Поиск авторов по алфавиту

Автор:Лот-Бородина М.

Лот-Бородина М. Критика «Русского Христианства». Журнал "Путь" №52

Изгнанным «правды ради» естественно идеализировать покинутый отчий дом, особенно, когда он стал поруганным храмом. Однако в этой идеализации кроется опас­ность и даже соблазн: опасность прелыцения образом безвозвратного  прошлого, зов назад, а не вперед, соблазн миража, т.-е. самообман. Вот почему набросанная в «Пу­ти» (№ 51) талантливым пером А. В. Карташева картина дореволюционной русской религиозности вызывает в нас невольный протест. В этой идиллической картине не вид­но теней и вся она сияет блеском потерянного  рая. Беспристрастному взгляду реальная действительность (а не религиозная мысль) вчерашнего дня представляется, и с чисто церковной точки зрения, в ином свете и в иной перспективе.

Прежде всего, возражение принципиального  характера. Если комплекс национального  превосходства, столь резко ныне выраженный везде, для христианской совести едва ли приемлем, то тем менее национализм религиозный. Меж­ду тем лейт-мотив народа-богоносца звучит во всей статье Карташева — какой горькой иронией для нашего слу­ха! Автору кажется совершенно очевидным не простое признание русского  стиля в Православии — против чего никто не спорит — а постулат незапятнанной чистоты и совер­шенства, пусть «абсолютно-относительных», как все че­ловеческое, этого стиля. Карташев всеми силами пытается убедить нас, что высшая точка Православия есть Св. Русь, которую он проэцирует и в после-петровскую духовно-обезглавленную Россию. Преемственность более чем спор­ная. Во всяком случае подобный мессианизм, не сущест­вующий ни в одной из западных христианских церквей и на лоне едино-спасающего католицизма, явно противоре­чит тому смирению, которое будто бы величайшее дости­жение именно русской веры. Или это особый вид смире-

45

 

 

­ния «паче гордости», которому мы предпочитаем честную скромность национально-коллективного  сознания. Все та же, периодически восходящая на славянофильской закваске, горделивая идея народного  избранничества. Казалось, крова­вая волна революции, за которую все ответственны (а не один козел отпущения, III интернационал) должна была навсегда смыть суетный миф, самодержавной Москвой взле­леянный, о третьем Риме 1). Казалось бы, более уместна в длительный час испытаний объективная, порой суровая критика былого: не как переоценка вечных ценностей, а как отречение от мессианских мечтаний, с ними под старым режимом неразрывно сросшихся.

Спешим оговориться. Мы отнюдь не отрицаем великого  исторического  значения русской духовной культуры и прежде всего русской церковности. Но мы не можем сле­довать за Карташевым, когда он либо выдает за особо русскую категорию общее достояние христианского  мира, либо, напротив того, отождествляет национальные особен­ности народной веры с «метафизическим подвигом» Во­стока, на самом деле ею непонятым или отвергнутым.

Тонкий наблюдатель-историк верно схватил и ярко передал все основные черты нашего национального  темпера­мента: эсхатологизм, как прирожденное свойство русской души, острием направленной к концу, к последней ката­строфе, ее апокалиптическое мироощущение, столь далекое от рационализированной Европы. И еще то, что автор мет­ко называет «обрядоверием», возвращающим нас, по его же замечанию, к «ветхозаветной, левитской чистоте». Подчеркнем здесь слово ветхозаветной, как весь­ма многозначительное. Этот тип уставного  благочестия, действительно исконно-русский, был — и это надо пом­нить — единственным допускавшимся для масс в сино­дальной России. В своей блестящей защите русского  ритуализма А. В. Карташев выставляет следующий тезис: «Русский человек не любит в одиночестве подходит к Богу. Это ему кажется ложным героизмом и гордостью»

__________________

1) Этой темы Карташев, правда, не касается прямо. О ней пишет прекрасно, в том же номере «Пути», Н. Зернов.  Им решительно отвергаются «два ложных воплощения мирового значения России» и указуется в лице Нила Сорского  подлинный завет русского  Православия. В то же время автор высказывает пожелание, к которому мы все­цело присоединяемся: о сравнительном изучении не только всех вет­вей Восточной Церкви, но и западного  христианства вообще. Давно пора. В этом смысле в эмиграции не сделано почти ничего. О «всестороннем анализе» думать еще рано, но первые вехи должны быть поставле­ны на этом пути, при условии беспристрастной — не бесстрастной — оценки и всесторонней информации.

46

 

 

(стр. 24). Возможно. Но неужели надо приветствовать такой аперсонализм, такое отсутствие подхода к Бо­гу и общения с Ним, личного  молитвенного  опыта? 1) Ведь, оно идет в разрез с духом Евангелия, которое прозревает и бесконечно ценит каждое человеческое сердце, и прежде всего с его заповедью интимно-тайной молитвы (Мф. VI, 6). Не приходится ли нам здесь откры­то констатировать тот факт, что официальная Церковь, находясь под Кесаревым давлением, препятствовала раз­витию индивидуальной духовности внутри Православия?

Рядом с этим возникает другой вопрос, от которого  нельзя просто отмахнуться: что делала православная царская Россия для посвящения народных масс в ту ли­тургическую, тайноводственную жизнь, которая одна была им доступна? 2). И далее: так называемое «оцерковление», не было ли оно явлением более бытовым, нежели истинно религиозным? Оба вопроса стягиваются в один узел, который необходимо распутать. Что вообще знал и понимал простолюдин в церковной мистерии, помимо того, что смутно угадывала его интуиция? Чрезвычайно мало, увы. За редкими исключениями, миряне — и при том всех слоев населения — не ведали даже, где центр божественной литургии, и почему, например, нельзя ей предпочитать все­нощное бдение, как оно само по себе ни прекрасно. Если все верные стояли на коленях во время пения «Отче Наш», а порой и Херувимской, то сколько человек, и в городских, и в сельских храмах, склонялись ниц в момент пресуществления Святых Даров? Само таинство

____________________

1) Заметим, что даже «в гостях у Бога» русский иконостас, огромный и тяжелый, стал настоящей преградой между небом, алтарем и землею, тем самым как бы не допуская их соучастия в совершенном священнодействии. И в эту глухую стену иерей говорит «простите, братья» перед Причащением! Странное понимание соборности, толкуемой обычно, как единство  клира и народа -   Тела Христова.

2) О недостатке вообще «учительства» при несомненной слабо­сти церковно-приходских школ, отсутствие богослужебных книг и молчание церковных кафедр позволительно сожалеть и не будучи ни «агентом большевиков», ни принципиальным противником восточ­но-русской Церкви, против которой ведут сейчас поход некото­рые польские иезуиты (о. о. Тышкевич, Спасиль и Ясиновский; о последнем см. большую отповедь Н. О. Лосского  в № 51 «Пути»). Но имен­но почитая и отстаивая вечное в этой Церкви, мы отказываемся быть апологетом временного, санкционировать исторические и другие ошибки, омрачающие чистоту религиозного  сознания в русской вере. Нам дорого вообще Православие Востока, его истоки, о которых наша традиция слишком часто забывает, дорога надежда на его воз­можное обновление в будущем.

47

 

 

Евхаристии, вечеря Агнца, которая по учению Кавасилы («Жизнь во Христе») дает христианину все жизненные со­ки, его питающие, и должна поэтому непрестанно его под­держивать, давно утратила в русской церковности свою притягательную силу. В море обрядов — сакраменталий словно растворилось величайшее μυστήριον христианское, в нем же Дух Святой обновляет через непосредствен­ное соприкосновение с Сыном все человеческое естество. И это ослабление кровной связи членов с Телом Христовым было тем опаснее, что иной путь — созерцательный — оставался закрытым для огромного  большинства православных русских. — Как заперты были для них и двери храма вне торжественных служб. Одного паломничества к святым местам «бродячей Руси» было недостаточно: оно не могло утолить жажды народа при его тяге к боже­ственному, и он кидался, этот беспризорный, голодный народ, в темный омут сектантства, доныне его влекущий. Спасало аскетическое монашество, подвижничество для немногих избранных, «черные ризы» вне мира, а не мнимая соборность в миру. Спасала прежде всего действенная благодатная сила молитвы — «кадило перед Господом» — не­зримое предстательство близких и дальних угодников. И еще, светлое русское старчество, живая совесть народа православного.

В ответ Карташеву возразим твердо: гипертро­фированный ритуализм был нашим злым роком, не побоимся сказать: усыпляющим опиумом. Он и корень исторической трагедии раскола, включая сюда не только староверчество, но и хлыстовский блуд всех видов вплоть до Распутинского  кошмара, не говоря уже о всевозрастающем влиянии протестантских сект. Он же первопричина отрыва многих поколений ин­теллигенции от родной Церкви и внецерковных скитаний нашей духовной элиты, а, быть может, и самой возможности бесстыдно-позорного  истребления национальных святынь на глазах у «христианнейшего» народа. Мистицизм последнего, не утвержденный догматически, осно­ванный на одном религиозном инстинкте, и тут потерпел фиаско: не сумел ни внутренне осмыслить, ни со­хранить драгоценное свое сокровище. Ибо даже почитание икон и мощей — нерв от нерва Православия — глубин­ный смысл которого  никогда не был вскрыт у нас за недостатком именно презираемой Карташевым «катехизации», носило суеверный характер среди масс. Оттого ко­щунственный большевизм так легко одержал над ним

48

 

 

       пусть временную — победу 1). И это несмотря на чудо «обновления» святых икон по всей Руси в первые годы революции.

Напрасно А. В. Карташев открывает в русском «богоматериализме» (Вл. Соловьев), где столько магического, «наиболее адекватное оправдание исихастского  богословия». Последнее, совершенно по существу чуждое именно нашему Православию, никогда не было буквой, мертвящей или уга­шающей дух. О нем не может быть здесь и речи 2). Как ни высоко мы чтим теургический элемент в Восточной Церкви (восходящий к Ареопагиту и уже действенный в начале IV века), однако, нельзя не признать его исключи­тельное господство ущерблением целостного  христианского  сознания, в частности восточно-патристического. Сознание это обнимало все многообразие экспериментального  богопознания, всю египетско-сирийско-византийскую мистику «сокровенного  делания», которое для нашей отечественной традиции — зарытый в землю клад, В этом отказе от древнего предания-опыта отчасти повинен страх «преле­сти», столь распространенный (как страх пантеизма в ка­толичестве) и среди нашего образованного  духовенства. По­дозрительно относясь ко всякому пневматическому дерзновению, оно не помнит более, как дивно цвело не­когда на оригеновском Востоке чистое созерцание — θεωρίαи как страстно, много позднее, в самом сердце иерар­хической Византии, в Студионе, Симеон Новый Богослов призывает всех и каждого  к «ведению и видению» 3).

___________________

1)  В качестве иллюстрации, приведем рассказ очевидца, кото­рому, как знатному иностранцу, удалось несколько лет тому назад воочию узреть икону Владимирской Божьей Матери — в заднем углу Румянцевского  музея. На его вопрос о причинах недопущения к ней публике был дан лицом, от советских властей независимый, следующий ответ: «Боятся интеллигентской реакции. Простой народ - а не только пролетарий — на нее и глядеть не хочет с  тех пор, как она перестала быть чудотворной. О том же, что такое православное понимание мощей и в каком соотношении находится нетление тела с канонизацией не знал у нас никто из мирян. Об этом говорит Г. П. Федотов в своей книге «Святые древней Руси», YMCA-press, 1931.

2) Нельзя неотметить мимоходом прискорбного  равнодушия к «метафизическому подвигу» и ко всей личности св. Григория Паламы со стороны российской Церкви. Сама имяславческая смута на Афоне указывает на упадок исихастского  богословия, ибо тайна божественного  имени понималась сектантами элементарно-наивно. Но, разумеется, совершенная над ними жестокая расправа есть акт насилия, не оправдываемый христианской совестью.

3) Последнего у нас знают и чтут в известных кругах как автора подложного, согласно новейшим исследованиям, Слова о трех образах молитвы. Его же подлинные «эротические» гимны (за-

49

 

 

Весь этот боговдохновенный энтузиазм греческого  монашества, по выражению немецкого византиста Ноll`я, остыл и пеплом покрылся еще в патриаршей российской Церкви: сырым пеплом аскетизма. Последний, в суженном понимании иноческого подвига, стал для него само­целью, а не средством, не катарсисом, т.-е. методом, очищающим все человеческое существо в ступенном вос­хождении ангельской лестницы. Оттого завет белая стар­ца о «стяжании Духа Святого», завет идущий из позабытых глубин истинного христианского  гнозиса, кажется ны­не православным неслыханно-чудесным, непостижимо смелым откровением.

С другой стороны, примитивный народный адогматизм изначально перенес центр тяжести в мир чувст­венный, символически отражающий мир упостигаемый — νοερὸς κόσμος. Он как бы застал на первичной стадии пас­сивно воспринятого сакрального обожения: на акте освящения материи тайнодействием божественных энергий. Между тем полнота чаемого преображения — новая земля и новое небо — требует, в процессе космического теосиса, кооперации, живого, вечно творческого участия разум­ной твари, едино-созданной по образу и подобию Творца (Максим Исповедник). Микрокосм не тонет в макро­косме (как во всей школе германского философского оккультизма), а одухотворяет и преодолевает его кос­ность. Вместе с тем космическая тенденция русского  ми­стицизма в народном подсознании соприкасается, ею пронизываясь, с языческой стихией обожествления вещества, «матери сырой земли». Это сакрализация дебелой материи, «тела душевного». — Неизжитой и в наши дни, из хаоса растущий, паганизм самого, вероятно, по природе своей аморальная народа: аморальная по как бы органическо­му неприятию им всем социально-культурных норм этоса, но жадно, как никакой другой, ищущий правды Божьей.

Когда А. В. Карташев настаивает, как на специфиче­ской особенности «русского  христианства», на присущем

_________________

мечательно переведенные о. Флоренским) и дополняющая их Поучения не нашли до сих пор комментаторов. Вспомним также гонимого  у нас и бежавшего  в Румынию Пасия Величковского  (о котором нет ни одного русского  сочинения) и поздний перевод греческой Φ и л о калии. О том, толщу его сознания «умная молитва», свидетельствуют и Откровенные рассказы странника, столь нашумевшие в последние годы. Но они же являются отрадным симптомом «возможного  духовного  возрождения. Заметим, что самое слово προσευχή — как отличное от εὐχή, как высшая точка oratio вообще, не нашла эквивалента на нашем убогом мистическом языке.

50

 

 

 ему смирении, когда он противопоставляет этой жемчужи­не Евангелия «царственную добродетель любви, «точь в точь как в аскетических руководствах восточных подвижников» (стр. 30), мы в искреннем недоумении. Во  всем  христианстве, равно на Западе и на Востоке, абсолютное смирение есть начало, корень, основание, источник.  Но как и почему  исходный пункт христианского  пути может препятствовать достижению вершины — γάπη charitas — для нас совершенно непонятно. Ничего подобного  во всяком случае нельзя найти у «восточных подвижников», из коих назовем хотя бы Иоанна Лествичника, как одного из наиболее у нас известных. В его Κλίμαξ смирение, как синтез покаянных чувствований, занимает 25-ую ступень, любовь же стоит на самой высокой, 30-ой ступени, венчая и затмевая все добродетели, о чем столь пламенно говорит уже ап. Павел (I Кор. XIII, 13).  Следуя нашему автору, мы можем сказать лишь следую­щее: вопреки, а не согласно идеалу святоотеческого  Во­стока, создавшего  на фоне Песни Песней (Ориген, Григорий Нисский, Макарий Великий) брачную мистику, πνευματικς γάμος харизматически-озаренной души с Небесным Женихом, — вопреки этому идеалу, который унаследовал, эмоционально его окрасив, католический Запад, русский православный народ в религии своей Эроса не ведал. Именно в религии, в подлинном духовном опыте и даже в церковном его аспекте.  Недаром слово «любовь» выпало у нас в возгласе диакона перед Чашей: «Со страхом Божиим и верою... приступите».

Экстаз «восхищенной Любви», которая, хотя и есть всегда отклик и отблеск Отчей, однако, имеет свои за­коны, свой ритм, не нашел ни воплощения, ни имени в русском христианстве (напомним непередаваемый греческий термин φίλτρον).  И здесь его лицо не отражение, а преломление сквозь тусклую призму лика вселенского. Вода в вино так и не претворилась.

Что касается идеи «онтологического  ничтожества» твари, то она, несомненно, сильнее в Западной антропологии. 1) Восточные Отцы, с их учением о виртуальной божествен­ности умной иконы Божества на земле, возвели первозданного  человека на такую предельную грань, что сделали для него теосис по причастию разрешающим аккордом бы­-

__________________

1)  Задолго до русского монаха, говорящего, по Карташову, мирянину: «Помни, что ты перед Богом, тогда он начнет творить из себя ничто», в XIV веке Екатерина Сиенская, от имени посетившего ее Бога, утверждает в своем Диалоге: «Я Тот, который есть, ты же та, которой нет».

51

 

 

тия, а не только паки-бытия. Христианское смирение от это­го умалиться не могло, благодаря ясному различению в ро­де Адамовом: с одной стороны, сверхнатуральной потенции, с другой, греховной реальности после падения. Вся прагматика аскетического  земного борения заключается в том, чтобы вновь сделать оскверненный сосуд достойным вместилищем Духа, ему дарованного  при крещении помазании. Русское религиозное чувство с особенной интен­сивностью восприняло именно покаянный мотив аскетиче­ской дисциплины: плач за грехи. Но слишком часто этот не до конца осмысленный плач — который мог бы стать «даром слезным» — прерывается бурными взрывами богоборческого  инстинкта. — Вечный размах от самоуничижения до самовозвеличения неслыханного. И в том и в другом очень много национального, но нет, само собою, ничего типически-православного.

То же самое относительно проблемы свободы и благодати. По мнению Карташева, эта проблема представляется «восточному сознанию как бы не христианской (?), постав­ленной языческой гордостью», ибо ему «вообще чужда пре­тензия какой бы то ни было личности сводить счеты с Богом» (стр. 29). Откуда cie? На самом деле весь этот вопрос, воистину трагический для Августиновского  Запа­да, умалившего  силу человеческого  духа, был устранен или предупрежден в греческой патристике теорией синергизма: два возносящия горе крыла, по Максиму испо­веднику. Восточная Церковь осталась ей верна, за что иногда обвиняется западными теологами в полу-пелагианстве. Нельзя однако не напомнить, что в данной теории, где понятие χάρις еще эмбрионально (оно разработано лишь в XIV веке в Паламитовом учении о «тысячеипостасной благодати»), свобода человеческой воли полагается независи­мо (по крайней мере, по искуплении) от gratia praeveniens: полярная противоположность ее скованности в Лютеровом servum arbitrium. Для аскезы-агонии «Христовых атлетов» эта автономия была чрезвычайно ценна, и мы видим в ярких повествованиях Иоанна Кассиана, как искусно ее умели использовать отцы-отшельники в пустынях Егип­та. Но и они твердили на каждом шагу, что без непре­станной помощи свыше борьба с искушением и бессильна. Вера в конечное спасение неисповедимым милосердием Божьим особенно дорога действительно русской душе, но скорее потому, что она мятежная, а не потому, что она наи­смиреннейшая.

В том же свете Карташев видит и наше народное почитание Богородицы, как всемилосердной Заступницы.

52

 

 

Однако и в нем мы находим лишь всеобщее упование «рода христианского». Непосредственно-радостное ощущение «предстательства» Марии, ее всепрощающей любви, согре­вает своим тихим пламенем все романо-германское средневековье, где она Царица неба и всея земли, Прибе­жище отчаявшихся. И тот же трепетный, робкий призыв слышится в заключительной мольбе латинской Ave Ma­ria: ...«Ora pro nobis, peccatoribus, nuec et in hora mortis nostrae». Не лучше ли было бы тогда, по-братски, признать, что почитание Присноблаженной и Пренепорочной есть сердце Вселенской Церкви?

Как некоторое отличие восточной концепции, здесь можно, правда, отметить преобладение мистики материнства над мистикой девства, распустившейся впервые на Запа­де в феодальной Франции, колыбели рыцарского  культа Дамы. Но и там, особенно в представлении последних веков и под влиянием Лурдских чудес, Notre-Dame прежде всего Матерь всех Скорбящих: Mère de miséri­corde et refuge des pécheurs. Крещенная Русь, где мать, увы, никогда не была окружена пиететом, восприняла из Ви­зантии догмат владычественной Родильницы -Θεοτόκοσ, оставив в тени воспетую там же «Невесту неневестную», которую вся Церковь неизменно продолжает ублажать как таковую. Смягчив лирически очертания Державной, народ вложил в ее образ все томление ду­ши своей, на тернистом жизненном пути укрывающейся под Покровом Той, Которая «славнейшая без сравнения Серафим». Душа эта действительно почитает Бого­родицу более, чем прославляет Приснодеву. Преображенной, единственной в мире женской судьбы, здесь нет понимания, нет выражения. И все-таки нельзя утверждать, будто «русский никогда не воображает и не изображает Богородицу без Младенца и юной девой» (стр. 29). Ибо первую мы встречаем в древнейших русских фресках, в согласии с ранней восточной иконогра­фической концепцией, как одиноко-величавую фигуру Оранты, не Одигитрии (Старая Ладога и Нередица). А икона дев­ственной Богоматери Умиления со сложенными на груди ру-

_________________

1) Что касается сложного  вопроса, который еще ожидает беспристрастного  наследования, о сближении Богоматери с Софией, то мы позволим себе сделать небезынтересное для будущего историка напо­минание: во всех католических службах, посвященных деве Марии, чтения взяты из книг о Премудрости Божией. «Dominus possedit me in initio viarum» (Prov. VIIT, 22-25) в самой поздней мессе Непорочного  Зачатия; а в Успение (Assumptio). Lib. Ec­oles., XXIV, 11-13 и 15-20. Богородичные службы на Востоке о Софии не упоминают.

53

 

 

ками (напоминающая позднего происхождения западную Immaculée Conception) была, как известно, любимым образом преп. Серафима Саровского, перед которым он, по житию его, скончался коленопреклоненный.

В заключение два слова еще о прирожденном рус­скому христианству чувстве со-мученичества, на которое указывает, недостаточно лишь его оттеняя, А. В. Карташев. Следование за Христом принимает здесь в самом деле несколько иную форму, чем на Запа­де, где оно пустило очень глубокие доктринальные кор­ни: форму долготерпения, страстотерпчества, безропот­ной покорности воле Божьей. Трезвенное по своей ду­ховной природе Православие, помимо соблюдения запове­дей и церковных правил, вообще не требует от своих чад героизма и самоистязательства не поощряет. Карташев безусловно прав, замечая, что русское сострадание идет по линии любовной помощи ближним в совместном несении креста. Запад иначе переживает и активно понимает соучастие человеческое в Страстях Господних. Его imitatio Christi, несравненно более драматическое с самого  начала, одновременно зиждется на принципе rеparatio и вытекает из com-passio, из адорации sanctae humanitatis, которая стала объектом настоящего культа с XII века: в лице св. Бернарда, и еще более с Франциска Ассизского, явившего  миру первые видимые стигматы. Пафос добровольного  сораспятия с Сыном Божиим, как продления искупительной ж е р т в ы (Пав­лова мысль вместе с «язвами» за Христа) и неотъемлемой от него в западном средневековье влюблен­ности в крестные муки лежит вне поля зрения и опыта ортодоксального  Востока, несмотря на то, что са­мое понятие святости выросло из живой реальности «свидетельства» — martyrium. Христоцентризм — не пан-христизм — правда не был Востоку чужд, но тайна грядущего Духа реяла над ним всегда, все озаряя своим чаянием. Церковь Вселенских соборов никогда, и в символе и в умонастроении своем, не отделяла чело­века во-плоти Иисуса от божественного, вечно-сущего Ло­госа: теандрическое единство ипостаси соблюдалось им ревностно-строго. В русском Православии можно, быть может, подсмотреть легкий уклон в сторону протестантского кенозиса, как особо-взволнованное внимание к зраку «уничиженного  раба Иеговы», о чем упоминает Карташев. Но главное, на это особо ударяет и он, Восточная Цер­ковь орлиным оком провидит за смертной ночью Голгфы незакатную зарю Воскресения, солнца Славы. Совер-

54

 

 

­шенно верно, что Православие — однако не только русское — есть христианство не патетически-голгофское, а радостно-пасхальное, Воскресное. Но, для того, чтобы соборное сие таинство могло праздноваться во-истину как  тор­жество из  торжеств, мало одного «снятия Пилатовой печати с трехдневного  гроба Св. Руси» (стр. 31). Мало и веры в то, что она восстанет, хотя так вероятно, что  эта Русь давно опочила смертным сном. Если бу­дет — когда и чьей рукою? — воскрешен мертвец, которого  нельзя уподоблять самовоскресающему Спасителю, то надо, уврачевав раны, язвы и струпы на теле его, ожи­вотворить в нем дух бессмертный. — Дабы воплотилась на земле русской для новых откровений единой теофании Церковь невидимая, та, которой не одолели и не одолеют врата адовы.

М. Лот-Бородина.

 

55


Страница сгенерирована за 0.06 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.