Поиск авторов по алфавиту

Автор:Федотов Георгий Петрович

Федотов Г.П. Народ и власть

Разбивка страниц настоящей электронной статьи сделана в соответствии с этим изданием.

 

ГЕОРГИЙ ФЕДОТОВ

 

НАРОД И ВЛАСТЬ

(«Новый журнал», № 21, Нью-Йорк» 1949 г.)

 

Я не я, и лошадь не моя.

(Русская поговорка)

Стремление русских людей оторвать свой народ от ком­мунистической власти, представляющей его в глазах мира, естественно. Приближается час расплаты, и горька будет чаша, которую придется пить России за преступления ее властите­лей. Столь же естественно и нежелание или неумение иностран­цев отделить русский народ от коммунизма. Эта операция логического отделения народа от власти представляет на прак­тике трудности почти непреодолимые. Иностранцам мешает незнание, своим — пристрастие. Невежество иностранцев по части России всегда было потрясающим; оно сравнимо только с русским невежеством в вопросах Азии или Африки. Но рус­ское пристрастие иногда переходит все границы. Те же люди, которые вчера делали весь немецкий народ ответственным за Гитлера, ни за что не согласятся отвечать за Сталина, ни лично, ни коллективно. Признание такой ответственности или даже связи между русским народом и его тиранами среди нас очень непопулярно в эти дни. Лет 20 тому назад оно, напротив, имело большой успех в значительной части русской эмигра­ции. Но, ведь, историческая истина не меняется так легко в зависимости от политической обстановки. Сказать, что ком­мунизм не имеет ничего общего с русским народом, значит сказать благочестивую ложь, очень выигрышную для оратора на русском политическом митинге, но смехотворную для вся­кой иностранной аудитории. На лжи, как бы благочестива она ни была, нельзя построить серьезной политики. На наших глазах Черчилль и Рузвельт на лжи построили стратегию вто­рой мировой войны, но накликали на мир призрак третьей. Между тем всякое рассуждение о «вредности» или опасности известных политических суждений о фактах является скрытым признанием предпочтительности лжи.

Чтобы взглянуть на нас самих, на современную Россию со всей возможной объективностью, поставим сначала общий во-

157

 

 

прос об отношении народа и власти в истории всех цивилиза­ций. Мы говорим привычно: древняя Греция, Англия, Россия в эпоху Империи, даже и не задумываясь о том, как малы были те человеческие группы, которые представляли эти государ­ства или эти народы. Несколько тысяч афинских граждан, и еще меньше спартанцев, говорят за всю Грецию перед челове­чеством. Но их общественные или художественные идеалы разделялись ли миллионами метеков, рабов и варваров, кото­рые жили на территориях эллинских республик? Сомнительно. Многим ли больше было число англичан, имевших политические права в эпоху создания и расцвета Британской Империи? До 19 века Британский парламент был органом олигархии. Но кто вспоминает об этом всем известном факте, когда говорит о преступлениях английского империализма? Пример России особенно поучителен и нам лучше известен. У нас десятки тысяч помещиков из десятков миллионов населения одни при­нимали участие в жизни государства, служили ему, хотя и не управляли им. Это было «русское общество» наших истори­ков. Правящий круг составляли, может быть, сотни семейств, для которых был открыт доступ к императорскому двору. Столь же ограничен был, хотя и не совпадавший с ним, круг носителей русской культуры. При Пушкине он почти исклю­чительно совпадал с дворянским. Но кому, кроме фанатика Писарева, придет в голову отрицать национальное, достоин­ство Пушкина? Пушкин был национальным поэтом и тогда, когда его читали только тысячи. Эти тысячи одни представля­ли нацию в культурном смысле слова. В политике это кажется сложнее. Не подлежит, однако, сомнению, что миллионные массы России имели весьма смутное понятие о целях и смысле международной политики своей страны. Для армий 18 века, активно делавших эту политику своей кровью, типична сол­датская песенка:

«Пишет, пишет король Прусский

«Государыне Французской

«Мекленбургское письмо».

Очень немногие, даже в дворянском обществе, были по­священы в политику графа Нессельроде или Горчакова, еще менее сочувствовали ей. Тем не менее, это была политика Рос­сии, а не только «Петербургского кабинета», как было при­нято выражаться на старинном дипломатическом языке. Дого­воры, подписанные канцлером, были обязательствами России,

158

 

 

их нарушение было бы противно чести России, хотя при за­ключении их никто не спрашивал мнения России.

Но, может быть, отсутствие протеста, пассивное приятие народом правительственной политики нужно считать ее при­знанием? На это нельзя ответить простым «да» или «нет». На примере России вскрывается вся сложность проблемы. Народ, несомненно, хранил верность царю, доходившую до религи­озного обожания. Но так же несомненно, что он никогда не принимал законности крепостного рабства и всей новой, евро­пейской культуры, на нем воздвигнутой. Пугачевщина свиде­тельствует о том, что народ думал о самом блестящем веке Русской Империи. Да и весь девятнадцатый век дрожал под непрерывными почти ударами крестьянских бунтов. На вопрос, отвечает ли русский народ за политику самодержавия, един­ственно правильный ответ таков: да, отвечает, ибо он отвечает за само самодержавие — отвечает и в добром и в худом, отвечает за угнетение Польши и за освобождение Болгарии.

Эта ответственность народа за власть кажется необосно­ванной, пока мы игнорируем третье понятие, перебрасываю­щее мост между ними: понятие государства. Никто не станет оспаривать, что государства представляются их правитель­ствами, а не оппозицией, даже если за оппозицией стоит боль­шинство страны. Государство даже в наши дни может обхо­диться без санкции народной воли. Опора государства на волю большинства принадлежит к самым новым явлениям политиче­ской жизни. Англия становится демократией на наших глазах – в 20-м веке. До Ллойд-Джорджа, кажется, имя демократа в Англии было пугалом. Что же, неужели лишь в 20-м веке английский народ стал ответственен за политику своих прави­тельств? Народ отвечает за государство и косвенно за прави­тельство, представляющее государство: отвечает или за то, что его одобряет, или за то, что его терпит.

В истории человечества демократии являлись редчайшим, хотя и драгоценнейшим исключением. Династии или олигар­хии правили народами и говорили их именем — до 19; а то и до 20 века. И никто не оспаривал их права, хотя всем было ясно, что решения кабинетов или монархов не диктовались волей народа. Поддержка власти en bloc, как таковой, хотя бы пассивная, хотя бы только претерпевание ее, делала возмож­ным говорить о солидарности власти, государства и народа.

Наши славянофилы, как известно, обосновывали этически свою апологию самодержавия тем, что оно берет на себя и снимает с народа ответственность и грех власти. Наивное уте-

159

 

 

шение! Как будто можно заслониться чем-нибудь от нрав­ственной ответственности. Древне-русские книжники, согласно с Библией, учили, что Бог наказывает народ за грехи царя, хотя они же запрещали ему восставать против царя. Противо­речие? Может быть не столь вопиющее, если вспомнить, сколько есть форм противления злу, кроме прямого насилия: отказ от участия в нем, обличение тирана, вплоть до мучени­чества за правду. Писатели — современники Смутного Времени, в полном согласии с исторической истиной, сейчас забытой в России, объясняют его бедствия наказанием за опричнину и тиранство Грозного. Грех народа один из них видит в «безум­ном молчании», т. е. в пассивной покорности преступной вла­сти. Мученичество митрополита Филиппа, обличения двух юродивых явно недостаточны, чтобы уравновесить предатель­ство епископов, осудивших Филиппа, низость десятков тысяч людей, служивших в опричнине и извлекавших из нее выгоду. Народ, как и боярство, был жертвой Грозного. Но, может быть, кое в чем он и сочувствовал ему по мотивам классовой злобы или национальной гордости. По крайней мере, в массах своих он без ужаса и отвращения относится к Грозному царю.

Это моральное осуждение народа за грехи власти стано­вится понятным, если вспомнить, сколько оттенков существует в сознательности нравственного акта и, следовательно, тя­жести греха: есть грехи злой воли и грехи слабости, грехи вольные и невольные, грехи сознательные, полусознательные и, может быть, совсем бессознательные. Отрицать их, как это было в традиции старой русской адвокатуры, значит оскорб­лять свободу и достоинство человека.

Может быть, эта морализация претит кому-либо из чита­телей. Многие, не одни материалисты, протестуют против вне­сения морали в политику. Я глубоко не согласен с этим взгля­дом. На политическом имморализме может выроста только тирания. Больше всякого другого строя демократия нуждается в «добродетели», как это было ясно для Монтескье. Но я готов условно сменить нравственный суд на политический, на суд истории. Тогда возмездие представляется просто причинно-следственной связью. Последствия худой политики власти па­дают на весь народ, если в ошибках превзойдена известная мера. Дурное правительство приводит к разорению и нищете; агрессия вовлекает народ в тяжкие войны, в конце которых ждет призрак поражения и даже национальная гибель. Война, как и чума, не знает правых и виновных, умерщвляет женщин

160

 

 

и детей, губит целые города — в наше время, может быть, с более слепой жестокостью, чем в средние века.

Я знаю, что историческая Немезида далеко не всегда совпадает с нравственным судом. Скорее это бывает исключе­нием. Это случается, когда превзойдена обычная человеческая мера зла. Но именно тогда история становится осмысленной и возвышенной, как подлинная трагедия.

* * *

В какой степени эта общая связанность народа с властью и ответственность народа за власть применима к России и большевизму?

Несомненно, мы имеем здесь дело с одним из предельных случаев — наибольшей разобщенности между народом и вла­стью, при которой может существовать государство. Народ в огромном большинстве теперь ненавидит власть. По своим корням, своей идеологии она представляется антинациональ­ной. Она преследует цели международной революции. Она держится в последнее время только террором и личной заин­тересованностью правящего слоя. Может быть, действительно, русский народ тут не при чем?

Это большой и сложный вопрос, и ответ на него требует расчленения. Быть может, сейчас уже всякое сопротивле­ние невозможно или требует героизма сверхчеловеческого. Но всегда ли это было так? Невменяемый в настоящем (алкого­лик) ответственен за прошлое. Было время, когда он мог бороться с победившей его темной страстью, но поддался ей, хотя бы полусвободно. Корни русского рабства и безысходно­сти заложены в самых истоках революции. 1917 год завязал петлю на шее народа, которая затягивается всё туже год от года.

Стоит ли говорить о самой революции, которую готовили столетие, но которая разразилась тогда, когда почти никто не хотел ее, в момент страшной национальной опасности. Русская интеллигенция в массе своей воображала, что революция во­обще — это счастливое событие, именины в жизни народов. Но историк знает, что революции это тяжкие болезни наро­дов, за которые дорого платят и от которых не всегда выздо­равливают. Социальная болезнь, переведенная на язык этики, есть грех. Все мы знаем эти грехи старой России, и те из нас, кто сознательно жил, или начал жить в ту эпоху, несут ответ­ственность за них. Монархия, давно прекратившая свою про-

161

 

 

светительную миссию, завещанную Петром, и ставшая тормозом в движении великой страны. Бюрократия, сделавшая поли­тику делом личной корысти. Высшие классы, державшие народ в такой эксплуатации и презрении, которым не было равных ни в одной европейской стране. Церковь, выбросившая соци­альную этику из своего обихода и умевшая только защищать власть и богатство. Интеллигенция, живущая в мире книг и утопий, потерявшая связь с народной жизнью, но всё время подрубавшая ее религиозные и нравственные корни. А сам народ — «единый ли безгрешный?» Потерявши в школе и новой индустриальной среде и Бога, и царя, он вступил в полосу нигилизма, которая называлась хулиганством в начале этого века и которая вылилась в пораженчество и пугачевщину на исходе тяжкой войны.

Если бы движущим мотивом революции 1917 года для народа была борьба за свободу и родину, как для интел­лигенции, то было бы совершенно непонятно, как мог он так легко отдать родину немцам, свободу тиранам, да еще интер­национальным беглецам, избравшим Россию ареной своей меж­дународной авантюры. Но если представить 1917 год, в целом, как восстание массы против войны, за мир во что бы то ни стало, т. е. за похабный мир, тогда всё объясняется. В России была только одна партия, да и в этой партии едва ли не один вождь, настолько бессовестный, чтобы заключить этот похаб­ный мир; она и должна была стать победителем. Революция делалась и завершилась дезертирами, которым было наплевать на Россию и свободу, но которые были не прочь пограбить, под лозунгом социализма.

Революция зачалась в душе народа в момент злобы и ис­ступления и рождалась на свет, как пьяная оргия. Всё осталь­ное было попытками прикрыть приличием французских слов наготу этого ужасного зрелища и задержать на несколько ме­сяцев оползень России.

Часто говорят, что злоба и солдатская оргия 1917 года только накипь, свойственная всем большим историческим со­бытиям, что побеждают в истории только положительные силы, что и в большевистской победе участвовали идеалистические факторы, которые в свое время проглядела демократическая интеллигенция. Так думают сейчас не одни большевики, но, может быть, и большинство антисталинцев внутри России. Ле­нин и Октябрь все еще окружены известным ореолом.

Как очевидец и историк, я хотел бы сделать одно разгра­ничение. Я признаю наличие рабоче-крестьянского идеализма

162

 

 

в борьбе за Октябрь, но только эти идеалистические силы на­чали действовать после того, как Октябрь стал уже фактом. В 1917 году большевистские герои и мечтатели существовали лишь в небольших группах рабочих, преимущественно рабо­чей молодежи, которая слабо влияла на события. Но в борьбе против белого движения они своею кровью отстояли Октябрь. Они стали стержнем Красной Армии и, вместе с крестьянской молодежью, пришедшей еще позднее, стали строить Новый Мир, или то, что тогда называлось пролетарской культурой. Но даже и в победе Красной Армии над Белой решающим был не героизм, а полусознательный и почти цинический выбор крестьянства. И барин, и комиссар были ему ненавистны. Но поставленный в необходимость выбора, он предпочел комисса­ра. Зная всё страшное будущее, которое его ожидало, он, может быть, не сделал бы этого выбора. Но выбор был непо­правим. Когда народ пытался его поправить в Кронштадтском и Тамбовском восстаниях, было поздно. Он был уже скован по рукам и ногам.

В момент прихода к власти большевиков, за них была подана треть голосов на выборах в Учредительное Собрание. Меньшинство? Да, но такое же меньшинство было подано за Гитлера в последние свободные выборы в Германии. Эта треть была, если не лучшей, то, конечно, самой активной, воин­ствующей частью страны. Если бы две трети боролись так же энергично, как одна, никогда бы меньшинство не смогло побе­дить. Ведь тогда в его руках не было всего страшного аппарата тоталитарного государства, который делает возможным и 10-ти процентам управлять всем народом. Террор-то был не только красный, но и белый. Если говорить о национальной ответ­ственности, то две трети тоже несут ответственность за Рос­сию. Есть грехи бездействия, неделания; не помочь утопаю­щему, значит почти то же, что утопить его.

Но было время, когда и большевистская треть стала расти и, вероятно, обратилась в большинство. Конечно, этого нельзя доказать никакой статистикой. Но тот, кто жил в России в годы Нэп-а, знает, как ослабела оппозиция коммунизму. Крестьянство, получившее землю и временно заслонившееся от власти, было положительно довольно. В течение немногих лет рабоче-крестьянская власть была действительно популяр­на. И вот тогда она могла позволить себе то, на что не реши­лась никогда ни одна революционная власть: произвести но­вую революцию — против крестьянства. Для этой цели она использовала антагонизм города и деревни. Недавно еще кре-

163

 

 

­стьяне посмеивались над голодающими дармоедами-рабочими, и эти дармоеды оружием добывали мужицкий хлеб. В 1929-30 годах масса рабочей молодежи была брошена в деревню, что­бы угрозами, пытками, убийствами и разорением загнать кре­стьян в новое крепостное рабство колхозов. В самой деревне удалось натравить на трудовое крестьянство так называемую «бедноту», которая с жадностью «разделяла ризы» ссылаемых в Сибирь семейств. Та же социальная зависть и злоба, направ­лявшаяся недавно против помещиков и «буржуев», преврати­лась во взаимное поедание трудовых классов. Из чугуна этой злобы только и могла быть вылита страшная машина государ­ственного террора, а когда она была вылита, то не трудно было уже обратить в крепостное состояние и рабочих в ряде инду­стриальных пятилеток, истребить всю ленинскую партию и без огласки превратить старый революционный коммунизм в истинно-русский фашизм. Всё это было сделано не по воле народа, но при его соучастии с использованием самых низких инстинктов его души. В этом и состоит зловещее отличие современных тираний от всех известных в истории. Новые делают свое гнусное дело против народа, но через народ; они считают, что это дает им право называть себя демократиями.

* * *

В оценке большевизма и критики его и апологеты часто впадают в одно из двух противоположных заблуждений: или он рассматривается ими, как наносное, чуждое России явле­ние, как вампир, сосущий невинный народ, или как порожде­ние народной стихии, цвет или плод всей тысячелетней истории России. Верно и то, и другое: интернациональный в своей первоначальной идее, большевизм обрусел в русской среде, став выражением страстей народа в годину его страшного падения. Но он никогда не мог обрусеть до конца, и вовсе не было написано в книге судеб, чтобы Россия должна была свалиться именно в эту яму.

Известно старое, немного схематичное, но всё же не утра­тившее свою справедливость, противоположение: интернацио­нальный коммунизм и русский большевизм. В двадцатых годах позволительно было надеяться, что русский большевизм пре­одолеет и съест коммунизм. Тогда было возможно советскому поэту с полным сочувствием восклицать устами своего героя-атамана:

«Да здравствуют большевики,

«Долой, нехай, коммунистов!»

164

 

 

Эти надежды не оправдались. Победил коммунизм, приняв на­циональное обличье.

Ясно, что принадлежит к составу коммунизма: марксизм как основная идея (живая и сейчас, хотя и подвергшаяся реви­зии); мировая революция (живее, чем когда-либо); «Интер­национал» как русский гимн (отменен); техника и хозяйство (живут); борьба с национальной Русью (сменилась реставра­цией Руси, но только черносотенной). Что в этом комплексе первоначального ленинизма было воспринято народной ду­шой? За что народ несет ответственность?

Марксизм есть создание гениального немецкого еврея и нашел себе почву только в Германии и странах немецкой куль­туры. Единственное исключение — Россия. В девяностых годах Россия дала такую блестящую плеяду экономистов и историков-марксистов, какой не имела ни одна страна. Ленин был одной из звезд второй величины в этой галаксии. И Россия же сделала свою революцию под знаком Маркса. Это не могло быть случайностью. Можно указать несколько элементов в марксизме, которые делали его соблазнительным для русского человека:

1. Материализм, прорвавшийся так бурно еще в 60-х годах и опять-таки пожавший такие лавры только в России. В на­родной толще его питательной средой был религиозный мате­риализм, выражавшийся в чувственном восприятии сверхчув­ственного мира. Русский человек, среди других народов, наде­лен поразительной силой чувственности, становящейся проро­ческой у русских гениев (Толстой, Достоевский, Розанов, о. Булгаков). И хотя этот сенсуализм органического, а не механического порядка, он может лечь в основу всякого мате­риализма.

2. Рационализм, лишь на первый взгляд противоречащий сенсуализму. В истории народов, как и в развитии личности, рационализм соответствует отроческому пробуждению мысли. Она мечтает легко и без само-дисциплины всё понять, всё оки­нуть взглядом, не оставив ни одной неразрешенной загадки. Она не терпит никаких осложнений и не признает никаких границ познанию. У Маркса это не было наивной простотой, а вторичным опрощением, грехопадением философской (гегелианской) мысли, подобным возвращению Пикассо к искусству негров. В России, проспавшей интеллектуально целое тысяче­летие, рационализм есть первый лепет мысли. Интеллигенция ринулась по этой дороге с 30-40 гг., народ с начала этого века. Чрезвычайно опрощенный марксизм Ленина с привеском

165

 

 

примитивного дарвинизма оказался как раз по зубам рабоче-крестьянской молодежи, всколыхнутой революцией.

3. Оптимистический детерминизм исторической философии марксизма. В прямом или вульгарном его понимании (не бу­дем спорить) он снимает с личности бремя ответственности и нравственного суда. Личность не смеет бороться ни против своей среды, хотя и может переменить ее, ни против истории (пример Бердяева). Сливаясь с ее потоком, она чувствуете себя необычайно сильной. Для нее нет никаких сомнений, что он вынесет ее, всё человечество к утопии всеобщего счастья. Русским восприемником здесь было слабое развитие личного сознания и жажда уничтожения в коллективе: «Где народ, там и Бог». — «На миру и смерть красна».

4. С этим последним увлекающим моментом марксизма связан # и пафос мировой революции. Библейское эсхатологи­ческое сознание, напряженная жажда конца истории в ате­истической цивилизации превращается в религиозный фети­шизм революции — последней, всемирной. Это превращение, уже совершившееся в западном марксизме, который и вообще, по своей структуре, представляет обезбоженную иудео-христианскую апокалиптическую секту, идет навстречу эсхато­логически-устремленной русской душе. Каяться ей придется не в эсхатологизме, без которого нет христианства, но в сек­тантском отрыве от реальности, в нетерпении и нетрезвости. Конечные идеалы приобрели у нас характер взрывчатых бомб.

Так и марксистский плен оказывается наполовину добро­вольным. Когда-то А. Блок со свойственным ему провидением обращался к Руси:

«Какому хочешь чародею

«Отдай разбойную красу.

«Пускай заманит и обманет...

Ну вот, русская Людмила, отвергнув белого Руслана, отдалась Черномору, и седая борода Карла долго развевалась над взвихренной Россией.

От коммунизма переходим к большевизму.

1. Прежде всего 1917-18 г. был временем великого (в смы­сле грандиозности) народного бунта, одного из тех, которые отмечали с постоянным ритмом каждое столетие московско- петербургской неволи: Смутное Время, Разиновшина, Пуга­-

166

 

 

чевщина, Ленинщина. Всероссийский «чертогон», говоря по-лесковски, давал выход застоявшимся, скованным силам. Смо­тря снизу, глазами мятущихся масс, Октябрь не был отрица­нием Февраля, а его продолжением. Ненависть к войне соче­талась с застарелой ненавистью к барству, питаемой пере­житками крепостного права. Они пронизывали почти всю рус­скую жизнь, особенно армию. Оказалось, что народ ничего не забыл и не простил. Его месть была слепой и часто неспра­ведливой. Интеллигент отвечал за барина, социалист за капи­талиста. Коммунизму, который поджигал стихийный пожар, стоило не мало труда, чтобы потушить его и обуздать стихию. Зеленые атаманы долго сопротивлялись и белым, и красным генералам. Самое интересное то, что стихия революции нашла отзвук — и какой! — в русской поэзии. Революция не только дала двух больших поэтов, Маяковского и Есенина, но увлек­ла за собой многих символистов, которым она была, казалось, органически враждебна. Брюсов нашел в ней своего Дьявола, а Блок последнее выражение падшей женственности (Катька). Поэты откликались на зов дикой воли; и там, и здесь говорит славянский Дионис, плохо скованный и христианством и куль­турой (Аполлон). Эти поэты переживут века, и я боюсь, что по ним потомки будут судить о русской революции. Не столько атаман Махно, сколько Блок и Есенин сделали Октябрьскую революцию национальной, т. е. грех ее всенародным.

2. Между разгулом большевистской стихии и коммунисти­ческим террором, ее обуздавшим, лежит полоса революцион­ной культуры, которую можно условно назвать прослойкой идеализма. Годы и десятилетия молодые поколения рабочих и крестьян с жадностью бросались к «свету и знанию» и стро­или с величайшими жертвами новую жизнь, как им казалось, лучшую и справедливую. Ради этого идеала они обагряли кровью свои руки, отожествляя его с восторжествовавшей тиранией. Самое содержание нового идеала — коммунизм — оказался связанным с очень глубокими основами народной этики. Не одна молодежь, но и вся масса, как и интеллигенция российская, были носителями этой этики. Русская этика эга­литарна, коллективистична и тоталитарна. Из всех форм спра­ведливости равенство всего больше говорит русскому созна­нию. «Мир», т. е. общество имеет все права над личностью. Идея-сила, пока она царит в типично-русском сознании, не терпит соперниц, но хочет неограниченной власти. Но сколько бы ни было правды в равенстве, красоты в личном самопожерт­вовании и даже в самодержавии идеи, весь этот комплекс в

167

 

 

своей односторонности опасен и может принимать демони­ческие формы. Такова была судьба общественного идеала в русской революции, повторившей во многом судьбу русской народнической интеллигенции. В России не раздался ни один голос в защиту частной собственности. Конфискация всей промышленности была воспринята не одними большевиками, как акт почти нормальный, и во всяком случае справедливый. Социализм, который никак не укладывается в американскую голову, без труда был принят в России, а не только вколочен насилием. Русские беженцы говорят, что теперь в России соци­ализм ненавистное слово. Вероятно это так и есть. Но, чтобы добиться такого результата, нужно было более 30 лет нече­ловеческих мук. Только Сталину удалось внедрить в России психологические предпосылки буржуазного хозяйства.

3. Национальное чувство, подавленное в первые полтора десятилетия коммунизма, было реабилитировано в 30-х годах и сейчас сделалось одной из основ новой фашистской версии сталинизма. Оно доводится не то, что до абсурда, но просто до глупости. В жертву ему принесено уже не мало человече­ских жизней за счет «космополитов» или «западников». Но, хотя за ним стоят палачи МВД, трудно сомневаться, что оно опирается на народное сочувствие. Первые, робкие всходы русского национализма после убийства Кирова, были оценены нами, думаю, справедливо, как уступки власти народу. Эта политика нашла через десять лет свою параллель в отноше­ниях к Церкви — с той разницей, что, после уничтожения ленинской партии, национализм свил гнездо и в самом правя­щем классе. Слишком долго подавлялись всякие проявления здорового национального чувства, чтобы не вызвать реакцию. Читая нелепые проявления советского национализма, мы уже не знаем, что отнести на счет партийных директив, а что объясняется просто национальным психозом — такого же качества, как и другие его европейские разновидности. Удиви­тельно ли, что советские историки с большой страстью, но без всяких доказательств, утверждают превосходство Киев­ской Руси перед Западом, если, случалось, и в эмиграции уче­ные проповедовали то же самое? Национальная мегаломания превращает в слепцов даже очень ученых людей. Amor patriae tollit ingenium. После целых поколений интеллигентской все-человечности, Россия пошла, к несчастью, по немецкой до­рожке. Об этом говорит и свободное русское слово, отражаю­щие настроения как беглецов «оттуда», так и повальные увлечения старой эмиграции.

168

 

 

Особую форму, религиозную или псевдорелигиозную, русский национализм приобретает в христианском мессиа­низме. Это наследие старого славянофильства, за которое не большевики отвечают. Бердяеву нечему было учиться у Ста­лина. Этот тип национальной гордыни, паразитирующей на теле исторического христианства, уводит нас в древнюю Москву. Как не поверить искренности московского патриарха, который стремится, пользуясь машиной советского террора, покорить себе под нози весь православный «пир? Блок и Бердяев оттенили другую черту русского мессианизма. Поэт назвал ее скифством, и все мы встречаемся с его проявлением в русском беженстве. Из унижения вырастают горделивые притязания. Это понятно, но не менее страшно. Таков был и роковой путь Германии . . .

4. Есть ли связь между тоталитарным государством Ста­лина и традициями русского самодержавия? Все иностранцы утверждают ее, большинство русских страстно отрицают. Конечно, мы знаем (чего не знают иностранцы), как сравни­тельно мягок был старый режим в его последние десятилетия. Но дело не в жестокости, которая свойственна революциям, а не anciem régime’ам. Дело в вековой покорности, почти безгра­ничном терпении народа, имевшем свои глубокие историче­ские корни. Народ способен на бунт, но бесконечно труднее для него повседневная борьба за право и свободу. В условиях тоталитарной тирании борьба за право, в конце концов, вооб­ще становится невозможной. Но ведь эта тоталитарность пришла не сразу. И вот вероятно, а исторически вполне есте­ственно, что в создании этой небывалой тирании архитекто­ром был не один террор, но участвовали и вошедшие в кровь и плоть навыки векового рабства. Вспоминал же Ленин, когда готовился к захвату власти, что Россией управляли когда-то 40.000 помещиков — приблизительная численность его пар­тии.

Народ сопротивлялся коммунизму, особенно интеллиген­ция, но, очевидно, недостаточно. А было время, когда это сопротивление имело шансы на успех. Многие народы в Ев­ропе — немцы, чехи — приняли новую тиранию с еще боль­шей легкостью. Все же остается фактом, что нигде в мире тирания не доходила до той тоталитарности, как в России. Остается фактом и другое, — что структура фашистского государства, как и методы террора, созданы Лениным и были просто пересажены на европейскую почву.

Нельзя закрывать глаз на основное социологическое раз-

169

 

 

личие между западным и русским фашизмом (коммунизмом). На Западе он родился из кризиса демократии; уже много раз в истории тирания возникала из разложения демократии: в Греции, в Риме, в Италии Ренессанса, в революционной Фран­ции. В России основной причиной победы коммунизма было отсутствие демократии. Там разочарование в ней, здесь ее девственное неведение. Наши судьбы не совпадают. Россия является сейчас соблазнительницей Запада, как раньше, в цветущий век демократии, Запад увлекал Россию. Больше­вистскую Россию можно было бы сравнить с Македонией или даже Персией в эпоху упадка греческой свободы. Греческие полисы сами тяготели к тирании на почве классовой войны. Но Македония и Персия давали готовые монархические формы для новой авторитарности. Эсхины и Ксенофонты играли роль современных попутчиков. Так выросла мировая держава Александра и Рима, существовавшая полторы тысячи лет. — Судьба, которая готовится и ныне западному миру, если он не сумеет преодолеть и внешней опасности и своих внутренних ядов.

* * *

Кое-какие соблазны коммунизма или фашизма еще сохра­няют свою притягательную силу в России; национальная мега­ломания, например. Но не ими держится власть. «Облетели цветы». Сталин, может быть, прав, веря только и две вещи: террор и деморализацию. Последнее и есть самое страшное. Мы только и слышим сейчас, что почти всё население ненави­дит советскую власть, но пытки МВД так страшны, и поли­цейская сеть так густа, что невозможны никакие проявления протеста. О, если бы было только это! Тираны прошлых ве­ков довольствовались покорностью и молчанием. И эпоху ре­волюций молчание опасно — казнят и подозрительных. Ну­жно славить власть даже тогда, когда ее ненавидишь. Но Ста­лин пошел дальше. Он изобрел систему, которой не знало человечество. Он поставил своей целью заставить каждого гражданина совершить какую-нибудь подлость, чтобы разда­вить его чувство достоинства, чтобы сделать его способным на всё. Только эта цель объясняет многие фантастические явления русской жизни, которые без нее кажутся абсолютно непонятными. Полицейские и следователи всего мира, не ис­ключая Гестапо, добиваются признаний в подлинных преступ­лениях или поступках. В СССР добиваются приданий заве-

170

 

 

домо лживых. Ради чего? Разве нельзя уничтожить человека и без всяких с его стороны признаний? Но палачи работают месяцами, чтобы добиться подписи под лживым и никому не нужным документом. Сломить раз навсегда волю человека, осквернить его совесть, сделать его предателем, клеветникомвот цель. Такой уж никогда не сможет смотреть людям в глаза. Он сделает всё, что мы от него потребуем. Таков дья­вольский расчет. Вероятно, он не всегда оправдывается.

Другое чудовищное явление — это поветрие покаяний. Когда сменяется генеральная (т. е. Сталинская) линия культур­ной политики, целые секторы научной и художественной рабо­ты подвергаются публичному и поименному сечению, и позже от оклеветанных и смертельно замученных людей требуется акт самобичевания и отречения от своих идей. И здесь та же цель: раздавить морально писателя или ученого. Он слишком гордо носит голову; таково уж свойство его профессии. Он воображает, что служит науке или искусству. Он служит нам; он оплачиваемая государством проститутка, и пусть не забы­вает этого.

Есть люди, которые и здесь отказываются участвовать в общей подлости. Они выбирают молчание, нужду, ссылку, гибель близких. Имена немногих из них доходят до нас. Мы преклоняемся перед их страданиями; они дают нам силу жить. Но всё тот же роковой вопрос: сколько праведников спасают Содом?

О, если бы четкая линия между палачами и мучениками могла быть проведена в России! Где кончается эта ненавистная власть и где начинается ее ненавидящий народ? Может быть, власть — это партия? Но партия, давно уже потерявшая свой идеологический костяк, почти растворилась в массе. Родствен­ные, бытовые отношения связывают ее с беспартийными. У коммуниста можно порой сыскать даже защиту в случае поли­тических неприятностей. Но, с другой стороны, партия облеп­лена густым слоем кандидатов, карьеристов, готовых на всё, чтобы пролезть в ряды знати. Или власть — это МВД? Но как мало число действительных палачей сравнительно с массой вольных и невольных доносчиков. Кто охраняет заключенных в бесчисленных каторжных лагерях? По большей части, те же осужденные. Кто помогает чекистам и их собакам ловить бег­лецов? Окрестные крестьяне. Поистине трудно — возможно ли? — остаться непричастным злодеяниям власти, которая ставит своей целью сделать своим соучастником весь народ. Легче всего совесть у тех, кто находится на самом дне: у

171

 

 

станков и за плугом, без мечты о выдвиженчестве. Им разре­шено молчание. Есть даже углы в России, где допускается и свобода слова: в лагерях смерти для тех, кто не помышляет о возвращении в мир. Но велика ответственность тех, кто по самому призванию своему поставлены на страже истины и свободы, но вынуждены отравлять и развращать сознание на­рода. Велика ответственность русского писателя, ученого, епи­скопа. Самый тяжкий грех — грех патриарха.

Общая вина, общий грех. Без признания их нет духовного возрождения России. Без покаяния нет очищения. Конечно, возрождение государства мыслимо и на других путях, извест­ных нам по новейшей истории Германии. Но какая от того радость? Германия не исцелилась от ядов фашизма после ги­бели фюрера. Ущемленное национальное самолюбие, выра­стающее в гордыню, мстительность; безмерные притязания, разрыв с человечеством. Все эти опасности ожидают Россию, если она отвергнет сознание своей вины и будет искать винов­ных вокруг себя.

Но горе чужой стране, которая взяла бы на себя дело возмездия. Если можно карать отдельных преступников, — а кто, как не Сталин имеет право на первую виселицу? — то никто не смеет взять на себя наказание целого народа. У каж­дого народа достаточно своих собственных грехов, демокра­тии тоже стоят перед судом. Самозванные же судьи сами ста­новятся преступниками.

Если в политике есть место нравственным идеям, то во всяком случае не идее возмездия. Политическая мысль смотрит вперед, а не назад. По отношению к народам, развращенным тоталитарной тиранией, единственно возможная интервенцията, которая ставит своей целью, помочь их возрождению, а не карать их грехи. В начале последней войны это сознание жило у союзников. Они заявляли, что ведут войну с Гитлером, а не с немецким народом. Но потом чувство мести за разрушае­мую Англию взяло верх, и немецкому народу уже не прихо­дилось ждать пощады. Без всякой военной необходимости уничтожены прекрасные древние города, принадлежащие все­му человечеству. Немцев загнали в подземелья, где они живут как троглодиты, помышляя снова о мести. В политическом отношении к Германии всё время боролись две идеи, разру­шавшие одна другую: идея «перевоспитания к демократии»

172

 

 

нейтрализовалась мыслью о возмездии, — всё еще вешают военных преступников на пятый год мира. В результате, на­стоящее Германии мрачно, будущее смутно.

Вспоминается другая победа коалиции европейских наро­дов над народом и тираном, который был ненавидим в свое время не меньше Гитлера. Франция, конечно, была ответствен­на и за революцию, и за Наполеона. Но союзники забыли прошлое и дали ей хартию свободы, не слишком роскошную, но с которой она могла начать новую жизнь. Франция не по­мышляла о реванше, тень Наполеона преследовала только ли­рических поэтов, и Европа могла наслаждаться длительным миром.

Великодушие победителя дело не только его сердца, но и мудрости. Вот почему отделение народа от его преступной власти — невозможное исторически и этически — является политической необходимостью: не в порядке сущего, а долж­ного, особенно для сторонних или даже враждебных наций.

173

 


Страница сгенерирована за 0.08 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.