не прилагавшейся, но до того было ее много, этой любви, что потом, на деле, уж и потребности даже не ощущалось ее прилагать... Эти приливы «всего прекрасного и высокого» приходили ко мне и тогда, когда я на самом дне. находился, но не истребляли, однако ж развратика своим появлением; напротив, как будто подживляли его контрастом, и приходили ровно на столько, сколько было нужно для хорошего соуса. Соус тут состоял из противоречия и страдания, из мучительного внутреннего анализа»... На Толстом исполнилось это подпольное пророчество: его христианство явилось лишь художественным соусом к языческой жизни. И таким оно явилось и должно было явиться потому, что оно оторвалось от евангельской эсхатологии, но не пристало и к современным формам 

 

 

165

общественной деятельности,—оно оказалось мертвым, искусственным правилом жизни для всех...

Но у Толстого нашлись и последователи, которые хотят жить по его учению, и соединяются для этой цели в Толстовские колонии. Эти колонии возникают то там, то здесь, всегда не многолюдные и не продолжительные. В некоторых отношениях было бы немаловажно привести в известность число этих колоний, но собственно в религиозно-научном отношении важнее следить за их судьбой. Я не был поставлен в такие счастливые условия, которые могли бы дать возможность проследить судьбу какой-нибудь колонии, мои наблюдения в этом отношении слишком незначительны, чтобы иметь общий интерес, и я должен заимствовать сведения из чужих рук.

В Смоленском Вестнике за 1891 год была передана шестилетняя история одной Толстовской колонии, пересказанная потом в Русском Богатстве за 1893 год. Колония основалась на живописном берегу Днепра. Два брата, довольно состоятельные, образованные, видавшие виды—особенно старший, долго проживший за границей и наблюдавший жизнь американских общинников и сектантов, купили землю, сделали необходимые постройки и завели хозяйственный инвентарь. Вообще нужно заметить, что охотники дать под колонию землю и обеспечить ее начальное существование находятся,—и обычно это бескорыстные жертвователи, увлеченные лишь идеей общежития. Не всегда сами жертвователи становятся и общинниками, но в этом случае было так. Все постройки и вся хозяйственная заготовка были исполнены основательно. Чтобы устроить хозяйство, которое потом должно было вестись личным трудом, пришлось допустить компромиссы—обратиться к помощи работника. Позднее обходились без этой помощи в работах, но пастуха приходилось нанимать все время, так как никто из колонистов не хотел исполнять этих обязанностей. Равным образом, все время колония пользовалась притоком денег со стороны, и это накладывало на труд колонии печать как бы легкомысленной забавы. И таковы все толстовские колонии, о которых приходится читать и слышать. Выходит так, как будто человек кладет деньги в банк, или передает жене, а сам начи-

 

 

166

нает опыт трудовой жизни, с возможностью всегда прервать труд. Решительного поворота, порывания с прошлым нет,—недостает веры, что делается дело серьезное и нужное. В Америке подобные общины процветают, но там сама жизнь внушает серьезный взгляд на труд. У нас же все как-то идеологично и легкомысленно, много слов и мало дела. По виду упрощение в колонии было полное: простая одежда—поддевка, синяя рубаха, сапоги, простой стол—щи, чечевица, горох, молоко, простые отношения—«бабы», как в шутку называли женщин, мыли и штопали белье, пекли хлебы и готовили к столу. Но хозяйство шло с трудом. Засевался хлеб по три десятины в каждом поле, убирались луга, чистились заросли, но эта обработка земли велась плохо и хозяйство не могло прокормить, без сторонней помощи, плохих работников, хотя было бы для этого достаточно в хороших руках. Кроме того, колония заполнялась праздными гостями, которые работали слишком много языком и слишком мало руками, пред всем восторгались, постоянно носились с проектами и проводили жизнь паразитов. Горячо толковали на тему, что нужно трудами рук своих доставать себе пропитание, что каждый не работающий сидит на плечах у ближнего своего, и в то же время в действительности кушали чей-то, только не свой хлеб... Хозяйство шло без всякого порядка... Согласились избрать из своей среды заведующего работами и избрали человека, понимающего сельское хозяйство и работящего. Но его не слушались. Его распоряжения называли насилием над личностью. Скошено, напр., сено и нужно воспользоваться хорошей погодой, чтобы убрать его. Заведующий говорит об этом за завтраком. Но колонисты и ухом не ведут: один идет письмо писать, другой берет книгу и уходит в тенистое место, третий садится на лугу, собирает в кучу женщин и рассказывает им тихим плавным голосом, что их община представляет, собственно говоря, нелепость, так как жизнь человека—в духе и стремлении отойти к Отцу, а не в заботах о пропитании и заготовке хлеба... Заведующий взял грабли и пошел забирать сено, за ним еще двое побрели, прочие остались; а к вечеру пошла туча, разразилась проливным дождем и сено ис- 

 

 

167

портилось... С хозяйственными орудиями обращались из рук вон плохо, неряшливо. Лопается черезседельник, толстовец, недолго думая, обрезает гуж и поправляет беду. От граблей во время покоса осталось одно жалкое воспоминание...

На эти пустяки и мелочи главные члены колонии не обращали внимания, которое всецело было поглощено идейною стороною жизни... Говорили много, беседовали часто. Говорили о Боге, о евангелии; любимою темою был вопрос о непротивлении злу насилием. Беседы были поразительно бесплодны, постоянно возвращались к одному и тому же пункту, развивали страсть поспорить и всем надоедали. Иногда сама жизнь грубо вмешивалась в эту бесплодную болтовню и или требовала или давала прямые и ясные решения. Так, споры о непротивлении злу стали известны окружающему населению; крестьяне хорошо поняли, что соседей этих бояться нечего, потому вера у них такая: делай ты с ними, что хочешь, в суд не пойдут, люди смирные, тихие. Это давало повод курьезным случаям. Идут, напр., колонисты в поле и видят, что крестьянские телята ходят по их овсу; согнали раз, согнали другой и просили мужиков не пускать; смотрят, а телята опять в овсе. Остановились и не знают, что делать. Заспорили. Один говорит, что сгонять—насилие, а другой говорит, что это будет не насилие, а доброе дело, потому что овес будет спасен. Стоят да спорят, а телята топчут и едят овес. Прибежала какая-то баба и угнала телят, а они все стоят и спорят...

Или еще. Взяли раз колонисты к себе на воспитание в соседнем городе уличного мальчишку, Петьку, лет 13. Мальчик был впечатлительный, способный и смелый. Присмотрелся он к толстовцам и пожелал извлечь для себя пользу из их учения. Видит он—зипунишка на нем стал разваливаться, а на них поддевки все здоровые. Встал утром пораньше всех, выбрал себе поддевку по росту и надел, а зипунишко свой забросил. Проснулись все. Видит хозяин поддевки, в чем дело, и обращается к мальчишке.

      Ты зачем надел мою поддевку?

      Потому что моя развалилась, а твоя мне понравилась. 

 

 

168

      Ну—ну, скидавай, что бобы-то разводить.

      Зачем я буду скидавать? Это поддевка моя.

      Скидавай, говорят тебе, а то сам сниму.

      Ну-ка попробуй! Что ж ты веру свою хочешь сменять? Сказано злому не противься...

У колонии не было сил разрешить этот конфликт, и она чувствовала стыд за свое безвыходное положение...

Толстовские колонии сознательно изолируются от окружающего мира, поставляя своею целью личное нравственное усовершенствование и надеясь именно этим путем пересоздать общество. Цель наша, говорят толстовцы,—осуществить такую общину, в которой человек, при содействии товарищей, мог бы идти к нравственному усовершенствованию. Община наша должна быть такова, чтобы всякий нравственно удрученный, усталый и измученный в борьбе человек мог найти в нашей среде -приют и отдых, чтобы всякий юный, не установившийся еще человек, ищущий правды, любви и добра, мог окрепнуть у нас в своих идеалах, приобрести необходимые нравственные устои на своем жизненном пути.

Но это нравственное усовершенствование легко сводится к пустому словоговорению, которое вскоре начинает надоедать. Для многих жизнь в общине обращается в наивную идиллию. Да и нравственно совершенствоваться, закрывая глаза на нужды окружающей жизни—кажется невозможным. И вот пришли к мысли допустить сношение с внешним миром. В соседней деревне помогли в работе одному старику; завели на Днепре лодку, на которой иногда перевозили и крестьян; пускали их по субботам мыться в свою баню; устроили было школу для крестьянских детей, но ее закрыло правительство.

Конечно такая пародия на благотворительность не могла отвлечь внимание колонистов от накоплявшегося внутри колонии нравственного разлада. Нашли причину этого в том, что основатель общины оставался собственником земли и на долю остальных членов выпадало унизительное положение батраков. Тогда он отказался от земли в пользу общины, но никто из членов не хотел переписать на себя земельную собственность, так как это противоречило бы убеждениям. Между тем становой ездил 

 

 

169

и требовал уплаты по окладным листам, от которой все отказывались. Была совершена наконец дарственная на имя трех колонистов, но при этом ни та ни другая сторона не хотела платить установленных пошлин...

Нравственный разлад увеличивался. Причина его, по словам автора очерка, лежала в отсутствии живого дела, в искусственности жизни, в том, что мысль и душа человеческая были посажены в какой-то каменный мешок, забрели в какой-то закоулок, в какой-то заколдованный круг. Толстовцам—писала одна из колонисток в Неделю—подчас не под силу бывала та жизнь, какую они избрали, они оказывались слабы. Мука жизни толстовца заключалась в двойственности, какая существовала между высотою его чувств и низостью его поступков. Но сами колонисты искали внешней причины своей неудачи. Им казалось, что вся их жизнь подавлялась личностью основателя. Он уступил и оставил общину. Но жизнь общины не улучшилась. Скука, бездеятельность, отсутствие цели лежали на всех тяжелым камнем и создавали взаимное озлобление.

Добавились еще осложнения по вопросу о браке. Толстовские колонии бывают брачные и безбрачные. В первых обыкновенно подрастающие дети вызывают распадение колонии. В основу колонии, о которой мы говорим, было положено безбрачие. Но основа эта скоро поколебалась. Один из самых убежденных толстовцев по части безбрачия решил жениться; другой, разошедшийся с женой ради общины, опять с нею сошелся и уехал из колонии...

Чувствовался недостаток в насущном хлебе. Но последний удар> колония получила от соседних крестьян. Как только они узнали, что хозяин хутора ушел, не скоро возвратится, а может и совсем откажется от земли, так и потянулись в колонию просить дров, лесу, старых колес, саней, денег, одежды. Одна баба просила на похороны дочери, которая и не думала умирать; другие изобретали другие нужды. Помогать было нечем, приходилось отдавать необходимое. Колонисты стали прятаться, избегали встречи с крестьянами, а те выслеживали их, охотились на них как на дичь. Наконец, крестьяне задумали сами освидетельствовать помещения колонии: разломали замки, 

 

 

170

обыскали здание библиотеки и заброшенный барский дом... При таких условиях было невозможно жить и последние колонисты бежали.

История другой колонии рассказана в книге Е. А. Соловьева «В раздумьи» (1893), пересказана в том же Рус. Бог. за 1893 г. и еще раз повторена в недавно вышедшей монографии Андреевича (Е. А. Соловьева) Л. Н. Толстой. Среди толстовских колоний видное место занимает основанная кн. Хилковым община крестьян с. Павловки.

Какое значение имеют эти колонии? Что они не успевают, что они более мечтают о разрешении религиозно-социальных вопросов, чем действительно разрешают их, это, несомненно. Но это не дает еще оснований отрицать какое бы то ни было их значение. они дают исход душе, ищущей правды жизни; они и всему обществу напоминают о несовершенствах социального строя и будят его совесть. «Я ведь отлично сознаю—говорит толстовец— все ошибки, все промахи этих кружков, я вижу, как маломысленны, как недалеки и как ничтожны, за малыми исключениями, все эти кружковцы. Но они все-таки не стоят на месте, они волнуются, они жаждут реформ, они кричат и шумят, правда, часто как глупые дети, но все-таки их крик и шум тревожат мир и напоминают ему о его несовершенстве и зовут его к лучшему; они бездельники и бунтари, но без них люди погрязли бы в тине повседневных забот и закоснели бы в самодовольном ничтожестве»!..

Это «личная» точка зрения, это оценка «личной» энергии толстовцев. Но на их колонии можно смотреть с другой точки трения—с точки зрения дела. В этом смысле их неуспех знаменателен и наводит на многие размышления. Приведу по этому вопросу слова человека, который, очевидно, много думал о толстовщине. «Современная свободолюбивая и себялюбивая мысль человека или уходит в полное одиночество, откуда относится с пренебрежением к ближним и человечеству, не желая даже интересоваться вопросами их жизни,—или же согласна вступить в общение с другими, но никак не под условием интимнейшего слияния душ, т. е. любви, а только выгоды и товарищества. Выгоды Толстой презирает. Товарищество, для ко- 

 

 

171

торого прежде всего необходима общность интересов, одинаково не пользуется его сочувствием. И это-то его невнимание к двум самым большим силам, помогающим сближению людей, позволяет сказать, что его мысль, по злому выражению одного из критиков, составляет путеводитель в царство небесное, а не по царству земному.— Мы видим около себя, что сближает и объединяет людей: рабочие союзы, социализм, потребительные товарищества, партийные расчеты—словом, все те течения жизни, на знамени которых написано: «общий интерес». Толстому это представляется так же плоским, ничтожным и мелким, как плоскими, мелкими и ничтожными представляются ему заботы о материальном обеспечении или о завтрашнем дне. На это он смотрит свысока и по-барски, и, право, в этом отношении напоминает ту герцогиню, которая посоветовала голодающим пейзанам есть пирожки, раз у них нет хлеба.—Общий интерес, общая выгода и ими обусловленное товарищество—это наша плоскость; любовь— это плоскость Толстого. Как обойтись тут без взаимного непонимания? Как иначе объяснить то, что при всем своем обаянии Толстой почти не имеет последователей и один из самых искренних его последователей, М. С. Новиков, промолвился словами: «Пробыл бы Лев Николаевич хоть три дня в нашей мужицкой шкуре—не то бы заговорил». С своей отвлеченной идеей мировой любви Толстой остался одиноким. Только его величие, его гений спасли его от несчастия и слабости. Но его ученики испытали весь ужас слишком отвлеченных начал. Их колонии рассыпались среди дрязг, взаимного недовольства, борьбы мелких самолюбий. Они уходили из них раздраженные и разочарованные, сломленные непосильной возложенной на себя ношей. Они стремились к братству и взаимной любви. Это оказалось не по плечу. Они пренебрегли тем, что действительно объединяет людей—простым чувством товарищества, простым сознанием общего интереса... Толстой в его отношении к современной жизни похож на человека, который, входя в темное подземелье, рассчитывал бы на то, что свет доставит ему солнце, и поэтому не запасся ни фонарем, ни факелом. Поэтому-то его учение и не могло создать ничего прочного. Для того, чтобы мировая любовь. 

 

 

172

стала общественной и исторической силой, нужны другая земля и другие люди. Но из этого совсем не следует, что учение Толстого—глупость. Следует только, то, что оно в другой плоскости. Его противоречие с нашими мыслями и стремлениями—это противоречие временного и. вечного, мирового и исторического... Однако, в такой ли уже степени, как кажется многим, это противоречие непримиримо, что ни о каком уже соглашении, ни о каком взаимном понимании не может быть и речи? Поясню примером. Существует солнце, дающее жизнь всей земле, единственный источник всего живого. Это солнце—вечные вопросы духа, его стремление к абсолютной правде и абсолютному совершенству, что единственно интересует Толстого, что единственно для него значительно и важно. Но рядом с солнцем существуют и каменный уголь и десятки других горючих веществ, которые дают нам и свет и тепло. На первый взгляд, что общего между солнцем и неподвижным, как бы мертвым, каменным углем? Однако, всякий знающий человек скажет вам, что каменный уголь—это та же веками накопленная солнечная энергия или, грубо выражаясь, уплотненные и окаменевшие солнечные лучи, тепло и свет в пластах и камне, временно холодные и мертвые, но всегда готовые возобновить свою жизнь, свое горение и давать жизнь их окружающему. Не всякий понимает, что это то же самое. Быть может, не совсем ясно понимает или хочет понимать это и сам Толстой. Он видит пред собою только солнце и, ослепленный, очарованный его блеском, говорит только о нем, только ему поет гимны. Для него, живущего в надзвездных сферах, куда он поднялся силой своего гения—это вполне естественно. И вполне естественно, что он не замечает преобразованного солнца, его света и лучей, уплотнившихся и окаменевших в угле и горючих веществах. Он говорит нам о солнце—мировой любви, единении всех живущих, о вечных вопросах жизни. Мы отвечаем ему о том же солнце, но уже преобразованном землей—о товариществе, общих и групповых интересах, союзах людей во имя временных исторических целей, точной науке, промышленной технике. Разные слова создают взаимное непонимание. Но наука доказала, что свет 

 

 

173

и тепло каменного угля есть лишь преобразованное землей солнце. Будущее уничтожит и кажущееся противоречие между вечным и временным, мировым и историческим, и станет ясным, что товарищества, союзы, общие интересы людей не что иное, как преобразованная нашей природой, нашим телом, нашей землей—мировая любовь»...

__________

Говоря о религиозно-христианских общинах, мы, кроме Крестовоздвиженского Трудового Братства и Толстовских колоний, должны были бы назвать наши религиозные секты, или только мечтающие о коммунизме, или же пытающиеся на деле так или иначе осуществить эти мечты в своей общинной жизни—таковы духоборческая секта, штундизм, адвентизм, малеванщина и др. Подробное исследование этих сект завело бы нас слишком далеко, да не видим в этом и нужды для наших целей. Нам достаточно указать на те искания, которые в этих сектах выражаются, не касаясь тех форм, к которым они приводят. В этих сектах слишком много религиозно-стихийного, представляющего из себя несомненный пережиток и не имеющего широких будущих перспектив. Напр. эта обычная «христовщина», вера в особых носителей «пророческого духа», которые и управляют общинами. Этою своею стороною названные секты роднятся с сектами мистическими— хлыстовством, скопчеством, отличаясь, однако от последних крепким этико-социальным смыслом, который делает их интересными не только в религиозном, но и в моральном отношении. Издавна секты служат у нас убежищем, хотя и не безопасным, для всех, которых не удовлетворяет казенный строй официальной церкви, которых возмущает бездушный идолопоклоннический символизм, которые ищут поклонения Богу в духе и истине и хотят воплотить религиозную правду в живой действительности. Кто хочет подслушать душу русского народа и подсчитать его моральные силы, тот неизбежно должен обратиться к русским сектам. Уже поверхностное знакомство с ними открывает пред нами глубокое недовольство застывшей религиозной традицией и несправедливым полицейским укладом,—открывает вместе с тем глубокие залежи мощных моральных сил, которые можно

 

 

174

смело усчитывать при всяких соображениях о нашем будущем. Но, конечно, это дремлющие силы, еще окутанные мистическим туманом. Это богатырь без глаз, идущий ощупью. Не нам учиться у них в идейном отношении; они сами ждут интеллигентных руководителей, не столько в области религиозной, сколько в этико-социальной. Народ даст силу всякому прогрессивной} движению, у которого должны быть просвещенные вожаки. С этой стороны глубоко знаменательна позднейшая страничка из духоборческой истории—влияние Толстого на духоборчество... И не один Толстой действует на этом пути. Все инициаторы новейших движений так или иначе спешат опереться на народную моральную силу,—и тому из них принадлежит будущность, которое сумеет овладеть этой силою. Это заставляет нас быть особенно внимательными к культурным опытам христианской общинной жизни и искать здесь указаний на семена будущего... Не можем не отметить, что в новой борьбе взаимно оспаривающих друг друга влияний на народ в его живых элементах наша церковь не принимает никакого участия. С далекого прошлого она не знает другого отношения ко всяким искателям новой правды и новых путей, кроме отталкивающих репрессий и бесплодного школьного миссионерства. Без полицейской поддержки, удерживающей в церковной ограде многочисленных носителей лицемерия, скоро сделались бы очевидными печальные результаты этих приемов. Но и ныне эти результаты, хотя не так очевидны,—глубоко знаменательны. За церковную ограду систематически выбрасывается все живое, ищущее, стремящееся, и упорно удерживается в ней все равнодушное, лицемерное, безличное. И этот путь приведет и приводит уже к том}, что и современных книжников-фарисеев опередят по пути в царство религиозной жизни всякие мытари и любодеи. И есть лишь одно средство не унижать церкви пред магометанством и буддизмом, в которых ныне происходят свободные движения, есть одно лишь средство поддержать христианскую жизнь в церковной ограде—дать здесь место свободе религиозной мысли и религиозных опытов. Нужно, чтобы церковь была не врагом, а другом всякой смелой богословской мысли, всякого нового религиозного опыта, всякой

 

 

175

попытки в решении религиозно-социальных вопросов. Нужно расширить церковную ограду, чтобы не тесно было в ней свободным религиозным исканиям...

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ.

В книге о нравственных силах современной России мы не можем не упомянуть о переживаемых нами днях высокого общественного подъема, о днях, которые займут в нашей истории центральное место, разделят ее на старый период бесправия и новый период «правового порядка», которые введут Россию в семью культурных народов в качестве равноправного члена.

В отличие от историка, энтографа, политика-экономиста, моралист, в строгом смысле этого слова, интересуется не всем объемом нашего освободительного движения. Все, что в современной политико-экономической борьбе должно быть отнесено в сферу законов исторической необходимости и классовых отношений, все, что объясняется личной заинтересованностью и обусловливается силой, всякое предъявление прав и отстаивание их, все это не моральная область. Любимцы моралиста—те герои-деятели политико-экономического прогресса, которые бескорыстно совершают общественное дело и жертвуют собою на этом поприще во имя обездоленных, ради правды. Вопрос об этих героях есть преимущественно вопрос о том, жива ли Россия как национальный организм, или это глиняный колосс. Эти дни дали громкий ответ. Они поставили вне сомнения, что есть среди нас деятели, у которых, независимо от личного благосостояния, сердце кровью обливается при виде общественной неправды, социальных насилий. И не бедна Россия такими героями—их сотни и тысячи, и в их руках будущее нашего отечества.

И в специфически-религиозном отношении героизм общественного дела привлекает к себе наше внимание. Мы видели, что подвиг личной благотворительности и общинной жизни, создавая с субъективной стороны истинно-живые души, оставляет не решенной задачу религиозно-общественную. Неизбежность этой задачи блестяще раскрыта у нас покойным В. С. Соловьевым, как во многих его 

 

 

176

сочинениях, так особенно в Оправдании добра. Признавая субъективную абсолютность христианского настроения, он основательно доказывает, что его объективное обнаружение обусловливается исторической эволюцией, что общественною силою принцип абсолютного добра может стать лишь с помощью общественной организации. Поэтому христианство не упраздняет объективного строения человеческой общественности, а пользуется ею как формою и орудием для воплощения своего безусловного нравственного содержания,— оно именно требует, чтобы человеческое общество становилось организованною нравственностью... Можно было бы назвать из самых последних дней ряд литературных трудов, разъясняющих эти религиозно-общественные воззрения Соловьева в применении к задачам нашего времени...

Современный героизм общественного дела заслуживает внимания. Однако следующее обстоятельство ослабляет и даже сводит к нулю религиозно-христианское значение этого героизма. Среди современных героев общественного дела мы не знаем ни одного деятеля, который явно руководился бы христианско-общественным идеалом и определялся бы религиозно-христианскими мотивами. Соответственно этому среди форм, которые принимает наше общественное движение, нет ни одной, которая была бы создана христианством, даже нет ни одной, которая была бы усвоена Церковью. Напротив, освободительное движение, которое выставило так много самоотверженных деятелей, само не только не ставит себя под знамя христианства, но и объявляет себя враждебным ему. Поэтому наблюдатели нашей общественной жизни указывают на «два отдельных не соединяющихся между собою русла: русло языческое, внерелигиозное, в котором несется мощный поток почти всей нашей культуры и в частности политики, и русло (официально) христианское», совершенно чуждое общественному течению...

Как бы то ни было, фактически общественность служит пределом нашего христианства: на этом пределе и мы прерываем наше обозрение живых душ.

________ 


Страница сгенерирована за 0.28 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.