Поиск авторов по алфавиту

Автор:Федотов Георгий Петрович

Федотов Г.П. Новое отечество

 

 

Разбивка страниц настоящей электронной статьи соответствует оригиналу.

 

ГЕОРГИЙ ФЕДОТОВ

 

НОВОЕ ОТЕЧЕСТВО

(«Новый Журнал», IV, Нью-Йорк, 1943.)

Dulce et decorum est pro patria mori.

Гораций.

Патриотизм есть последнее убежище негодяя.

Д-р Джонсон и Лев Толстой.

 

Современная война в своем пафосе, в своих осо­знанных и полуосознанных целях, таит одно проти­воречие. Вскрыть его нужно не для того, чтобы бере­дить раны, по старой русской привычке, но чтобы по­мочь его преодолению. По отношению к военной по­литике люди разделяются на два лагеря. Одни счи­тают, что говорить сейчас, до победы, о мире преж­девременно. Другие думают, что важно выиграть не

88

 

 

только войну, но и мир. Страшнее всего проиграть мир, после всех нечеловеческих усилий и жертв. Про­играть мир после победы значит очутиться опять ли­цом к лицу с хаосом, как после 1918 года, не справиться с демонами, разбуженными войной, и бес­помощно — и уже безнадежно, — поплыть по тече­нию к конечной гибели. О защите будущего мира нужно думать уже сейчас, со всем напряжением ум­ственных и духовных; сил. Признаемся, что мы разде­ляем мнение людей этого лагеря и потому не считаем преждевременным говорить о противоречиях войны.

Основное противоречие ее — между интернацио­нализмом ее целей и национализмом сражающихся народов.

Еще осенью 1939 года, в первые дни войны, ин­тернациональная нота ясно прозвучала в устах анг­лийских и французских ответственных вождей. Эта война не только ради самозащиты. Она должна при­вести к установлению нового международного поряд­ка. Мир должен быть гарантирован прочно, общей властной организацией, отличной от безвластной Ли­ги Наций. С тех пор эта нота не переставала звучать, в последнее время всего громче в устах американских государственных деятелей (Кордель Холл). К сожале­нию, Атлантическая Хартия, единственный обязываю­щий документ со стороны «союзных наций», очень скупо говорит о новом порядке, стоя скорее на ста­рой позиции самоопределения народов. Эта скупость, конечно, не случайна: она говорит о больших труд­ностях, стоящих на пути к новому строю.

Трудности множатся по мере развития войны. Если, с одной стороны, медленно — слишком медлен­но — растет и укрепляется экономическая, военная и политическая связь между союзными державами, то, с другой, растет и обостряется национализм по­рабощенных Германией народов. Неслыханные наси­лия и унижения национального чувства вызывают естественную человеческую реакцию. Даже люди, вче-

89

 

 

ра равнодушные к судьбам отечества, потеряв его, переживают по отношению к нему вспышку страст­ной любви. Хорошо говорить о будущем порядке тем, кто живет в уютном прадедовском доме и думает за­страховать его от пожара и войны. Но о чем могут думать миллионы беженцев, выгнанных с родины, или люди, превратившиеся во «внутренних эмигрантов», как не о возвращении родины? Возвращение, «ста­рый порядок» — становится сладостной мечтой. Ак­тивные, горячие, живущие борьбой, мечтают о мести. По человечеству нельзя осудить их. Миллионы истреб­ляемых евреев, поляков, сербов, как и униженных и оскорбленных французов, голландцев и норвежцев горят сейчас одной мыслью: уничтожения Германии. Легко себе представить, что ни о чем другом не ду­мают и в Советской России. По крайней мере, ни один звук не донесся оттуда, который мог бы быть истолкован в смысле универсальных целей войны. Там война переживается, как национальная, отечест­венная, освободительная. О том же, и только о том, говорит и генерал де Голль в своей программе: вос­становление Франции и ее империи — вот идеал сво­бодной или «воюющей» Франции. Без сомнения, этот взрыв патриотических чувств в порабощенной Евро­пе является одним из мощных факторов победы. Лю­ди, потерявшие национальное сознание, легко прими­ряются с немецким завоевателем. Нельзя не предпо­честь, политически и морально, национализм де Голля пацифизму де Мана. Но ясно, каким огромным препятствием для организации мира является весь этот котел кипящих, взаимно непримиримых нацио­нальных страстей.

Нет, не «свободные» (т. е. порабощенные) наро­ды и не СССР пронесут сквозь ад войны образ но­вого мира. Если кто может думать о нем, если у кого не захлестнуло разума волной «праведной» злобы, то это две великих англо-саксонских демократии. Здесь еще есть люди, которые помнят не только о победе,

90

 

но и о мире. Но и здесь нет единства. Мы видим две Америки: Америку Рузвельта, великодушную и даль­новидную, сознающую ответственность за оба полу­шария, — и другую Америку, вчера еще изоляцио­нистскую, которая теперь согласна лишь на войну во имя национальных целей. Вероятно, та же борьба про­исходит и в старой Англии, но до нас доходят сюда лишь слабые ее отголоски.

Невозможно видеть в этом споре о целях вой­ны старую тяжбу реалистов и идеалистов. Слишком ясно, что в данном случае реалисты просто слепцы, которые идут к своей и всеобщей погибели. Их реа­лизм — паралич ума и воображения, а не рассуди­тельность опыта, законно ищущего в прошлом опо­ры для жизни. Даже тогда, когда «идеалисты» и «реа­листы» говорят как будто об одном и том же: о га­рантиях будущего мира, о международном правопо­рядке, они говорят о разных вещах. Для одних речь идет о поддержке старого национального отечества средствами международной полиции, для других — о  создании нового сверхнационального единства. По­следний вопрос, разделяющий их, есть вопрос о су­веренитете. Кому принадлежит верховный суверени­тет: сегодняшнему национальному государству или сверхнациональному государству завтрашнего дня?

Безумна и революционна наша жизнь с ее не­слыханными темпами. Она ставит проблемы, которые далеко опережают сознание большинства. Многое, бывшее вчера утопией, сегодня становится неотлож­ной необходимостью. Есть объективные требования жизни, которые вытекают не из нравственных идеа­лов передового меньшинства, а из ее собственной ло­гики. Было время, когда социализм или проблема веч­ного мира были идеалом, постулатом нравственного сознания. Теперь, как социализм — в новом аспекте организованного мирового хозяйства — так и паци­физм — в форме принудительного международного порядка, диктуются самосохранением нашей культу­-

91

 

 

ры. Нам уже не дано решать, что лучше, что хуже организованное или свободное государство, нацио­нальный или международный суверенитет. Здесь вы­бор не между двумя формами жизни, а между жиз­нью и смертью.

Проблема, поставленная сейчас жизнью, есть обуздание национального государства, а не одной Германии, как склонны часто упрощать дело. Герма­ния, действительно, воплощает сейчас дух агрессии. Но одна ли она им одержима? Уберите Германию с карты Европы — даже без всякой возможности ее возвращения — можете быть уверены, что преемник ей скоро найдется; если оставить неприкосновенной систему сосуществования суверенных государств.

 

1.

Есть доля правды в утверждении, что национа­лизм становится мировой опасностью лишь в фашист­ском, тоталитарном государстве. Уничтожение фашиз­ма есть, таким образом, лучший путь к обеспеченно­му миру. Действительно, в настоящую эпоху мы не видим воинственных демократий. Но сам фашизм является скорее порождением националистической горячки, чем ее отцом. Это верно, по крайней мере, для Германии и Италии. А Япония сумела воплотить тоталитарно-национальный идеал и вне своеобраз­ных форм фашизма. Искоренение политического фа­шизма еще не спасает от острого националистического заболевания. И этот национализм всегда най­дет для себя тоталитарные формы. Демократия не пригодна для народа, который делает войну идеалом своей жизни. Для тоталитарного, военного воспита­ния деспотизм, в том или ином виде, единственно воз­можная государственная система.

Не следует придавать поэтому решающего зна­чения тому факту, что за двадцать лет от Версальско­го мира до новой войны агрессорами являются фа­шистские державы (да и здесь сомнительно понима-

92

 

 

ниe Японии как фашистской страны). Опыт этого двадцатилетия учит другому: опасности суверенного Национального государства и в то же время его без­защитности. Оно опасно в своей силе, беззащитно в своей слабости. Никто не спас Манчжурии, Абисси­нии, Албании, Австрии, Чехии, несмотря на существование мирового арбитра — в Женеве. Лига Наций не имела суверенитета, а суверенитет народов (кроме агрессоров) оказался для них роковым преимуществом: это он был источником их беззащитности.

Люди, ориентированные на прошлое, и притом ПС очень давнее, мнимые реалисты, живущие в XIX сто­летии, отвечают: когда же это было иначе? Безопас­ность вредная утопия. Жизнь опасна, свобода опасна. Война стара как человечество. Войны задерживали прогресс, но не могли остановить его. Мир — не веч­ный, но длительный — покоится не на сверх национальной организации, а на временном равновесии сил.

Говорящие так не отдают себе отчета в том, что чудовищная техника наших дней в корне изменила нее условия жизни. Теперь количественные различия, обусловленные техникой, переходят в качество. Невозможна свободная езда по дорогам, пересекаемым тысячами автомобилей. Невозможно сохранение лич­ных патриархальных отношений хозяина и рабочего и современной фабрике. Невозможна свобода войны и мира для государств, вооружения которых способ­ны взорвать на воздух всю нашу цивилизацию. Вой­на перестала быть бурей, грозой, подчас живитель­ной. Она стала чем-то вроде болезни, все разлагаю­щей и неизлечимой. За двадцать лет еще не были за­лечены раны первой войны. Экономическое расстрой­ство, порожденное ею, превратилось в общий кризис. Вызванный ею же подрыв демократического созна­ния привел к фашистскому обвалу в половине Европы. Ослабление великих европейских наций постави­ла на очередь восстание цветных материков против гегемонии белой расы. И через двадцать лет новая

93

 

 

война начинается с того места, на котором остано­вилась первая. Реванш побежденной Германии, в со­юзе с ненасытившимися партнерами старой антигер­манской коалиции, делает новую войну продолжени­ем первой. Это значит: война не кончается, не может кончиться, пока не останется камня на камне от на­шей цивилизации, или пока эта цивилизация не най­дет своего политического единства.

Изолированное государство более не может су­ществовать. Оно не способно организовать ни свое­го хозяйства в слишком узких границах, ни своей безопасности слишком слабыми силами своих армий. Оно должно найти в себе силы для более широкой интеграции или погибнуть.

Как ни нова и ни беспримерна мощь современной техники, сама проблема интеграции политических ор­ганизмов, принадлежащих к культурному единству, стара как мир. Время от времени, человечество — или, вернее, отдельные его цивилизации — чувству­ют себя стесненными в старых политических рамках. Под влиянием новых культурных потребностей, но почти всегда путем войны, старые общества-государ­ства вступают в новые высшие соединения. Греко-рим­ские городские общины сливаются в Империи, фео­дальные княжества в национальные государства. Про­цесс тяжелый и мучительный. Нелегко иберу или галлу подчиниться римскому игу, или Великому Нов­городу смириться перед Москвой. Но история неумо­лима. Ценой отказа от узкой независимости-сувере­нитета культура покупает себе возможность жизни, роста, процветания, уже не в Нормандии, не в Новго­роде, не в Афинах — а во Франции, в России, в кос­мополитической Римской Империи.

Опыт Рима особенно поучителен для нашего вре­мени. Рим интегрировал не одну национальную куль­туру, а все многообразное единство средиземномор­ских культур, уже давно тяготевших к единству, не­-

94

 

 

смотря на пестроту национальных и местных антаго­низмов. И культура, которую он защищал своим ме­чом, была не его, национальной, римской культурой, а эллинистической, т. е. скорее всего греческой или греко-восточной — по своему сознанию, уже вселен­ской. И все же то был очень болезненный процесс, На пути к единству пролились реки крови. Старые отечества не хотели умирать. Рим и Карфаген, Рим и Босфор, Рим и Испания, Рим и Галлия — сколько жестоких вековых поединков! Несмотря на далеко за­шедшее культурное единство Средиземноморского мира, национальные или локальные чувства были силь­ны. Замечательно, что они были сильнее у варваров, чем у культурных греков или сирийцев. Не одно гражданское вырождение Востока было тому причи­ной, но и космополитическое сознание, прокладыва­ющее дорогу римской государственности.

Сейчас мы живем в таком же противоречивом мире, объединенном хозяйством, наукой, техникой, укладом жизни, в значительной мере даже искусст­вом. Действительно, искусство наших дней, в его выс­ших и низших проявлениях, одинаково удалилось от романтического идеала национального искусства, ко­торым жил 19 век. По существу, культурные разли­чия между народами Европы не более значительны, чем между княжествами средневековой Франции, и совсем уже несравнимы с пестротой древних культур Средиземноморья. Но политика и здесь, как и везде, отстает от жизни. Государственное сознание остает­ся прикованным к старым суверенитетам, зажатым в узкие национальные границы. Отсюда кровавые муки родов нового великого отечества!

Что это будет за отечество? Косная мысль пуга­ется огромностью встающего мира и хочет облегчить себе переход к нему. Завещанные 19 веком привыч­ки эволюционной мысли соблазняют ложным реализ­мом постепенности. Не все сразу. Мы не созрели до мирового отечества. Ближайший этап перед нами —

95

 

 

это система федераций: Центрально-Европейская, Восточно-Европейская, Дунайская или Балканская плюс уже существующие: Британская, Российская и т. д. Для многих сейчас это единственно мыслимое завершение войны! Но что же это за решение? Что оно решает? Какая из этих федераций обладает дей­ствительной автаркией? Какая может обеспечить свою безопасность своим собственным мечом? Ведь это чи­стый предрассудок — хотя и лестный для представи­телей великих наций — что только малые государства нежизнеспособны, беззащитны и опасны для общего мира. Как ни бессмысленны мелкие конфликты Юго-Востока Европы, не они взорвали мир. Конфликты между великими державами куда опаснее: франко­германский, германо-русский, германо-славянский. Ев­ропа, разделенная на четыре-пять федераций, пред­ставляет такой же пороховой погреб, как и Европа тридцати национальных государств. Да и легче раз­решаются конфликты в великом целом, чем в малом. Не Балканской федерации замирить вековую нена­висть ее народов; это по силам какой-нибудь Пан-Европе. Совершенно так же, как распри народов Кавка­за разрешатся не Кавказской Федерацией, а, по край­ней мере, Всероссийской. Следовательно, и осущест­вление великой Федерации не труднее, а легче осу­ществления малых, вопреки близорукому реализму постепеновцев.

Отказавшись от идеи областных федераций, не возвращаемся ли мы к знаменитому проекту Пан-Европы? Но война произнесла над ним свой окончатель­ный суд. Европа без Англии, центрированная вокруг Германии — теперь это чисто немецкий идеал. Но ес­ли Англия или даже Англо-Америка становятся сре­доточием и даже организующей силой, то это уже не Европа — по крайней мере, в географическом смысле. Англо-саксонский мир, расселившийся по всем частям света, плюс истощенная войной Европа, кото­рая может быть теперь только придатком к нему —

96

 

 

вот первые очертания будущего отечества. Культур­но и духовно, это все та же Европа, т. е. предел рас­пространения былой греко-римской и христианской культуры, еще поныне живых и живительных в сво­ем наследии. Кто присоединится к этой духовной Ев­ропе из вне лежащего мира, сейчас невозможно пред­видеть. Это будет делом текущего политического дня, тогда как создание «европейского отечества» — дело, подготовленное тысячелетней историей. Европа уже существует как нация в культурном смысле, — хотя и разделенная междоусобицами, — она должна лишь создать для себя политическую форму.

Дальнейший рост этой океанической Европы за­висит от напряжения культурных сил — по крайней мере, социальных и политических. Здесь могут быть всякие неожиданности. Так Китай или Индия, при всей глубокой несродности нам их древних цивили­заций, в настоящее время разделяют наши нравствен­но-политические предпосылки, выросшие на христи­анской основе. Быть может, они даже являются луч­шими защитниками этих начал, чем сама духовно на­дорванная Европа. С другой стороны, всем прошлым своим связанные с Европой Германия и Россия, по крайней мере, сейчас, остаются вне Европы, как ду­ховно-политического единства. Фашизм не совместим с традициями старой Европы, — более того, он для нее смертелен. Лишь внутренне и свободно преодо­лев фашизм, страны диктатуры могут искренне согла­ситься на вступление в новое великое отечество. Пре­одоление фашизма здесь не единственное условие. И простой национализм, до известной степени закон­ный, но реакционный и несовместимый с завтрашним днем истории, будет противиться отказу от государ­ственного суверенитета. Для патриота это будет ка­заться непосильной жертвой. Отчаяние и безнадеж­ность иного существования облегчают объединение порабощенных народов. Но сильные, победоносные, или, хотя бы и побежденные, но стойкие до конца не пойдут — долго не

97

 

 

пойдут — на акт, который будет им представляться национальным самоубийством.

Но, может быть, здесь и лежит подводный ка­мень, обрекающий на крушение все планы нового по­литического мира? Вне Европы останутся огромные массивы, ранее входившие в ее состав. Не расшатает ли это с самого начала задуманное построение? Ду­мается, что трудности, вытекающие из ограниченно­сти будущего отечества, не являются непреодолимы­ми. Существенно лишь то, чтобы оно сосредоточило в своих руках подавляющий экономический и воен­ный потенциал, — который бы делал борьбу против него невозможной. Тогда разоружение мира переста­нет быть утопией. Государства и народы, цепляющи­еся за свою суверенность, могут быть связаны с ми­ровой державой договорными отношениями, делаю­щими и для них возможным участие в экономической и культурной организации мира. Конечно, главная опасность именно здесь: опасность будущих конфлик­тов и войн, связанных с независимостью националь­ных государств. Возможно, что недоделанное в этой войне будет докончено в будущей, как ни страшно об этом думать. Во всяком случае, выбора нет: един­ство или гибель.

Утопизм, которым отличаются почти всегда раз­говоры о едином отечестве, характеризует не самую цель, а предполагающиеся средства к ней. Утопична, в самом Деле, мысль, что пятьдесят независимых го­сударств могут в один прекрасный день на общей кон­ференции — в Женеве или Вашингтоне — никем не принуждаемые, совершенно свободно отказаться от своего суверенитета. Но совершенно не утопична, напр., мысль о возможном завоевании мира — в од­ном или двух поколениях — сильнейшей мировой державой. Завоевание Европы Гитлером уже почти совершившийся факт. Если мы верим, что это завое­вание не окончательное, и что Германии не удастся удержать за собой завоеванный материк, то наша уве-

98

 

 

­ренность вытекает прежде всего из характера завое­вателя. Германии не дано pacis imponere morem. «Но­вый порядок», который несет Гитлер, есть порядок господства, а не сотрудничества. В жертву одной ра­се, т. е. народу, обрекаются на гибель и рабство де­сятки миллионов. Народы Европы не могут прими­риться с такой участью. Но с потерей суверенитета они теперь уже примирились бы, если бы Гитлер или другой властелин действительно нес им благо проч­ного мира, экономического процветания и известной культурной свободы. Недаром столько социалистов Франции и Бельгии на первых порах поторопились признать немецкое завоевание. Мир и единство — слишком соблазнительные вещи для современного человека. Не одна трусость и низкий расчет загнали Деа, Бержери и Де-Мана в гитлеровский стан. Но ве­ликая задача, которая решалась некогда с успехом Це­зарем и с меньшим успехом Наполеоном, не по пле­чу Гитлеру. Его государственные идеалы слишком низменны. Бисмарк, на его месте, может быть, сумел бы действительно покорить и замирить Европу.

Счастье наше — если не слишком возмутительно говорить о счастье среди бойни и кладбища, — что мы имеем альтернативу Германской Империи в феде­рациях англо-саксонского мира. За последние полве­ка Англия сумела, хотя и не до конца, перестроить­ся из насильственно сколоченной империи в свобод­ный союз народов. Отдельные части этого союза, как и само целое, как и ранее оторвавшаяся от него великая Северо-Американская республика, связаны федеративными узами, большей или меньшей проч­ности. Это первый в истории удачный опыт федера­тивной государственности в великодержавном мас­штабе. Его удача дает возможность иначе оценивать пресловутую утопичность Федерации, как основы ми­рового государства.

Империя или федерация? Эта альтернатива не точна, если дело идет о форме будущего мира. Бри-

99

 

 

­тания есть империя в форме федерации, где средне­вековые титулы монарха являются символами единст­ва свободных народов. Реально возможна лишь ан­титеза между свободой и принуждением. Но и она в чистом виде беспочвенна. Не может быть государст­ва, построенного лишь на одной свободе, как и на одном принуждении. Сила и принуждение всегда бы­ли и будут фактором государственно-образующим. Но прочность государства зависит от добровольного при­знания. Свобода и сила, добровольность и принужде­ние должны быть положены в основу создания и новой государственности. Война облегчает, а не затрудняет это создание. Она приучает людей к необходимости принуждения, к добровольной или недобровольной жертве своей свободой. Чего не могла добиться старая Лига Наций от своих суверенных членов, того может легко потребовать коалиция победителей, опирающа­яся на силу победоносных армий. Новое федератив­ное отечество имеет своей политической предпосыл­кой гегемонию победителей.

«Гегемония — значит господство? Господство —- значит угнетение?» — скажут многие, учившиеся ду­мать по плакатам, — а таких теперь большинство. — «Вы предлагаете нам, вместо немецкой или русской империи, Англо-Саксонскую федерацию? В чем ее преимущества?» Ответить легко ссылкой на конкрет­ный опыт. Тому, кто мог спастись из лагерей любо­го тоталитарного государства, сохранив свою голову от фашистских идеологий, жизнь не только «угнетен­ного» индуса, но и негра в африканских колониях представляется раем. Да и сама структура Британ­ской Империи, как и Соединенный Штатов Америки, исключает политическую тиранию, оставляя, самое большее, возможность экономических и социальных преимуществ правящего слоя. Вместе с социальной демократизацией, идущей гигантскими шагами, сами эти преимущества капиталистического класса сойдут на нет. Останутся, вероятно, неравенства в уровне

100

 

 

жизни, в оплате труда между разными расами и народами; такое ли это непереносимое зло?

Федеративность нового общества, исключающая «сплошной» централизм, сохраняет старое отечество с ограниченными функциями. Международная поли­тика и хозяйство выходят из его компетенции, но за ним остается значительная доля культурной полити­ки, полиции и правосудия. Превращаясь из суверенно­го государства в штат, оно сохраняет свою символи­ку, пышность исторических костюмов и традиций. Это облегчает переход для гражданского сознания. Старое отечество существует, хотя и не посылает сво­их сынов на смерть для защиты своих интересов и престижа. Лояльность и подданство разделяются между великими и малыми отечествами, возвращая Ев­ропу в мир оклеветанного феодализма. Феодализм, т. е. разделение суверенности между рядом политиче­ских сфер, раскрепощает личность от всепоглощаю­щего этатизма, который встал угрозой для свободы. Недаром наша свобода родилась с Великой Хартией в недрах феодализма.

Опасность грозит совсем с другого конца: не от насилия, а от безвластия, или от бездействия власти. Лига Наций погибла от нежелания гегемонов 1919 го­да обнажить меч на защиту ее законов. Новая власть победоносных демократий стоит с самого начала пе­ред необходимостью военного и политического при­нуждения для умиротворения и организации мира. Разоружить народы, пресечь немедленно националь­ные вендетты, избиение меньшинств, политический террор, бесконечные и бесплодные пограничные тяж­бы... Сколько труда, сколько пота и крови предстоит отдать прежде, чем наша старая планета будет вновь пригодна для жизни разумных существ. И если кто-нибудь примет на себя ответственность за общее де­ло, возьмет почин и водительство, народы благосло­вят его, какие бы ошибки и даже злоупотребления он себе ни позволил. Власть не всегда средство экс-

101

 

 

плуатации. Бывает — и не так редко, — что она явля­ется орудием для осуществления высокой миссии. И нет миссии выше и благороднее, чем осуществление нового — не средиземноморского, не римского, а ев­ропейского в культурном смысле, — или, чтобы не обижать Америки, и не забегать вперед истории — скажем «Атлантического» мира: Pax Atlantica.

 

2.

Для нас, русских, как для большинства людей нашего времени, отечество слишком слилось с нацией; нам трудно, для многих невозможно, и помыслить разрыв между ними. Во всяком случае, он не кажет­ся заманчивым — скорее всего, он пугает. Мы при­выкли думать, что национальная культура нуждается в государственной охране, как черепаха в скорлупе, и что без брони государства она рискует погибнуть в борьбе за жизнь. Формулируя так наше традицион­ное отношение к нации, мы обнажаем его слабость. Оно, действительно, вытекает из малодушия или из неверия в силу духа. Его можно было бы признать за выражение национального атеизма. Конечно, у рус­ского общества никогда не было того особенного вку­са к государственности, которым отличаются, напр., современные немцы. В нас говорит не столько любовь к принуждению, сколько привычка к нему. Несмотря на весь наш вековой протест против давления госу­дарства на культуру, мы сжились с этим бытом и, когда наши духовные силы были надорваны револю­цией, оказались беззащитными перед соблазнами ста­рого, уже разрушенного мира.

А между тем история совсем не подтверждает предполагаемого совпадения государства и нацио­нальной культуры. Это совпадение бывает скорее ис­ключением, чем правилом. Нам заслоняет перспекти­ву XIX век со своей мечтой — построить государст­во на чисто национальной основе. Мы принимаем за

102

 

 

действительность мечту романтиков и патриотов прошлого столетия.

Но прежде, чем говорить о фактах, надо усло­виться о понятиях. Что мы понимаем под нацией? Ко­нечно, здесь мы не имеем возможности обосновывать наше определение; важно хотя бы установить его.

Нация, разумеется, не расовая и даже не этно­графическая категория. Это категория прежде всего культурная, а во вторую очередь политическая. Мы можем определить ее как совпадение государства и культуры. Там, где весь или почти весь круг данной культуры охвачен одной политической организацией и где, внутри ее, есть место для одной господствую­щей культуры, там образуется то, что мы называем нацией. Не народ (нация) создает историю, а история создает народ. Английская нация создалась лишь в XIV веке, французская в XI в., после многих веков государственной жизни. Культурное единство, доста­точное для образования нации, довольно трудно опре­делимо по своему содержанию. В него входит рели­гия, язык, система нравственных понятий, общность быта, искусство, литература. Язык является лишь од­ним из главных, но не единственным признаком куль­турного единства. Швейцария — нация без языково­го единства, может быть и Россия—СССР также.

Это культурное богатство не дается сразу ни од­ной этнографической народности, но постепенно на­живается ею в ее исторической жизни. Но очень часто культурное единство вовсе не вмещается в рамки об­щей государственности. Простое обозрение великих исторических культур показывает, что национальные, т. е. охваченные государством культуры, встречают­ся реже, чем культуры сверхнациональные.

Древность дала нам два великих национальных государства — результат географической изоляции, — где границы культуры и государства почти совпа­дают: это Египет и Китай. Но Вавилонская культура не смогла создать для себя политического единства:

103

 

 

в одной Палестине, культурной провинции Вавилона, было место для десятка малых государств. Никогда не знала политического единства и великая культура Индии. Вот почему Индия никогда не была нацией и, если станет ею, то этим она обязана только англий­скому воспитанию. Культура Греции развивалась в сотнях маленьких отечеств. С нашей точки зрения, нельзя говорить о греческой нации, но лишь о грече­ской культуре. Объединительные тенденции эллини­стического мира завершились в империях, где грече­ская культура была брошена в плавильный тигель с иными культурами Востока и Запада. В христиан­ском средневековье народы жили в тесном духовном и культурном единстве, которое никогда не получало другого единства в государственной сфере, кроме сим­волического: Священной Римской Империи. Столь же универсальна и многогосударственна была и куль­тура Ислама. Лишь на наших глазах Кемаль-Паша, выученик либеральной Европы, создает чисто нацио­нальное турецкое государство. Для старого государ­ства Османов, не «турок», а «правоверный» было сим­волом отечества, как «христианин», «католик» для средневековой Европы и даже Руси («крещенный», «православный»).

В новую эпоху из распада католического мира создаются действительно национальные государства: Англия, Франция, Испания... Но наряду с ними су­ществуют вплоть до XIX века исторически создав­шиеся, не национальные, а чисто территориальные по­литические единства. Австрия погибла лишь в 1918 году — и сейчас многие ее оплакивают. Все мы зна­ем, что Германия и Италия лишь в прошлом веке осу­ществили свое единство, т. е, создали государствен­ную броню для своих, уже древних и великих культур. Опоздавшие на пир, они набросились с жадностью на сомнительные яства, и теперь морально расплачива­ются за невоздержание. Конечно, не случайно, что фашизм, т. е. острое национальное заболевание, по-

104

 

 

­разил прежде всего эти страны — новорожденного и потому особенно острого национального сознания. Замечательно, что величайшие свои культурные до­стижения Италия дала в век Возрождения (или еще в средневековье), а Германия в век Канта и Гете (или еще в реформации), когда обе эти страны не имели политического национального существования. Италия его вообще не знала с римских времен до Викто­ра-Эммануила II. И вот этот, давно лелеемый, роман­тический национальный идеал, едва осуществившись, на наших глазах стал отравлять источники той самой культуры, которая его создала, глубоко исказил ее некогда прекрасные черты и привел эти народы на край духовной гибели.

Ну, а Россия? На первый взгляд, она кажется примером национально-государственного образования. Мы все были воспитаны в этом Карамзинском убеж­дении. Но Карамзинская схема, коренящаяся в мос­ковских официальных традициях XVI-XVII века («Сте­пенная Книга»), есть насилие над историческими фак­тами. Киевская Русь — эпоха высшего культурного расцвета древней Руси — не была государством, а лишь системой связанных культурно, религиозно и ди­настически, но независимых государств. Потом на столетия Русь вступает в систему мировой монголо­татарской империи. Освобожденная, она создает на­циональное государство под властью Москвы, но За­падная Русь остается за его рубежом. Задолго до вос­соединения с зарубежной Русью, Москва разливается широко на туранский Восток и Юг, приобретая ха­рактер Евразийской Империи. Узкая провинциаль­ная культура Москвы оказывается непригодной для организации и одушевления этой колоссальной импе­рии. С Петра Россия считает своей миссией насыще­ние своих безбрежных пространств и просвещение сво­их многочисленных народов не старой, московской, а западно-европейской цивилизацией, универсальной по своим тенденциям. Как считать национальным госу-

105

 

 

дарство Екатерины? В глазах самой интеллигенции и власти, Россия является сонмом народов, скрепленных династией, которая несет им свет с Запада. Фелица, киргиз-кайсацкая царевна, друг Вольтера и Дидро. На­ционализация русской культуры и государственности есть медленный процесс, развивающийся в XIX веке. Еще при Николае I слово «национальный» было сим­волом революционного. Но именно к этому царство­ванию относится не очень удачное начало национали­зации русской культуры. Однако этот процесс идет параллельно с возрастающей слабостью Империи. Два последних царя, воспитанные славянофилами, пыта­лись обрусить Империю и вооружили против нее це­лый ряд ее народов. Национализм сказался одним из ядов, разложивших императорскую Россию.

Так за все тысячелетие своей истории Россия ис­кала национального равновесия между государством и культурой, и не нашла его. На этом пути вообще ис­торические удачи были только исключениями. Да, Франция и Англия — исторические счастливицы. Но обобщение их опыта в XIX веке завело в тупики. Для многих малых народов, для черезполосных насельни­ков, т.е. для большинства, осуществление националь­ного государства оказалось невозможным. Версаль окончательно доказал это. Для иных, «великих» вста­вала другая опасность. Государства, заполнившие границы национальной культуры, не желали останав­ливаться на них и переливались через край, стремясь превратиться в империи. Но империя несовместима с принципом национального государства: она или несет сверхнациональную культуру или, обезличивая малые народы, превращает их в чернозем для возращения одной нации. Lebensraum выдуман не Гитлером. XIX век, начавшийся эрой освободительного национализ­ма, заканчивается борьбой империализмов. Дети и внуки гарибальдийцев завоевывают Ливию и Абисси­нию, тщатся поработить славян. Едва объединившая­ся Германия возобновляет свой забытый с XV столе-

106

 

 

тия Drang nach Osten. Франция и Англия уже успели создать себе колониальные империи. Но все империи лишь этапы на пути к единой Империи, которая дол­жна поглотить их всех. Вопрос лишь в, том, кто бу­дет ее строить и на каких основах.

Историческая неудача национального государст­ва способна вызвать у многих горькие чувства. Что и говорить, национальное отечество имеет свои преи­мущества. Оно теплее, милее сердцу; оно согревает строгий закон гражданства любовью к той живитель­ной духовной родине, которую защищает закон. Та­тарин мог любить Россию, а хорват Австрию. Но их любви не хватало той глубины и полноты оттенков, которые возможны для русского — или немца. С дру­гой стороны, насыщенность национальными эмоциями сообщала чрезвычайную силу велениям отечества. На­циональное государство внутренне гораздо крепче, спаяннее, чем империя или федерация.

Однако, это его преимущество немедленно же обо­рачивается его пороком. Эгоизм национального го­сударства особенно страшен потому, что питается не только низменными, но и очень высокими чувствами. Убаюканные немецкой музыкой и стихами Гете, нем­цы легче идут на истребление славян. Так и для нас образ «Святой Руси» облегчал всяческие насилия над инородцами. Парадоксальным образом Гете и Тол­стой в наши дни делаются воспитателями националь­ной ненависти. Но это есть уже предательство, изме­на самой национальной культуре. . Связь ее с государ­ственностью, которая берет ее под свою высокую ру­ку, оказывается губительной для культуры.

В завершение всего, представление о том, что за борьбой великих держав стоят еще защищаемые ими великие национальные культуры, оказывается анахро­низмом. Европейские культуры уже перестали быть, национальными в смысле романтиков. Научно-техни­ческий и социальный рационализм XIX века убил ос-

107

 

 

­татки выращенных средневековьем и связанных с поч­вой национальных культур. Умолкла народная песня, вымирает народное искусство. Нигде, кроме маска­радов, не носят национальных костюмов. А народная душа? Школа, газета и фабрика еще до радио и синема нивелировали ее. Что всего важнее, самое зна­чительное в мире духа, в религии, в искусстве, в фило­софии сейчас не носит национального отпечатка. Пе­редовая литература, живопись, музыка сейчас космо­политичны. И никакая фашистская акция ничего не в силах изменить в этом факте. Фашисты всех стран говорят о национальной культуре, но, кроме истори­ческих символов и имен, они вкладывают в нее одно и то же содержание. Если бы мы могли мысленно разрезать черепа десятка молодых людей, принадле­жащих к Hitler-Jugend, к Балилле, Фаланге и т. д., то увидели бы, что эти черепа набиты одним и тем же: спорт, техника, авиация, военное дело и военные за­бавы, культ мужества и насилия, товарищества и же­стокости, религия государственности и при том в од­них и тех же формах — везде до утомительности од­но и то же. Различна лишь направленность ненависти. И эта ненависть к чужому — не любовь к своему — составляет главный пафос современного национализ­ма — не в одних фашистских странах. Национальный фашизм оказался товаром для экспорта. Претенци­озный борец против рационализма буржуазного об­щества, он представляет типический продукт совре­менной механизации жизни. Но это лишает смысла всю его борьбу — титаническую и безумную. Немцы могут разрушить весь мир во имя великой Германии, — которая не будет отличаться от фашизированной Франции, Америки или России.

Нет, современное государство плохая защита для национальной культуры. Оно оказывается для нее ско­рее губительным. Вот почему отмирание националь­ного государства не несет с собой никакой катастро­фы для культуры нации. Более того, оно ее освобож­-

108

 

 

дает. Но здесь необходимо внести одно существенное различение в понятие национальной культуры.

В состав всякой культуры входят элементы более или менее национальные и универсальные. К универ­сальным в наше время принадлежит наука, техника, спорт и т. д. Но и среди национальных элементов бо­лее общи и абстрактны хозяйство и политика, чем, напр., искусство, язык и быт. Грядущая универсали­зация государства может угрожать только политике и хозяйству, которые по необходимости, если не цели­ком, то в значительной степени становятся планетар­ными. Но хозяйство и политика представляют, вместе с наукой и техникой, наиболее рационализированные пласты культуры. Другими словами, универсализируется рациональная культура — та, которая всеобща по своему строению. Национальное, коренящееся в иррациональных слоях духа может уцелеть и жить, если только найдет в себе жизненные силы. Не от Ат­лантической Империи грозит ему гибель, а от исто­щения и скудости собственных сил.

Проблема сохранения национальной культуры со­впадает с гораздо более важной — единственно важ­ной — спасения культуры вообще. / Стало ясно, как день, что на обездушенном, техническом разуме-рассудке она существовать не может. Человек, утратив­ший связь с миром духовным и с миром органическим, делается жертвой своей собственной техники. Маши­на и оружие истребляют своих создателей. Все наши планы, мечты и молитвы о спасении покоятся на од­ной предпосылке: на великой духовной революции, способной возродить и переродить человечество, дав ему новые силы для жизни и творчества. Чтобы жить, человек должен найти утраченные связи с Богом, с ду­шевным миром других людей и с землей. Это значит в то же время, что он должен найти себя самого, свою глубину и свою укорененность в обоих мирах: верхнем и нижнем. Оба эти мира говорят е ним на языке ир­рациональных символов. Общение с ними способно

109

 

 

возродить, в новом смысле, и национальную культу­ру, освобожденную от своих рациональных элементов.

Есть одно, чрезвычайно привлекательное, хотя я ограниченное явление в культуре нашей эпохи, — ко­торое дает ключ к возрождению творческого нацио­нализма. Это областническая, или так наз. региональ­ная литература. Среди зрелища демонических кош­маров, которое являет большое искусство наших дней, областничество остается оазисом, где течет, хотя бы и скудный, источник живой воды.

Жионо и Рамюз, может быть, самые значительные писатели Франции — во всяком случае, самые глубо­кие и чистые. Чем отличается областническая литера­тура от национального эпоса, о котором мечтали ро­мантики? Главным образом отсутствием государства. Здесь человек-крестьянин живет лицом к лицу с Богом и землей. Власть как будто ушла, оставив один веч­ный символ жандарма, который «не без ума носит меч». Государству-жандарму платят деньгами и; кро­вью, но уже не несут ему своей любви. Нация пере­стала питать духовно. Франция, Германия, Россия превращаются в идолы прошлого, условная краса ко­торых способна соблазнять риторов, не поэтов. Но Жионо, Рамюз и Пришвин спасают бесценное и веч­ное, что еще живет во Франции и в России.

Но государство ведь тоже не целиком от дьяво­ла. Оно имеет свое призвание. Его идеальное имя — справедливость. Его закон есть несовершенное вы­ражение нравственного императива. Разум человека и творимая им социальная культура имеют тоже свои права. Восстание против разума — иррационализм современного искусства и политики — есть безумие и грех. Не к уничтожению рационального мы призы­ваем, а к известному размежеванию сфер. Рациональ­ное перерастает нацию. Иррациональное остается уде­лом нации и ее органических подразделений: племен­ной, областной, родовой жизни.

110

 

 

Есть символ, который мог бы уяснить и закрепить нашу мысль. В былое время, еще совсем недавно, отец и мать вводили ребенка и юношу в сферу националь­ной культуры. Их роль в этом посвящении была не одинакова. От матери ребенок слышал первые слова на родном «материнском» языке, народные песни и сказки, первые уроки религии и жизненного поведе­ния. Отец вводил отрока в хозяйственный и полити­ческий мир: делал его работником, гражданином и во­ином. Разделение между рациональным и иррацио­нальным содержанием культуры до известной степени совпадает с различием материнского и отцовского в родовой и национальной жизни. Этому различию со­ответствует, или должно соответствовать, двойное именование того национального целого, в которое по­свящается ребенок-юноша. На английском языке оно звучало бы как fatherland и motherland. Наш язык знает не совпадающие по значению, но всегда волную­щие слова: отечество и родина. Не совершая наси­лия над русским языком, легко убедиться, что отече­ство (страна отцов) связывает нас с миром политиче­ским, а родина-мать с матерью-землей.

То, что совершается в нашу эпоху, не есть разру­шение отечества или родины. Но это их необходимое и, конечно, болезненное разобщение. Древний галл не потерял отечества, став гражданином Римской Им­перии. Если же он потерял родину, которую обрел вновь в глубине средневековья, то это было следстви­ем рационализма греко-римской культуры. Наше оте­чество не гибнет, но расширяется до океанических масштабов. Моя родина остается конкретной и мно­голикой: Россия, Великороссия, Поволжье, Саратов­ский край. Родине своей я отдаю полноту эмоцио­нальной любви, освобожденной от политических стра­стей (злой эротики). Отечеству отдаю свой разум и волю, направленную на постоянную реализацию спра­ведливости в несовершенных исторических ее проек­циях.

111

Нужно только помнить, что ни отцовское, ни ма­теринское не исчерпывают мир личности. Последнее оправдание личной жизни — в духе, а дух по ту сто­рону (выше) рационального и иррационального. И материнская и отцовская культура могут питаться, «одухотворяться» им, и в этой мере выражать движе­ние человечества к его высокой цели. Но никогда им не вместить полноты духа, не заменить личной, сверх-органической и сверхрациональной жизни и ее усло­вия — свободы.

112

 


Страница сгенерирована за 0.08 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.