13776 работ.
A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z Без автора
Автор:Соловьев Владимир Сергеевич
Соловьев В.С. Иллюзия поэтического творчества (1890)
«Эпос и лирика графа А. К. Толстого», критическое исследование Н. М. Соколова, Спб. 1890. (299 стр.).
Занимая бесспорное место в истории русской литературы, поэзия графа А. К. Толстого имеет не один лишь исторический интерес. Она продолжает, доставлять эстетическое наслаждение множеству читателей и особенно удовлетворяет тех, к кому обращался Гораций в свои лучшие минуты (musarura sacerdos virginibus puerisque canto). Но и более строгая критика признает за стихотворениями Толстого истинно-поэтическое значение. «Под впечатлением удачных произведений поэта, — пишет о нем Н. Н. Стратхов, — произведений, в которых так полно высказалась его душа, мы начинаем яснее понимать его менее удачные стихи, находим в них настоящую поэзию. Книга как будто вся озаряется светом, выходящим из нескольких, более ярких точек; мы убеждаемся, наконец, что имеем дело с действительным поэтом и начинаем сочувствовать ему в каждом его душевном движении».
Как первая у нас монография о поэзии Толстого, книга г. Соколова заслуживает внимания. Но разобраться в этом произведении дело не легкое. В книге нет ни предисловия, пи оглавления, ни разделения самого текста па главы, ни вообще какого бы то ни было расчленения. Начинается она очень издалека, или лучше сказать свысока, именно изречением Сенеки: «если хочешь подчинить себе все, сам подчини себя разуму»; напомнив нам эту прописную истину, г. Соколов выражает свою скорбь об исчезновении ло-
276
гики из русской литературы. «Логика, говорит он, сошла со сцены незаметно, сама собой, без борьбы и без тризны; как-то вдруг она оказалась ненужною и была сдана в архив для случайных справок историка и археолога». Если г. Соколов, в самом деле, уверен, что логика сдана в архив, то непонятно, какими же средствами думает он убеждать читателей в справедливости своих мыслей. Вероятно, впрочем, это только фраза, с которою сам автор не соединяет определенного смысла. На следующей странице (4) он уверяет, что «так называемое интеллигентное общество совсем перестало интересоваться широкими обобщениями и попытками дать ответ на вопросы философии». Можно не верить в блестящую будущность русской философии, но нельзя отрицать того факта, что именно в последнее время философские вопросы возбуждают у нас особый интерес и даже давно отпетая и погребенная метафизика возвращается к новой жизни.
Описав в кратких, но неясных чертах умственное состояние нашего общества и помянув недобрым словом периодическую печать, автор переходит, наконец, к поэзии, но к поэзии не Толстого, а г. Фофанова, над которым и издевается не без остроумия. Это дело, конечно, позволительное, хотя уж слишком легкое. Но вовсе непозволительно ставить на одну доску с г. Фофановым графа А. А. Голенищева-Кутузова единственно на основании его незрелой юношеской поэмы «Гашиш», которую он сам признал неудовлетворительною и исключил из последнего издания своих стихотворений. В современной литературе автор поэмы «Дед простил» и «Сказок ночи», несомненно, выдается как настоящий поэт, в стихах которого иногда явственно слышится веяние Пушкинского духа.
Г. Соколов строго порицает наших молодых поэтов за изысканность сюжетов в их поэзии. «Пересмотрите, говорит он, сборники их стихотворений, и вы увидите, что там много, очень много Будды» (стр. 12). «Может быть, — спрашивает он далее, — это симптом богатой эрудиции? Может быть, наши поэты усвоили себе всю мудрость священных Вед и в образе Будды воссоздают тот народ, который молился этому богу? Если бы дело было так, наши поэты по справедливости заслужили бы лучшие лавры поэзии. Всякий народ создает свой Олимп из лучших сокровищ своей мысли и своего чувства. Поэтому воссоздать
277
для современного сознания полузабытого языческого бога со всем теплом жизни, со всеми оттенками местного колорита, со всеми этнографическими черточками культа — значит вызвать в новой жизни давно мертвый народ и давно пережитую эпоху» (стр. 12 и 13).
Во всяком случае менее тяжкий грех наполнять свои стихотворения Буддою, нежели в прозе называть его полузабытым языческим богом, которому поклонялся давно мертвый народ, выразивший свою мудрость в священных Ведах1. Или, может быть, спросим мы в свою очередь, это симптом богатой эрудиции? Может быть г. Соколов усвоил себе новейшие парадоксальные теории Сенара и Керна о мифологическом значении основателя буддизма? Более вероятно, к сожалению, что наш автор, столь строгий к другим, имеет о Будде столь же туманное понятие, как и о Канте, которого он не только называет «основоположником немецкого пессимизма» (стр. 17), что в известном смысле допустимо, но еще утверждает, что кенигсбергский философ «скорбел о том, что вещь в себе непознаваема» (стр. 19). Уж не скорбел ли он кстати и о том, что небытие лишено существования?
Наполнив еще не один десяток страниц посторонними рассуждениями, г. Соколов породит, наконец, к прямому предмету своей книги. «Родник творчества русской поэзии, говорит он, иссяк давно, и еще раньше Фофановых и Минских вдохновлялись чужою красотой граф А. Толстой, Фет и другие звезды Пушкинской плеяды... Говорить о современных поэтах, не касаясь их предшественников, нельзя. Иллюзии современной красоты и искусства возникли давно; они уже успели приобрести устойчивость и признание, прежде чем наши юные поэты выступили на арену поэтического творчества. Мы начинаем анализ этих иллюзий с разбора эпоса и лирики графа А. К. Толстого, певца красоты, поборника искусства для искусства» (стр. 53, 54).
_____________________
1 Впрочем, г. Соколов не только из давно умершего Будды, но и из ныне здравствующего А. А. Фета делает языческого бога. Говоря о чистых эстетиках, он выражается так: «они создают своих Фетов и фетишей и ограждают их от любопытства и зоркости непосвященных интердиктами и заклинаниями» (стр. 42).
278
Итак, оказывается, что г. Соколов писал целую книгу о Толстом и (как видно из заключительных слов на стр. 299) готовит еще другую, о Фете, только для того, чтоб объяснить этими предшественниками поэзию г. Фофанова и компании, которая, по его же мнению, никакого значения и интереса иметь не может. Если так, то наш автор, конечно, имел достаточное, хотя лишь субъективное, основание оплакивать пропажу логики.
Главный грех в поэзии графа А. Толстого, по мнению его критика, состоит в воспроизведении красоты: этим вносится чуждый пластический элемент в поэзию. «Красиво только то, что можно видеть. Красота всегда конкретна или, по терминологии искусства, пластична. В искусстве красота передается только резцом или кистью» (стр. 59). Если так, то, значит, красота не может присутствовать в стихотворениях Толстого; если же она там есть, то, значит, ее можно передавать и помимо резца и кисти, значит, она возможна и в поэзии, и еще нужно доказать, что она в ней составляет что-то непозволительное. Но, очевидно, и тут г. Соколов остается верен своему убеждению, что логика сдана в архив. Туда же, по его мнению, сдана и красота. «В настоящее время, говорит он, суровость варварства одержала пойду нар культурною впечатлительностью Грека. Антиной, красота которого приобрела ему дружбу Марка Аврелия (?!), удостаивавшийся из-за красоты почти божеских почестей, теперь совершенно непонятен» (стр. 66). Особенно непонятен он в качестве друга Марка Аврелия. Очевидно, г. Соколов вместе с логикой и красотой сдал в архив и свой учебник истории.
Мысль о зловредности красоты в поэзии есть единственный эстетический принцип и критерий нашего автора. Им он и руководствуется в своей критике стихотворений Толстого, поскольку эта критика не ограничивается случайными и бессвязными замечаниями. Весьма популярная поэма «Грешница», действительно, не принадлежит к числу лучших произведений Толстого. Но в чем же видит ее главный недостаток г. Соколов? Если только я верно понял смысл его многословных рассуждений, он находит, что поэт, увлекшись стремлением в пластичности, представил лишь образ Христа в его внешних чертах, а также и обращение грешницы изобразил как внезапное чудо, тогда как, по мнению критика, нужно было бы для передачи внутренних мотивов драмати-
279
ческого положения остановиться, с одной стороны, на самом учении Христа (то есть изложить своими словами и в стихах содержание четвероевангелия), а с другой стороны, описать психологический процесс, постепенно приведший блудницу к обращению, так как чудес для блудниц Христос будто бы не делал. Таким образом наш критик подверг своему осуждению именно ту сторону поэмы, которая безупречна. При этом его соображения неверны со всех точек зрения. Во-первых, согласно христианской вере, самая личность Спасителя была божественна и, следовательно, могла производить глубокое действие на души одним своим явлением, помимо всяких слов и поучений. Во-вторых, факты внезапных обращений во все времена и в различных религиях исторически несомненны и психологически понятны. В-третьих, наконец, если бы поэт поступил согласно желанию критика, то, конечно, в его произведении не оказалось бы красоты, но не оказалось бы также и поэзии. Вместо того, чтобы настаивать на отличии поэзии от живописи и скульптуры, критику следовало бы выяснить различие между поэзией и другими словесными произведениями, не имеющими поэтического характера. Элемент пластичности и живописи вовсе не враждебен поэзии, как почему-то вообразил себе г. Соколов, а напротив, необходим для нее; что ей действительно враждебно, так это элемент прозаичности, отвлеченной рефлексии. Но именно этой аксиомы наш критик и не понимает или не принимает, и этим элементарным дефектом обусловлена вся его критика.
Критика баллады «Садко» имеет также лишь дефективное основание. Г. Соколов не хочет понять забавных черт, намеренно вложенных поэтом в эту шутку, и вследствие этого непонимания обстоятельный разбор баллады у нашего критика выходит сам ненамеренно забавным. —
Над древними подъемляся дубами,
Он остров наш от недругов стерег,
В войну и мир равно честимый нами,
Он зорко вкруг глядел семью главами,
Наш Ругевит, непобедимый бог.
Выписав всю эту прекрасную балладу, г. Соколов подвергает и ее своей беспощадной критике, при чем обнаруживает большой недостаток сообразительности. Рассказ о покорении датчанами Руги и о посрамлении ее бога ведется от лица Ругичанина, и вот
280
наш критик находит неправдоподобным объективный тон рассказчика: оп должен бы браниться, проклинать, скрежетать зубами и, не останавливаясь на славной генеалогии датского короля, обозвать его какою-нибудь презрительною кличкой. Но, во-первых, рассказывает, очевидно, старик о событии давно минувшем, которого он был очевидцем в детстве или первой юности.
Мы помним день: заря едва всходила...
И далее:
Мы помним день, как мы не устояли,
Как Яромир Владимиром разбит,
Мы помним день, где наши боги пали...
Ясно, что это воспоминание о далеком прошлом, и следовательно скрежет зубовный был бы гораздо более неправдоподобен, нежели объективный тон. Во-вторых, г. Соколов забывает, что все оставшиеся в живых Ругичане (следовательно и рассказчик в том числе) приняли христианство и при том без внутреннего сопротивления, так как они разочаровались в непобедимости своего бога, что и составляет главный мотив стихотворения. Чувство этого разочарования пересилило ненависть к врагу даже в самый момент поражения, тем менее оставляло оно ей места впоследствии. Наконец, помимо этого, где же видано, чтобы побежденные обзывали презрительными кличками своих победителей? Если в старом Ругичанине еще осталось национальное самолюбие, то именно оно должно было побуждать его представить покорителя Руги в особом величии и славе подобно тому, как наг роды Востока сделали полубога из завоевавшего их Александра Македонского. В силу этого национального чувства рассказчик упоминает и о необычайной смелости датского короля:
На Ругичан он первый шел без страха,
и об его происхождении от знаменитого киевского князя, к тому же одноплеменного Ругичанам:
То русского шел правнук Мономаха.
Мелкая придирчивость, предвзятая мысль находить всевозможные недостатки в разбираемых произведениях заставляет критика на каждом шагу делать забавные промахи. Вот несколько примеров. По поводу дракона, пожиравшего тела убитых в сра-
281
жении (поэма «Дракон»), г. Соколов приходит в недоумение: та значит «бесчестье», которое гад наносил телам, «иного ждавшим погребенья». «Гад, — говорит он, — который может не только жрать, но и бесчестить, — гад очень непростой» (стр. 125). Как будто не ясно, что бесчестье для убитых в том только и состояло, что их пожирал гад и тем самым лишал честного христианского погребения. На стр. 153 критик упрекает Толстого за то, что у него переходы от картины к картине обусловлены обыкновенно словами «вдруг», «внезапно», «нежданно», «и вот», например: и внезапно из-за мыса выбегают волнорезы Боривоя, и далее: вот грянул гром, — как будто из-за мыса, т. е. из- за угла, может что-нибудь показаться, иначе как внезапно2, и как будто гром может грянуть с постепенностью!
В балладе «Алеша Попович» критик повергнут в недоумение следующими стихами:
За плечами видны гусли,
А в ногах червленый щит,
Супротив его царевна
Полоненная сидит.
Под себя поджала ножки,
Летник свой подобрала
И считает робко взмахи
Богатырского весла.
«Отчего же, спрашивает г. Соколов, у полоняночки такая нецарственная поза? Как удобно, по-домашнему, она поджала ножки и подобрала платье в богатырской лодке! Это скорее простая русская девушка» (стр. 163). Кажется, можно разрешить это важное недоумение. Царевна поджала ножки и подобрала платье по той причине, что на дне лодки было мокро; вообще же различие между цар-
________________________
2 Замечание г. Соколова в этом случае тем более несправедливо, что внезапное появление Боривоева флота подготовлено, однако, в предыдущих строфах, где описывается, как датчане заслышали его появление прежде, чем увидали.
И епископу в смятенье
Отвечает бледный инок:
То не ржанье, то гуденье,
Боривоевых волынок.
Прочие примеры «внезапности переходов», указанные критиком, в сущности так же мало доказательны.
282
ственными и не-царственными позами не может быть строго выдержано во всех обстоятельствах жизни.
Толстой виноват пред судом г. Соколова и в том, что он «любил смотреть», замечал и передавал красоту зрительную (стр. 195), и в том, что он любил слушать, замечал и передавал красоту звуков (стр. 206, 207), и в том, наконец, что он пытался иногда передать незримое и неуловимое (стр. 211). Тут уже критик достигает за вершины комизма. Приведя стихи:
И слышу я, как разговор
Везде немолчный раздается,
Как сердце каменное гор
С любовью в темных недрах бьется,
г. Соколов замечает: «отчего бы поэту, если ему видно незримое и слышно неуловимое, — отчего бы ему не посмотреть заодно, любовь к чему бьется в каменном сердце гор?» (стр. 212). Ни у Толстого, ни в природе любовь не бьется, а сердце бьется любовью; на вопрос же к чему? г. Соколов ответа не получит: пускай сам догадывается.
Далее (стр. 218) Толстой обвиняется в пифагорействе, в пристрастии к метафизике чисел. Посудите сами:
Семь волков идут смело,
Впереди их идет
Волк осьмой, шерсти белой.
А таинственный ход
Заключает девятый;
С окровавленной пятой
Он за ними идет и хромает.
А далее еще более явное пифагорейство:
Ты тринадцать картечей
Козьей шерстью забей
И стреляй по ним смело!
Прежде рухнет волк белый,
А за ним упадут и другие.
В дополнение в девяти волкам и тринадцати картечам, г. Соколов указывает еще на того же Ругевита с его семью головами, семью бородами и семью мечами, забывая, что Ругевит выдуман не Толстым, а был действительный идол именно с таким числом голов, бород и мечей. Конечно, и я буду обвинен
283
в пифагорействе г. Соколовым, если скажу, что его критика ищет полдня в четырнадцать часов.
В виде последнего обвинения наш критик сближает поэзию Толстого с франкмасонством, о котором и излагает по этому случаю все свои сведения, — сведения случайные и бессвязные и никакого основательного знакомства с предметом не показывающие.3
В заключение г. Соколов обещает подвергнуть такому же разбору поэзию Фета. Конечно, нашим поэтам, ни умершим, ни живущим подобная критика повредить не может. Не повредит она и читателям, на каковых г. Соколов едва ли может рассчитывать. Но жаль начинающего автора: при всех своих странностях, он вовсе не лишен литературной способности, которую мог бы применять более осмысленным образом.
___________________
3 Например, г. Соколов не знает по-видимому, что название «Философа Неизвестного» принадлежит весьма известному, особенно среди наших масонов, мистическому писателю Сен-Мартену.
284
Страница сгенерирована за 0.14 секунд !© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.