Поиск авторов по алфавиту

Автор:Трубецкой Сергий Николаевич, князь

Трубецкой С.Н., кн. Феркель

В конце августа я собрался к знакомым на дачу близ Выборга. Я сел в вагон второго класса. Народу было много. В отделении, которое я занял, сидела уже одна дама с двумя собачками и двумя девочками, какая-то барышня, должно-быть, их учительница, и довольно полный господин в сером пальто и мягкой шляпе. Вид у него был чрезвычайно торжественный, иератический напыщенно важный. Барыня с девочками, собаками и гувернанткой заняли половину всех мест; напыщенно-торжественный пассажир, казалось, покушался занять все остальное. Я уместился против него; но перед самым третьим звонком к нам вошли еще два господина: один — довольно смуглый брюнет с умными, насмешливыми глазами и довольно резко выраженным еврейским типом; другой — коротенький, но крепкий господин в картузе, с толстым носом и толстыми усами. От него пахло вином, но с виду он был трезв и держался осанисто. „Кондуктор ! — крикнул он. — Что же это на вашей поганой чухонской дороге мест нет? Это наглость, наконец! Я заявлю!” Дама пугливо взглянула на своих собачек. „Тут полагается восемь мест, а вас шесть”, заметил кондуктор. „Мы только до Териоки, мы вас не стесним”, сказала дама. „Не извольте беспокоиться, сударыня, — ответил господин; — вы с собаками, а мы собак не боимся. Хорошо делаете, что собак берете, жаль только—маленькие. Я собак люблю. А вот чухонцев не люблю! собаки лучше!” Брюнет дернул его за рукав. Мы молчали. Торжественный пассажир читал „Вестник Европы”, я — „Новое Время*; девочки глядели в окно; суровый господин дремал. В Териоках все вышли, дамы уехали, два господина закусили, и торжественный пассажир важно прогулялся по платформе. „Закуска у них хоть куда, а водка — дрянь!” сказал господин

430

 


в картузе. Брюнет заметил, что водка — ничего, но картуз не соглашался: „Вы мне не говорите! До пятой рюмки я вам могу по вкусу определить номер и марку любой очищенной, а здешнюю водку только после пятой рюмки пить можно!” Сказавши это, знаток очищенной снял свой картуз и надел другой с красным околышем, при чем, видимо, повеселел. „Это что же у вас за фуражка?—спросил его брюнет,—какая форма?” Знаток очищенной принял серьезное выражение. „Всякий русский, переезжая границу Финляндии, — сказал он, — поступает обязательно на государственную службу. Это его долг, священный долг, по моему глубокому убеждению”.

Торжественный пассажир -опустил „Вестник Европы” и спросил:

— Позвольте вас спросить, вы состоите на действительной службе?

— Ни на действительной, ни в запасе, — с самодовольством ответил знаток очищенной.

„Так с какого права вы надеваете форменную фуражку?” опять спросил тот. Господин оживился: „Во-первых, она не форменная, а во-вторых, я здешнего правового порядка не признаю. Я русский человек, господин профессор — извините: ваша личность мне известна, — в здешнем крае я по-своему понимаю свои обязанности. Я Феркель — корреспондент, из Москвы; подписываюсь Поросятин, может-быть, моя фамилия вам тоже не безызвестна. Во взглядах мы с вами расходимся; но в Финляндии, полагаю, между всеми русскими людьми должно быть единодушие”.

„Все-таки, — заметил профессор, — ни здесь, ни в России вы не имеете права носить фуражку с околышем”. — „В России— согласен; но здесь — почему нет? Что меня обязывает? Я здешней конституции не присягал! А в России и здесь я — верноподданный моего Государя; но законов здешних я не признаю; наши законы — сделайте одолжение; а здешний правовой порядок — никогда! И это, по-моему, обязанность, священная обязанность всякого верноподданного”.— „Позвольте однако, — сказал профессор, — разве финны не верноподданные? Какое основание имеете вы это утверждать?”

„Они? верноподданные они? Финны? Свиноманы эти? Сепаратисты? Да что вы! что вы! — Феркель захохотал. — Прежде всего, если бы они и захотели быть верноподданными, они не могут: я уже про конституцию не говорю. Они — лютеране, милостивый

431

 


государь, и этого довольно!" — „Но почему же лютеране не могут быть верноподданными?" — „Не говорите мне про лютеранство!— горячился Феркель. — Я знаю лютеранство, я сам был лютеранином, милостивый государь! И я понял, что лютеранство отделяет меня от престола и отечества! Я стал православным потому, что я верноподданный. Пусть они докажут! Попробуйте предложить! Я предлагал, я писал, кровью моей писал — и ничего! Без успеха! Нет, если они хотят доказать на деле свою верноподданность, пусть прежде сравняют свои кирки с землею, пусть миссионеров к себе зовут во вретище и пепле, милостивый государь, во вретище!" — „Да кто же этого от них требует?" — „Я требую, милостивый государь, а я требую по опыту и знаю, что говорю! Русская душа требует! Православие требует! Вы верите их словам? Нет! Пусть подерут свою гнусную конституцию, да ходатайствуют о том, чтобы им от нас не земство, отвратное, дали, а земских начальников из коренных, энергичных дворян — и военных, чтоб подчивать их, скотов, русской березовой кашей и научить их быть верными подданными. Вот — Вайнштайн (он указал на брюнета) верноподданный! Рекомендую! Ваш бывший слушатель и ученик. Евреем был! По делу шестисот-шестидесяти-шести судился! А почитайте-ка его статьи! Самого Грингмута и Месароша за пояс заткнул!"

„Вы — Вайнштайн! Вы, которому я предлагал остаться при университете?" спросил торжественный профессор. „Я — самый!" ответил тот без всякого смущения, с тонкой улыбкой.

„Он самый! — подтвердил Феркель, — вот это патриот! это — русский! Нас упрекают в нетерпимости, в национализме; а мы всякой обратившейся овце радуемся больше, чем целому стаду незаблудших баранов! Поглядите, кто теперь во главе русского движения — Феркели, Вайнштайны, Грингмуты, Месароши! Мы делаем русское дело, а русские по крови потворствуют этим чухонцам и препятствие кладут нам на пути. Вот-с!”

„Какие же препятствия?" полюбопытствовал профессор. „Как какие? А вы спрашиваете меня, по какому праву я позволяю себе форменную фуражку здесь надевать и плевать на здешний правовой порядок. Вам, может-быть, у нас, в России, в земстве правовой порядок завести хочется, да нет, песенка спета! Только не так надо действовать. Вот-с! У меня план действий есть. Только... Муравьева надо бы воскресить! Завоевать Финляндию! завоевать этот край, чтобы насадить в нем русские начала.

432

 


Они говорят — культура! Какая культура? Гнилая, западная! Ее давить и искоренять надо, а они хвастаются!”

Тут Феркель вынул из бокового кармана фляжку, выпил стаканчик и продолжал: „Извините, не могу здешней водки пить, как хотите! Знаете ли, что такое Финляндия? Вот вы профессор, а не знаете. А я знаю и могу доказать! Это исконный ‘русский край! Погодите: Месарош и Вайнштайн вам докажут! Благоверные князья Рюрик, Синеус и Трувор откуда были? Не помните? Из Скандинавии! Мы наследники — норвешские-с! Вот мы кто! А Финляндия — что такое Финляндия? При Александре Невском покорена русскими дружинами! Да чего вы смеетесь? Да что Финляндия? Ермак Тимофеевич Шпицберген взял вместе с Сибирью; Шпицбергеном бил государю Ивану Васильевичу! Вайнштайн вам докажет!”

— Что вы? что вы? — с ужасом вскричал Вайнштайн.

— Забыли? отрекаетесь?

— Да никогда я этого не говорил!

— Стало-быть, Месарош доказал! В науках доказано...

— Да никогда и Месарош этого не доказывал!

— Ну, Бог с ним, со Шпицбергеном,—продолжал Феркель, — довольно с нас и Скандинавии! Плевать на Шпицберген! А только все-таки и Шпицберген наш. Всегда так! Ермак взял, казаки кровь проливали, а мы отступаемся, пускай англичане берут! Коварный Альбион — тот, небось, не отступится!

Тут Феркель пустился в пространное изложение своего „плана действия”. Это был безумный, пьяный бред: Финляндия в осадном положении, виселицы, церковноприходские школы, земские начальники, бомбардирование Гельсингфорса из Свеаборга — рисовалось его воображению. Он мечтал о переименовании Гельсингфорса в Новую Колывань, о раздаче финских земель разоренным помещикам центральных губерний с целью разрешения дворянского вопроса и предрекал, что через тридцать лет ему поставят памятник в Гельсингфорсе: „генералу Поросятину, благодарная Россия”. „И ведь не понимают чухонцы своей пользы, — заключил он растроганным голосом. — Для них же действуем. Культурой хвастаются! Какая культура? Западная! На севере, говорят, культуру завели, в гиперборейской стране! Нашли чем хвастаться, куда свою пакость занесли! Мы им покажем культуру, гиперборейцамъ!”

Мы подъехали к станции. Феркель вышел закусить и вернулся,

433

 


ругая отвратительную чухонскую водку. Он сильно запьянел; но, по счастью, затих и уснул. Мы молчали. „Вас, кажется, утомил мой коллега?" спросил с улыбкой Вайнштайн у профессора.

„Вы знаете, — отвечал тот, все это настолько омерзительно, что вы лучше со мной об этом не говорите. Бог с ним! Но вы, вы были радикалом в университете. Я вам доказывал все бессмыслие вашего радикализма, и теперь вы — сподвижник Феркеля и Месароша! Я не знал вашего нравственного характера, но я считал вас умнее. Какой расчет вам позорить себя в такой компании? Неужели вы можете надеяться хотя бы на внешний успех? Неужели вы думаете, что вам сойдет гнусное надругательство над мирным, почтенным, трудолюбивым народом, действительно и непоколебимо верным престолу? Неужели вы допускаете мысль, чтобы права Финляндии, засвидетельствованные присягою, освященные преданием нескольких царствований, могли быть нарушены теперь, в царствование Монарха, только что возвестившего мир всем народам? Кому нужна ваша агитация? Кто может желать внести горе, разгром и смуту в цветущую страну, достигшую под сенью России образцового порядка и высокой культуры во всех сферах народной жизни? Кому мешает Финляндия, с ее гранитными скалами, с ее убогой природой, ее скромным, но стойким энергичным племенем, ее своеобразным строем?“

Профессор долго говорил на эту тему, — говорил складно, убежденно, хоть и несколько докторально. Он доказывал, что Россия должна гордиться Финляндией перед другими народами; что в ней— живое доказательство великодушия России: раз под ее сенью процветает государство, столь отличное от нее и вместе столь тесно с нею связанное, то это должно служить всем народам явным доказательством ее миролюбия, ее уважение к чужой национальности. — Чего же вы хотите, наконец, — закончил он,— усобицы в целой стране, в непосредственной близости со столицей? Вы хотите вызвать опасное революционное брожение и, может-быть, серьезные международные осложнения?

Вайнштайн улыбался. „Г.-н профессор, — сказал он, — помните вы обзывали меня анархистом?... Кто вам сказал, что я изменил своим убеждениям?"

— Да как же... ведь вы приняли православие, вы — русификатор.

— Да. Ну, так что ж?

— Вы...

434

 

 

— По окончании университета, я имел случай убедиться в справедливости ваших слов. Наши революционеры — сущие дети или идиоты, и я краснею от воспоминания, что я мог одно время придавать им серьезное значение. Они могут только писать дурацкие прокламации, сбивать с толку младенцев да пугать ворон. Поверьте, их скоро будут у нас охранять и разводить, как зубров в Беловежской пуще, по соображениям высшей политики. Я это понял... скажите: разве я ренегат?

— Да! Но ваше обращение!

— Какое обращение? Разве я был верующим евреем? Полноте!

— Ну, а теперешняя ваша деятельность?

— Моя деятельность! скажите на милость; убедившись в полной несостоятельности, в убожестве наших революционеров, я должен был, по-вашему, вступить в ваши ряды, в ряды умеренных либералов? Вот это было бы ренегатство!... В ваши ряды! Да что вы такое? Простите, г. профессор, при всем моем личном к вам уважении я позволю себе вам заметить, что я предпочитаю завоевание реакционеров буржуазным идеалам ваших единомышленников! Таких либералов, как вы, надо держать при всяком участке чтоб урезонивать глупую, бесчинствующую молодежь и вопить при малейшем нарушении закона, тишины, порядка и нравственности. Околыш на фуражке Феркеля вызывает ваш протест и негодование; наша деятельность является вам — „опасной,” “антигосударственной,“ „разрушительной“. И вы думаете, что служите обществу вашими публичными лекциями и что та фига, которую вы показываете нам в кармане, может руководить общественным движением! Да это ребячество! Общество спит, и его надо разбудить, а вы ему только пятки чешете вашими статьями да лекциями.

— Позвольте, — сказал профессор, — идеалы правды и добра, законности и общественного блага, — словом, все этические начала...

— Единственный принцип этики, который я считал достоверным,— прервал Вайнштайн, — есть тот, что цель оправдывает средства. На Канте далеко не уедешь, г. профессор! Вы сами нас этому учили.

— Когда я вас этому учил? какие у вас цели? какие средства?

— Цель—общественное благо, которое я понимаю и более определенным, и более радикальным образом, чем вы. Я не настолько глуп, чтобы думать достичь чего-нибудь бомбами анархистов, как я мечтал на первом курсе. Есть средства более сложные, но и более верные и действительные...

435

 

 

— Феркели?

— Да, и Феркели, Грингмуты, Месароши и прочие, имя же им- легион. Феркель тоже полезен. Он пьян, но вовсе не так глуп, как вы думаете. Он поросенок, но бесноватый поросенок. Из него выйдет нечто, а из ваших лекций ничего не выйдет — в общественном смысле, разумеется. Науку я оставлю в стороне, хотя думаю, что и науку не лекции двигают.

— Так вы думаете, что эта дикая, нелепая агитация к чему-нибудь приведет? Вы сознательно сеете смуту и думаете, что кроме Феркелей за вами пойдет кто-нибудь?

Вайнштайн снисходительно улыбнулся.

— Поверьте, г. профессор, что ни Феркель, ни его присные не пошли бы за мною, если бы они могли остаться одинокими. Эти господа, разумеется, не спрашивают себя о тех конечных результатах, к которым приведет их деятельность и которые интересуют нас с вами. Для них это совершенно безразлично; но они не настолько наивны, чтобы плясать под мою дудку, под нашу дудку, не рассчитывая взять пользы за свои труды. Они не играют в темную. Это ташкентцы, прохвосты, аферисты — все, что хотите, но только аферисты неглупые. Таких нам и нужно. А что касается до меня, то вольно вам, с вашей буржуазной точки зрения, считать мою деятельность разрушительной, я смотрю на это иначе.

— Вы не станете однако говорить мне, что вы затеяли этот заговор, это движение?

— Какой заговор? какое движение? Выражайтесь осторожнее, г. профессор. Помните, что мы патриоты! Вы плохо знакомы с психологией нашего патриотизма. Некогда, в дни отрочества, я думал с ним бороться; я понял, что это напрасно: патриотизм нужно канализировать, — и я примкнул к движению; думаю, что не оно меня ведет, куда хочет, а я его веду.

— Это интересно. Однако какие же у вас планы?

— Ну, всех карт я вам раскрывать не буду! В ближайшем они не особенно далеки от тех, что развивал вам Феркель. И вы не думайте, что это утопии. Повторяю, вы плохой психолог; всю жизнь протестовали против глупости людской и не измерили всю глубину этой глупости. Смеялись над помпадурством и не знали, что такое помпадурство. Нет, право, у меня есть средства... если бы вы знали только!., знаете ли что: примкните к нам; вот эффект был бы! Вы принесли бы громадную пользу, вы посту-

436

 


лили бы как истинный общественный деятель. Патриотизмом — так патриотизмом! Г. профессор, станьте патриотом! Прекрасный патриот из вас вышел бы! Хотите, я вас здесь куда-нибудь в старосты церковные запишу?

— Есть всему граница, г. Вайнштайн, — строго заметил профессор. — Я слушаю с интересом ваши рассуждения, но прошу вас не забывать разницу между мною и вашими новыми союзниками.

Вайнштайн нисколько не обиделся. „Кого вы считаете моими союзниками? — спросил он. — Вы, пожалуйста, не думайте, что все такие как этот. Помните только пословицу: quos Jupiter perdere vult...1). Есть, конечно, прохвосты, как и всюду, есть наемные крикуны и наемные плакальщицы патриотизма; есть озорники, принимающие озорство за патриотизм, есть помпадуры, и притом очень приличные помпадуры, а главное, — масса утробных патриотов, убежденных и фанатиков. Мало у нас просвещенных патриотов. Их много и не следует держать, но все же нужно. Оно, положим, для наших помпадуров и какой-нибудь Грингмут за просвещенного патриота сойдет; но все-таки они чувствуют, что этого недостаточно: уж больно не умеет он сохранить оттенок благородства: за три версты от газеты его специфический запах гоголевского Петрушки слышен. Оно бы и ничего, да только в меру; а то теперь даже хамы, которые поумнее, и те начинают сторониться. Ах! г. профессор, нужен нам просвещенный патриот. А впрочем, как хотите; я не настаиваю. Читайте ваши лекции, пока мы вас не стряхнем, ибо я не скрываю от вас, что ваши опасения, может-быть, и справедливы... Fata volrntem ducunt, nolentem trahunt2).

Мы подъезжали к Выборгу.

—Знаете ли, — сказал профессор, — я вам скажу, что вы чересчур смелы и доверчивы, высказывая так ваши планы и мысли. Я не могу быть вашим сообщником, и в сочувствии ваших слушателей вы не можете быть уверены...

Вайнштайн взглянул на меня. „Что же, доносите, г. профессор, — сказал он и рассмеялся, — вас и на это не хватит! Хотите, я передам весь наш разговор его превосходительству князю X., моему крестному отцу, и скажу ему, что приглашал

————————

1) Юпитер сначала наводит безумие на тех, кого он желает погубить.

2) Судьба добровольно подчиняющегося ведет, а сопротивляющегося влечет насильственно.

437

 


вас примкнуть к нашему предприятию? Я поручу ему узнать ваш ответ, вы его знаете. Это доставит ему удовольствие.

— Так князь X. ваш единомышленник?

— Что вы под этим разумеете? Князю нет дела до моих помыслов, ни мне — до его помыслов. У него — свои цели, у меня — свои; я ему нужен, а он — мне; а в средствах, в ближайших планах мы сходимся... Если в чем могу быть вам полезен, очень рад. Феркель, вставайте! подъезжаем! Доброго здоровья, г. профессор! Так не хотите? Жаль! Поработали бы! Ну, всего хорошего! честь имею кланяться!

Лето 1895 г. Ронгас. Финляндия.

Впервые печаталось в „Московском Еженедельнике" (в 1906 году).

—————


Страница сгенерирована за 0.15 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.