Поиск авторов по алфавиту

Автор:Трубецкой Сергий Николаевич, князь

Глава 6

Элейская школа.

Ксенофан.

Основателем элейской школы считается обыкновенно Ксенофан (VI в.), хотя, строго говоря, трудно сказать, насколько здесь можно говорить об организованном школьном союзе: последователь Ксенофана Парменид и последователь Парменида Зенон принадлежали, по-видимому, к пифагорейскому союзу; у того и другого были слушатели и почитатели, но мы не знаем, составляли ли они особый школьный союз. Во всяком случае, от Парменида до Зенона и Мелисса, учивших около половины V в., мы имеем дело

98

 

 

с одним последовательно развивающимся учением, которое оказало глубокое влияние на философскую мысль, на атомизм, возникший под его непосредственным воздействием, на учение Эмпедокла, Анаксагора, Горгия, Мегарской школы и, наконец, на философию самого Платона.

Ксенофан был современником Пифагора и является другим представителем религиозного движения VI в. Он родился в Колофоне, ионийской колонии Малой Азии, в первой половине VI в. и, с 25 лет покинув родину, вел скитальческую жизнь рапсода, пребывая главным образом в Сицилии; он был и в Элее, фокейской колонии, основанной около 540 г. в Италии, и воспел ее основание в особой поэме. Умер он в V в. в глубокой старости.

Он снискал себе славу своими поэтическими произве­дениями – эпическими, элегическими, сатирическими и дидакти­ческими 1). По свидетельству Феофраста, он был слушателем Анаксимандра (fr. 6a; Dox. 482), и влияние этого физика, несомненно, сказывается на его философии. Но сам он далеко не был физиком: он – проповедник, облекающий в поэтическую форму проповедь нравственно-религиозного идеала. Другие рапсоды разносят поэмы древних эпиков или подражают им; Ксенофан бичует Гомера и Гесиода в своих ямбах. Величайшие из греческих лири­ков слагали песни в честь победителей на Олимпийских играх, – Ксенофан высказывает пренебрежение к таким победам, столь высоко ценившимся именно в Сицилии. Его поэзия, однако, не стоит особняком, и его возвышенный религиозный идеал, его представление о едином божестве, чуждом человеческих нужд и страстей, всеведущем, всеправедном, подготовляется уже в лири­ке VII и VI вв. Ксенофан лишь продумал эту мысль до конца. Справедливо указывают также на возможное влияние богосло­вия орфиков, с его пантеистической тенденцией.

Если первым положением Фалеса, родоначальника милет­ской школы, является положение, что все полно демонов и бо­гов – верование, разделяемое и пифагорейской школой, то уче­ние Ксенофана заключалось главным образом в борьбе против антропоморфного политеизма. Это основная особенность его уче­ния. Он не хочет петь, по его собственному выражению, старые песни про кентавров, про битвы богов, подвиги исполинов: он избрал новую дорогу, почитая богов разумной речью, вспоми­ная недавнее прошлое, беседуя о добродетели. Конечно, в этих словах нет еще ничего особенно оригинального, потому что нрав­ственное поучение встречается у многих поэтов того времени, но дело в том, что у Ксенофана мы находим впервые резко выра­женный протест против мифологического политеизма, против ми­фологического миросозерцания вообще, которое нашло клас­сическое выражение в эпосе и которое является ему столь же неразумным, сколь и безнравственным. Он восстает против Го­мера и Гесиода, которые приписывали богам все, что есть постыдного и предосудительного

1) Элегический отрывок Ксенофана (№ 1 у Дильса) пленил самого Пушкина, который передал его в вольном подражании.

99

 

 

у людей: воровство, блуд, об­ман и другие преступления; он спрашивает, по какому праву бо­гам приписывают человеческий образ. Всякий народ создает се­бе богов по своему подобию; у фракийцев они рыжие, голубо­глазые, у эфиопов – черные и курносые; если бы быки или лошади умели ваять, или писать красками, то они изобразили бы богов подобными себе.

Все, что могли, богам приписали Гомер с Гесиодом,

Что у людей почитается постыдным и всеми хулимо:

Множество дел беззаконных, они про богов возвестили.

Как воровали они, предавались обману и блуду... (fr. 11)

Если бы львам иль быкам в удел даны были руки,

Если б писали они или ваяли, как делают люди,

То и они бы писали богов и тела б им создали,

Какие самим им даны, сообразно строению каждых:

Кони подобных коням, быки же быками богов бы творили (fr. 15).

Смертные мнят, что рождаются боги,

Платье имеют они и голос и лик человечий (fr. 14).

Но истинный бог не может ни возникать, ни уничтожаться, и говорить о рождении богов есть такое же нечестие, как признавать, что они умирают: в обоих случаях признается, что есть время, когда их нет (Ar. Rhet. II, 23, 1399 b 5), т.е. в обоих случаях допускается частное отрицание богов. Во имя этой вечности богов отвергаются те мистические культы, в которых воспроизводятся страсти богов: «если Левкотея богиня – нечего ее оплакивать, если она человек – нечего приносить ей жертвы» (ib. 26, 1400 b 5). Нельзя приписывать богам и человеческую чувственность: они видят и слышат всецело, а не отдельными частями (Dox. 580). Наконец, нельзя говорить о господстве одних богов над другими, признавать гегемонию одного какого-либо бога над другими, ибо действительный Бог не может быть существом подвластным и не нуждается в каких-либо других богах (ib.).

Таким образом развитие идеи божества как высшего суще­ства приводит поэта к протесту против политеизма. Высшее существо может быть лишь одно. Во множестве богов пробудив­шаяся религиозная мысль разглядывает единство божествен­ного:

Бог один среди богов и людей величайший,

Смертным ни видом, ни мыслью он не подобен (fr. 23),

Видит он весь, весь мыслит, весь слышит (fr. 24),

Но, без усилия, все потрясает он духом разумным (fr. 25),

Вечно на месте одном неподвижно он пребывает,

Двигаться с места на место ему непристойно (fr. 26).

Отсюда вытекает с необходимостью отрицание самого культа. Из слов Ксенофана относительно Левкотеи можно заключить, что он не останавливался перед этим практическим последствием своего учения. Известно также, что он решительно отвергал мантику (Cic. de div. I, 3, 5; Aet. V, 1, 2). Равным образом он должен был отнестись отрицательно и к пифагорейскому мистицизму с его новым культом и осмеивал учение о душепереселении (fr. 7).

100

 

 

Учение самого Ксенофана можно определить как пантеис­тический монизм. «Все едино» и «единое есть бог» – вот сумма его учения, к которому он пришел, «взирая на целое небес», как выражается Аристотель (Met. 1,5,986 b), т.е. из непосредственного созерцания целого природы. Как уже сказано, он был учеником Анаксимандра, и учение о единстве и вечности, о беспредельности первого «начала» могло сложиться у него под влиянием этого мыслителя. Уже Анаксимандр давал своему «беспредельному» богословские определения: оно «бессмертно», «божественно», «всем управляет» (Ar. Phys. III, 4, 203 b); правда, он физик по преимуществу и в своем беспредельном ищет прежде всего материальную основу миров, а также объяснение их происхож­дения и движения.

Ксенофан прежде всего религиозный мыслитель, и если что привлекало его в Анаксимандре, так это та смутно формулиро­ванная идея абсолютного начала, которая сквозит в миросозер­цании этого физика. Он развивает ее в своей полемике против мифологического политеизма. Истинное божество есть единое, вечное, беспредельное начало. Оно есть подлинное божество, не умирающее, не рождающееся, не похожее на смертных ни видом, ни разумом. И Ксенофан приписывает ему всевидение, всеведение, всемогущество. Здесь он как будто оставляет почву космоло­гического умозрения: его «единое» и беспредельное неподвижно пребывает на одном и том же месте (ἐν ταὐτῷ).

Но, с другой стороны, это единое есть все; оно есть единство всего неба, всех вещей, объемлемых миром: беспредельное отожествляется с миром, окруженным необъятным небом: это небо (ὅλος οὐρανός) и есть видимый образ божества. Поэтому Ксенофан отвергал множество миров и учение о дыхании мира в отличном от него беспредельном (Diog. L. IX, 19). И вместе он представляет свое божество в виде всеобъемлющей сферы (Hipp. 14; Dox. 565, 25) – космологическое умозрение сохраняет свои права над ним.

Как объяснял Ксенофан проблему генезиса, обособления всех вещей из своего «единого», и задавался ли он таким объяснением? Поэма Ксенофана «о природе» утрачена почти целиком, за исключением немногих незначительных фрагментов, и свидетельства древних не дают достаточного ответа на этот вопрос. Парменид, последователь Ксенофана, признал все чувственное множество нереальным, призрачным: мир есть ложное явление; и тем не менее Парменид дает подробную кос­мологию этого ложного феноменального мира, как такового. Судя по источникам, и у Ксенофана есть своя космология, но его физика в которой встречаются следы влияния Анаксимандра, представляется настолько грубой и наивной, что можно спросить себя, насколько сам Ксенофан мог придавать ей серьезное зна­чение.

Мир признается беспредельным вверх – как воздух и вниз – как земля (fr. 28): земля беспредельна в глубину и ширину, распространяясь во все стороны 1). Земля и вода, из которых все происходит, некогда

1) Трудно соединить эти положения с представлением о сферической форме «всединого» – противоречие, объясняющее разногласие свидетелей по вопросу о том, признавал ли Ксенофан свое божество ограниченным или беспре­дельным.

101

 

 

составляли одну тинообразную массу, но затем были разделены действием воздуха и солнечного огня (Aet. III, 4, 4): как у Анаксимандра, живые существа вышли из тины и со временем вновь будут поглощены водою, чтобы вновь образоваться, когда вода опять высохнет или отступит. Светила небесные суть горящие испарения земли, – взгляд, часто встречающийся у античных физиков. Светила ежедневно зажи­гаются как уголья на востоке и либо уходят в бесконечность, ли­бо гаснут над необитаемыми частями земли (Aet. II, 13, 14; 24, 4). Таким угашением Ксенофан объяснял затмения и даже расска­зывал будто бы, что солнце угасло однажды таким образом на целый месяц. Признавая бесконечную ширину земли, он допус­кал существование нескольких солнц и лун над различными поясами земли.

«Не пародия ли это?»– спрашивает один из критиков 1). Но как ни груба космология Ксенофана, в ней высказываются мыс­ли, отвечающие его миросозерцанию: во-первых, беспредельность видимого мира, который отожествляется с божеством; во-вторых, отрицание сверхъестественного в природе, естественное объяснение метеорологических и астрономических явлений в противоположность мифологическому объяснению: Ирида Гомера есть не вестница богов, а радужное облако; дождь, ветры, гроза, огни св. Эльма объясняются физически; сами светила небесные, которые еще пифагорейцами признаются божествен­ными, суть лишь скопления горящих газов – испарений земли. Это Последнее мнение, из которого вытекают действительно странные положения Ксенофана относительно затмений и мно­жества солнц, воспламеняющихся ежедневно, высказывается не им одним: мы находим его у Гераклита и даже у стоиков. И тем не менее все же Ксенофан придает своей физике лишь значение мнимого знания:

Что же касается правды, то нет и не встретится мужа,

Кто бы знал о богах или то, что о всем говорю я;

Если б кому и случилось сказать совершенную правду,

Сам бы того он не знал: общий жребий есть ложное мнение (fr. 34).

Пустое, ложное мнение (δόκος = δόκησις) 2), то, что кажется, обманчивая видимость – есть общий удел всех речей, всех человеческих рассуждений, касающихся богов или природы. Так и по учению Парменида, весь видимый, чувственно воспринимае­мый мир есть область ложного мнения (δόξα). И, наоборот, если для Парменида учение о едином сущем, постигаемом чистой мыслью, является не предметом мнения, а безусловно достовер­ного знания, то можно полагать, что и для Ксенофана учение о том, что все едино, и что это единое есть истинное божество, отличное от всех мнимых богов, представляет собою нечто большее, чем сомнительное мнение наряду с другими: он несомненно признает его высшую истину, тогда как в области физики нет достоверного знания. Правда, и здесь возможен прогресс (fr. 18), и, по-видимому, Ксенофан, не придавая

1) Tannery, Hist, de la sc. hell., 132.

2) Ср. δοκέουσι (fr. 14).

102

 

 

своей физике достоверного знания, считал ее наиболее правдоподоб­ной (fr. 35), поскольку и в ней отражается основной взгляд его на всеединое.

Cтpoгoгo философского построения мы у Ксенофана не на­ходим. Но он несомненно дал программу элейской философии, которую выполнил Парменид.

 

Парменид

а) Путь истины. Истинно-сущее.

По указаниям Платона, Сократ в ранней молодости бесе­довал с Парменидом, который посетил Афины, когда ему мину­ло 65 лет. Дело было, значит, в 50-х годах V в., так что философ­ская деятельность Парменида относится к первой половине V в. Парменид, несомненно, испытал влияние Ксенофана, – по Аристотелю, он был его учеником. Но, по всей вероятности, еще ранее он находился в тесных отношениях с пифагорейцами, шко­ла которых стояла во главе философского движения Великой Греции. Исходной точкой философии Парменида представляет­ся полемика против пифагорейского дуализма, и в космологии, как мы увидим, он и впоследствии оставался пифагорейцем и признавал душепереселение.

По свидетельству Сотиона, сообщаемому Диогеном Лаэрцием, Парменид был слушателем Ксенофана, но не сделался его учеником (ἀκούσας καὶ Ξενοφάνος οὐκ ἠκολούθησεν αύτῷ), a последовал пифагорейцу Амению, Диохайтову сыну 1), который обратил его к созерцательному образу жизни. По смерти Амения Парменид воздвиг ему гробницу – героон, с характерной над­писью:

Παρμενίδης Διοχαίτα Ἀμεινία εἴσατο μνῆμα

ὅς τὲ μιν σεμνὴν προὔτραπεν ἡσυχίην.

Это указывает во всяком случае, что Парменид был посвя­щен в пифагорейский союз, точно так же, как и его возлюблен­ный ученик и преемник Зенон. Оба принимали живое участие в политических делах своего города: Парменид – как законо­датель, Зенон – как героический защитник государственного устройства родного города.

Свои философские воззрения Парменид изложил в поэме «Περὶ φύσεωσ» (обычное заглавие многих древних изложений философских систем), которая распадается на две части: первая часть – об истинно сущем, ἀλήθεια, от которой сохранилось приблизительно 9/10, и вторая – о мнимом являющемся су­ществовании, от которой уцелело сравнительно очень немногое. Философское умозрение Парменид описывает как божественное откровение. Одухотворенные кони несут его на колеснице по бо­жественному пути: солнечные нимфы Гелиады, поднимая свои покрывала, ведут его к свету, оставив обители ночи. Он достигает врат ночи и света, ключи которых стережет могучая мсти­тельница Дике (правда). Небесные девы просят ее о пропуске и вводят коней и колесницу в жилище богини Света:

1) Diels, Hermes XXV, 196 сл.

103

 

 

Богиня меня приняла благосклонно и, взявши десницу,

Так обратилась ко мне и речь мне такую держала:

Радуйся, юноша! Ты, сопричтенный к бессмертным возницам,

Ты, что, несомый конями, приблизился к нашему дому,

Здравствуй! Не злая судьба сей путь тебе указала

(Ибо далек этот путь от путей остальных человеков),

Суд и Правда вели тебя. Все тебе должно уведать:

Истины твердое сердце в круге ее совершенном

И мнение смертных людей, в котором нет истинной правды.

Но и его совершенно познай, т.е. мненье, как ложное мненье,

Должно тебе вполне испытать, исследуя все всесторонне.

По учению Парменида, есть два пути познания: нельзя ска­зать про небытие, что его есть хоть немного, а между тем все заб­луждение смертных состоит именно то что есть; если бы она име­ла иное содержание, отличное от сущего, она не имела бы ника­кого содержания, то мы думаем о чем-то существующем, о чем-то таком, что есть. На самом деле то, чего нет, не может быть ни­каким образом ни в слове, ни в знании человека; мысль не мо­жет относиться к тому, чего нет. Мысль о чем-либо есть уже бы­тие сущее.

Но двоедушные смертные беспомощно блуждают в сфере ложной чувственной видимости; они смешивают то, что есть, с тем, чего нет, считают бытие и небытие тожественным или пола­гают небытие наряду с бытием, когда его нет вовсе. Отсюда по­лемика против Гераклита: вечный генезис предполагает постоян­ный переход от бытия к небытию, а по Пармениду такой пере­ход невозможен, поскольку бытие, или сущее, равно себе само­му (бытие=бытие), а небытия нет вовсе.

Но должно отвлечь свою мысль от пути заблуждения, отка­заться от обманчивого свидетельства чувств, направив свой ум на свидетельство самой истины.

Пифагорейцы представляли себе множество вещей, возни­кающих и уничтожающихся, разделенных между собою пусто­той, которой дышит мир. Но если стать на точку зрения Парменида, то все существующее в отдельности должно представ­ляться не истинным, призрачным. Положим, что существуют две отдельные вещи, они разделены пустотой; но ведь пустота есть небытие, а небытия нет вовсе, следовательно, нет никакого промежутка между вещами, и потому все едино. Если же и пусто­та есть нечто сущее, то опять-таки приходится признать, что между сущим и сущим нет и не может быть промежутка: сущее непосредственно примыкает к

104

 

 

сущему (ἐόν γὰρ ἐόντι πελάζει, fr. 8, 25), так что все едино, все сущее – нераздельно вместе (ἓν ξυνεχ[ες ὁμοῦ πᾶν). Истинно-сущее вечно, ни из чего не происхо­дит и ни во что не уничтожается (ἀγένητον καὶ άνώλεθρον), оно однородно, неподвижно, неизменно, совершенно. Нет и не будет времени, когда бы его не было; как нет пустоты в пространстве, так и во времени нет пустых промежутков, нет небытии. Откуда и как могло бы произойти сущее? Из небытия? Но «небытие» немыслимо, невыразимо вовсе, его нет никогда. Из бытия оно тоже не может произойти, ибо истинно-сущее равно самому се­бе; нельзя сказать, что есть другое, отличное сущее: раз оно отлично, – оно не есть «самое» сущее бытие; в нем предпола­гается доля небытия, которая отличает его от истинно-сущего. Все различия мнимы, потому что они сводятся к небытию, а пото­му сущее едино (τὸ παρὰ τὸ ὂν, τὸ οὐκ ὂν οὐδέν, – ἒν ἄρα τὸ ὄν, Theophr., Dox. 483). Поэтому сказать, что бытие было или будет, значит признать его неистинность; сущее нераздель­но, оно – сама вечность.

Таким же путем доказывается, что истинно-сущее бытие непроницаемо, потому что в противном случае пришлось бы предположить в нем пустые промежутки. Оно неподвижно, ибо сущее есть абсолютная полнота и вне его нет ничего: движение предполагает пустоту, пустота же есть небытие, которого вовсе нет. Оно неизменно: если мы признаем его увеличение или уменьшение, то признаем как бы частный переход от бытия к небытию или от небытия к бытию. Здесь Парменид опровергает Анаксимена, объяснявшего происхождение вещей из уплотнения и разрежения первовещества: раз сущее всюду равно самому се­бе, в нем нет и не может быть разнородных или неравных частей. Различие так же, как и неравенство, есть частичное отрицание сущего. Далее, в отличие от Ксенофана, Парменид признает, что истинно-сущее не беспредельно. Он исходит из пифагорейского понимания беспредельного (пустоты), между тем как Ксенофан отправлялся от учения Анаксимандра. Парменид главным образом восстает против пифагорейского дуализма. С его точки зрения, беспредельное пустое пространство, окружающее сферу Вселенной, есть небытие, которое не существует вовсе. Сущее есть полнота, ограничивающаяся сама собою. Беспредельность, отрицательное начало пифагорейцев, предполагает небытие, отрицание сущего, и есть поэтому ложь. Таковы «признаки» (σήματα) истинно-сущего, перечисляемые Парменидом.

Само сущее, поскольку оно представляется со всех сто­рон ограниченным, определенным, мыслится Парменидом в виде непроницаемого плотного шара, закругленной в себе все­ленской сферы, – представление, которое он заимствовал уже у Ксенофана. Замечательно, что и Парменид представляет себе свое «сущее» как единое истинное в самих вещах, в самом ми­ре, объятом сферою небес. Мы видим великое разнообразие в вещах и явлениях, но это разнообразие лишь кажущееся; для мысли есть только единое сущее, ибо все наполнено им, его неизменною полнотою, абсолютно-плотной сферой истинно-сущего.

Вместе с тем, как мы уже видели, самая мысль о сущем, сво­-

105

 

 

бодная от чувственных впечатлений, равна чистому бытию, кро­ме которого ничего нет. Небытие не может быть ни в слове, ни в мысли; мысль не может относиться к небытию, – она относится только к бытию, совпадает с ним всецело, тожественна с ним (τὸ γὰρ αὐτὸ νοεῖν ἐστί τ καὶ εἶναι). Полнота бытия есть единство духовного и телесного, мысли и всего мыслимого.

Одно и то же есть мысль и то, о чем она мыслит:

Без сущего мысль не найти – она изрекается в сущем.

Иного не будет и нет: ему же положено роком –

Быть неподвижным и целым. Все прочее – только названья:

Смертные их сочинили, истиной их почитая, –

«Быть» и вместе «не быть», «рождаться» и вместе «кончаться»,

Цвет, окраску менять и двигаться с места на место.

Сущее все замыкается в круге пределом конечным 1),

Массой своей подобно оно совершенному шару,

Коего центр от окружности всюду равно отстоит,

Части же всюду равны – ни больше, ни меньше друг друга;

Сущее здесь или там: оно нерушимо и цело,

Все отовсюду равно до самых пределов от центра

Здесь я кончаю тебе достоверное слово и думу

Об истине. Смертное мненье отселе познай,

Прикрасам обманчивым речи моей твоим слухом внимая.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Поведаю ныне устройство вещей, которое кажется правдой,

Чтобы из мненья людей ничто от тебя не укрылось.

Нет в бытии небытья, чем единство его б нарушалось,

И сущего нет в нем такого, чтоб больше иль менее было.

 

b) «Мнение». Видимый, являющийся мир.

 

Здесь богиня переходит к объяснению строения видимого, мнимого мира:

Теперь ты познаешь эфир и все знаменья в эфире.

Ясного солнца блистающий свет и действия солнца

Познаешь, откуда они, постигнешь дела и природу

Бродячей царицы ночей, луны круглолицей. И небо

Также уведаешь ты, которое все окружает.

Узнаешь, откуда оно, и как оно связано роком

Держать все пределы светил.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

Ты узнаешь, откуда возникли

Солнце, луна и земля, эфир и небесное млеко,

Горний надзвездный Олимп и жгучая звездная сила.

Достойно внимания, что понятие рока, необходимости, или «судьбы» имеет у Парменида двоякий смысл: то самое, что в первой части понимается как логическая необходимость и зас­тавляет сущее быть «единым и неподвижным», то самое обус­ловливает во второй части физическое строение неба, его физи­ческую связь и движение светил. На самом деле, «по  истине», Парменид мыслит мир одною нераздельной, неизменной и непроницаемой

1) Собственно «сущее со всех сторон закончено, так как существует конечный предел».

106

 

 

сферой, а «по-видимому», в чувственном восприя­тии, это единое «сущее» является раздробленным на множество изменяющихся движущихся вещей, которые уничтожаются и возникают снова. Таким образом, по видимости, мир явлений соединяет в себе бытие и небытие, что противно логической «истине». Небытие есть ложная видимость; но эта видимость не­бытия преломляет единое бытие на множество вещей, разделяет его пустотою в пространстве, дробит его во времени на множест­во преходящих моментов.

Аристотель говорит, что Парменид, вынужденный сообра­зоваться с видимым множеством явлений, должен был наряду с умопостигаемым единством допустить два новых начала – теп­лое и холодное, одно – сообразное бытию, другое – небытию: первое – небесный огонь, начало света и тепла, второе – начало холода, густого мрака, косности, или, как сам Парменид выра­жался, начала «света и ночи», причем Аристотель отожествляет первое с огнем, а второе с землею (Met. I, 5, 986 b). Нетрудно за­метить здесь сходство с пифагорейским дуализмом положитель­ного и отрицательного начала, света и мрака, огня и беспредель­ного воздуха. Как мы видели, «воздух» ранних физиков не то­жествен с нашим воздухом: это более или менее легкий туман, сгущающийся то в облака, то в небесную синеву. Точно так же и ночь представлялась как какое-то густое темное тело, откуда естественно предположить превращение ее в землю. Физика Парменида носит дуалистический характер: логически в сфере истинного бытия в видимом разделении, нет ни противопо­ложностей, ни противоречий, но в видимой действительности они существуют. Итак, единая сфера истинного бытия, во многих частных противоположностях, проявляется как светлое начало; с другой стороны, небытие, чисто отрицательное и несущест­вующее, является в этом мире как ночь, холод, косная стихия, образующая основу мирового процесса явлений. Из смеси двух стихий, светлой и темной созданы все вещи. «Все полно света и вместе невидимой тьмы» (fr. 9, 3). Тонкий, беспримесный эфир разлит всюду и проникает все; ночь также кажется разлитою во всей сфере бытия: она-то ложным образом отделяет сущее от сущего во времени и пространстве; в ней единый свет прелом­ляется в обманчивой, многообразной игре лучей, то возгораясь, то угасая, то изменяя свои цвета.

Вместо одного начала «люди называют две формы, а не одну из них, в чем и состоит заблуждение,– говорит Парменид. – Они противополагают их друг другу по внешнему виду и разделяют друг от друга их признаки. С одной стороны – эфирный пла­менеющий огонь, тонкий, весьма легкий, всюду равный себе и неравный другому; с другой стороны – прямо противополож­ная ему темная ночь, густая и тяжкая видом...» (8, 53 – 59).

Вселенную Парменид представлял себе той же всеединой «истинной» сферой: «поистине» она однородна, непроницаема, неподвижна, неделима, полна бытия, а «по мнению» состоит из нескольких концентрических светлых и темных «венцов», вращающихся вокруг центра, подобно колесам Анаксимандра или сферам пифагорейцев. По всей вероятности, все это «мнение», излагаемое во второй части поэмы, представляет собою дей-

107

 

 

ст­вительное философское мнение – раннюю пифагорейскую пере­работку системы Анаксимандра. Трудно, однако, составить себе отчетливое представление о космологии Парменида. Периферию Вселенной составляет темная небесная твердь, «крайний Олимп» пифагорейцев, плотною стеною обнимающий огненный круг небесный; в центре мира тоже лежит твердое круглое тело – земля, внутри которой опять-таки находится огонь. Между этим центром и окружностью, состоящими из несмешанных элемен­тов дня-огня или ночи-земли, помещаются «венцы», смешанные из этих элементов, соответствующие кольцам Анаксимандра или сферам планет. Трудно решить, каким образом Парменид пред­ставлял себе землю – в виде шара или в виде кольца, вращаю­щегося, подобно прочим кольцам, вокруг центрального огня.

Посреди смешанных сфер, в центре Вселенной, подобно Гестии пифагорейцев, царствует богиня, правящая всем, под началом которой находится процесс рождения и совокупления полов, матерь всех богов, раньше всех создавшая Эрота. Она же управляет судьбой душ, которые она то посылает из света в ад, то вновь возводит к свету из ада (Simpl. Phys. 39, 19), откуда видно, что Парменид разделял пифагорейский догмат о душепереселении.

Что за богиня (ἡ δαίμων) разумеется здесь, мы не знаем: Гестия, Дике, Необходимость или Афродита (Афродита-Пер­сефона)? Но, как бы то ни было, если эта богиня и отлична от той богини судьбы, или Мойры, которая появляется в первой части поэмы, она близка к ней.

Мифологический образ Необходимости связывает обе час­ти поэмы Парменида; иначе мы и не можем себе вообразить переход от тожества к противоположностям; этот переход может быть мыслим лишь как чисто роковой: что в первой части поэмы было логической необходимостью, «без оков сковывающей» су­щее, то становится физической необходимостью в области при­роды, рождения, генезиса.

Здесь обнаруживается основной недостаток мысли Парме­нида; его единое оказывается ограниченным своею собственной отвлеченностью; оно «принуждено» быть единым, и вместе с тем какая-то роковая сила заставляет его непонятным образом соз­давать призрачный мир явлений.

Но при всем этом философия Парменида является настолько объективной, настолько соответствует некоторым ранним запросам человеческой мысли, что она, помимо всякого внешнего посредства, во многих пунктах совпадает с философией, возникшей в другой части света при совершенно различных условиях. Я разумею индусскую философию Упанишад и Ве­данты. У индуса совершенно другой религиозно-мистический интерес: он прежде всего старается отрешиться от ложного мира явлений, от цепей, приковывающих его к этому миру, освобо­диться от роковой страды душепереселения и, уничтожив чувст­венность, погрузиться в вечный покой Единого. Грек задается чисто теоретической, умозрительной задачей. Поэтому у Пар­менида мы встречаем лишь намек на душепереселение, очевид­но, принятое от пифагорейцев, между тем как определения еди­ного сущего

108

 

 

во многих отношениях одинаковы у Парменида, в Веданте и Упанишадах: и здесь и там оно вечно, неизменно, однородно, неделимо, всесовершенно, всегда тожественно себе. Чистое бытие индусов также исключает возможность всякого небытия, столь же фатально ограничено собою и мыслится в образе сферы. Мир есть призрак (Майя), возникший из заблуж­дения: такой же роковой переход от единого (адвайти) к дуализ­му (двайти) преходящего существования; и к этому переходу еди­ное вынуждается либо жаждой множества, страхом одиночест­ва, или, наконец, любовным желанием – богом Кама (греческий Эрос). Конечно, не может быть и речи о возможности заимст­вования, тем более, что для нас вполне понятно образование обеих философий; но все же это сходство бросается в глаза.

Во всяком случае, основная философская идея Парменида имеет глубокое значение. Ее существенный недостаток заклю­чается в невозможности мыслить переход от единого к многому. Понятие о едином абсолютном бытии, вечном и неизменном, мы находим во всей последующей философии; оно сохранилось и до настоящего времени. Но позднейшая философия сознала отвлеченность элейского понятия. Абсолютное сущее и не может быть ни отвлеченным единством, ни физическим телом, как оно представляется у Парменида. Если оно абсолютно, то оно не может исключать действительное множество, отрицать действительность, ибо иначе оно само отрицалось бы действительностью и находилось бы в непримиримом противоречии с нею. Истин­ное положительное единство может быть только всеобъемлющее, вмещающее в себе полноту бытия. В последующей философии мы находим конкретное понятие, идею Абсолютного, которое не исключает, а полагает свое другое. В христианской мысли мы находим идеал конкретного высшего единства – бесконечной Любви, которая от века рождает себе Возлюбленного, которая в состоянии оживить само небытие и создать из него мир. Но уже среди ближайших преемников Парменида наблюдается ряд попыток отрешиться от абстрактности понятия сущего и найти связь между единым и множеством. Диалектика Парменида, несмотря на всю свою глубину и силу, настолько отвлеченна и парадоксальна, что необходимо должна была заставить мыс­лителей искать выхода из ее противоречий, из ее полного отри­цания действительности. Так, например, элейская идея неизмен­ной субстанции, или истинно-сущего, получила новое развитие у Эмпедокла, Анаксагора и атомистов, которые силились прими­рить ее с действительным множеством и движением вещей.

Вполне верным учению Парменида остался его ученик Зенон, один из остроумнейших мыслителей древности, развив­ший диалектически мысли Парменида.

 

Зенон.

Основные начала элейской школы, высказанные Парменидом, были в высшей степени просты и не допускали дальней­шего развития, а между тем школа существовала более ста лет. Поэтому вся деятельность ее должна была направиться на полемику в защиту своих положений путем раскры-

109

 

 

тия противо­речий в учениях других мыслителей. Зенон и придал эту новую форму элейскому учению, раскрывая противоречия, встречаю­щиеся в системах противников, относительно множества и движе­ния вещей. Парменид доказывал единство сущего, исходя из поня­тия истинного бытия; Зенон дает доказательства от противного: он предполагает явления истинно-сущими и затем указывает на те безусловные противоречия, к которым приводит такое пред­положение. Зенон принимает множество, движение, бытие вещей во времени и в пространстве за истинно-сущие и доказывает, что в этих понятиях заключаются такие внутренние противоречия, что логически ни движение, ни множество немыслимы.

Оригинальность этого философа заключается, именно в его диалектике. Слово «диалектика» происходит от греческого глагола διαλέγεσθαι – разговаривать, обсуждать, спорить; при­чем философский разговор или спор не есть софистическое словопрение, но предполагает существенное разногласие–дейст­вительную задачу: умеет спорить тот, кто умеет находить проти­воречия в мыслях собеседника; умеет обсуждать философские вопросы тот, кто видит их различные стороны и всесторонне исследует связанные с ними противоречия. Когда мысль чело­веческая освобождается от непосредственных впечатлений и сознает свою свободу и самобытность, она обращается к поня­тиям, отвлеченным от действительного мира; она старается про­думать свои понятия, развить их, и такое развитие понятий, их всесторонний анализ, составляет сущность диалектики. Резуль­татом диалектического развития понятий является раскрытие присущих им противоречий: каждое отвлеченное понятие имеет различные противоположные определения по отношению к другим понятиям; эти определения противоречат друг другу и часто взаимно друг друга исключают. Конечно, это поражает мысль, и, прежде чем исследовать всеобщую природу понятий или способность отвлеченного мышления, мысль увлекается новым диалектическим искусством. Отсюда – любовь греков к диалек­тике, непонятная нам по своему увлечению: мы не можем не удивляться этой наивной страсти к софизму, увлекавшей греков, имевшей для них прелесть какого-то умственного искусства. Успех Зенона сильно обусловливался его диалектикой. Но эта диа­лектика не была чисто формальным и бессодержательным фокус­ничеством мысли позднейших софистов; она имела существен­ный философский интерес, и аргументы Зенона, дошедшие до нас, имеют первостепенное философское значение. Мыслителям пришлось считаться с ними и приходится считаться до сих пор, так как они раскрывают действительные философские задачи, действительные противоречия, связанные с нашими понятиями величины, множества, движения, времени и пространства. Уже в самых простых понятиях множества и величины заключаются противоречащие друг другу понятия конечного и бесконечного; на это было обращено внимание уже первых мыслителей: пифа­горейцы весь мир слагали из этих двух противоположностей. Рас­смотрим аргументы Зенона против материального множества, вытекающие из указанных противоречий.

110

 

Протяженные величины

Множество равно себе по количеству и не может быть ни больше ни меньше себя самого, – постольку оно есть определенное множество; вместе с тем оно беспредельно, ибо между частями множества есть всегда нечто, их разделяющее; между разделяемым и разделяющим есть еще нечто и т.д. до бесконечности. Рассматривая этот аргумент, надо иметь в виду аргументацию Парменида: сущее может быть отделено от суще­го только чем-нибудь сущим, так как небытия нет совершенно. Другой аргумент: если существует множество вещей, то они вмес­те бесконечно малы и бесконечно велики. Всякая вещь состоит из частей, всякая часть – из других частей, и так далее до бес­конечности. При этом каждая часть отделена чем-либо «сущим» от других. Отсюда вытекает, что вещей – бесконечное множест­во и что каждая из них, занимая бесконечное пространство бес­конечностью частей – сама бесконечно велика. С другой стороны, так как всякая частица отделена от другой бесконечным мно­жеством, каждая из них бесконечно мала; отделенная от всех час­тиц, она сама не имеет частей. Постольку она не имеет и вели­чины; прибавленная к чему-либо, она не может ничего собою увеличить, а потому все вещи, состоя из бесконечно-малых час­тей, сами бесконечно малы или не имеют величины. Материя имеет и не имеет величины, есть великое и малое, бесконечно-великое и бесконечно-малое, откуда вытекает ложность видимых явлений.

Всякая протяженная величина может рассматриваться по произволу и как бесконечно-великая, и как бесконечно-малая; состоя из бесконечных частей, она бесконечно мала в простран­стве; с другой стороны, она занимает пространство, которое внутренне во всех частях своих всюду бесконечно, и постольку сама является бесконечно-великой. Отсюда возникают все па­ралогизмы о материи, столь занимавшие философию. Из созна­ния несоответствия между пространством и данным чувственным протяжением является проблема бесконечной делимости мате­рии; если есть непротяженные части, конечные математические точки, то их сумма не может составить чего-либо протяженного; если же части протяженного сами протяженны, то они не конечны, будучи делимы до бесконечности. Оба решения одинаково неудов­летворительны: бесконечное не слагается из конечного и конеч­ное не слагается из бесконечного. Следовательно, вещи, которые, по-видимому, наполняют пространство, на самом деле оставляют его пустым. Указывают на то, что вещи лишь делимы, но не раз­делены; но все же остается непонятным, каким образом конеч­ные вещи могут занимать пространство, которое, будучи непре­рывно, в то же время всюду бесконечно.

 

Понятие места.

Аргументы Зенона доказывают, что вещи не могут напол­нить пространства и что оно может быть наполнено лишь тою неделимою сферою, о которой учил Парменид. Но тут является новое затруднение. Круглая

111

 

 

сфера Парменида имеет в себе свой предел, между тем как пространство беспредельно не только внутренним но и внешним образом: следовательно, «сфера» мо­жет занимать лишь ограниченное место в пространстве. Таким именно, как мы видели, было представление пифагорейцев, ко­торые вне мира допускали пустую беспредельность. Но Зенон для разрешения этого затруднения исследует само понятие места. Он доказывает, что понятие места ложно; все, что существует в прост­ранстве, имеет место; если место существует в пространстве, то оно также имеет место; место этого места точно так же, и т.д. до бесконечности; бесконечность же не может быть местом, ибо в противоположном случае она предполагала бы новую беско­нечность мест. Место не имеет места в пространстве; умопостигаемая сфера Парменида не имеет места, потому что она все­объемлюща; место предполагает пустоту, а пустоты, как мы знаем, нет вовсе; вот и другой аргумент против понятия места и свя­занных с ним понятий движения и материального множества, аргумент, которым, как мы увидим далее, воспользовался Мелисс, другой последователь Парменида.

 

Аргументы против возможности движения.

Доказательства, которые приводил Зенон против возмож­ности движения, также очень замечательны и важны. Движение не может совершиться в данный промежуток времени, потому что пространство заключает в себе бесконечность. Ахиллес никогда не может догнать черепахи, как бы мало она ни была впереди его, ибо всякий раз, как он при всей скорости своего бега ступит на место, которое перед тем занимала черепаха, она несколько подается вперед; как бы ни уменьшалось разделяющее их пространство, оно все-таки бесконечно.

Положим, что Ахиллес бежит в 10 раз скорее черепахи, которая движется впереди его; пусть он отстал от нее на рас­стояние версты. Вопрос: каким образом он может ее догнать? Ведь в то время как он пройдет версту, она успеет подвинуться на 1/10 версты, когда он пройдет и это расстояние, – она опередит его на 1/100 версты и т.д. Расстояние может уменьшиться до бес­конечности, а Ахиллес все-таки не догонит черепахи. Но он догонит ее, если пробежит 10/9 своего пути, так как в это время черепаха пройдет всего 1/9. Однако трудность для мысли все-та­ки останется; ведь мы знаем, что в действительности не только Ахиллес, а и каждый из нас догонит черепаху, но для философа ставится вопрос о мыслимости движения вообще, как Зенон до­казывает это в следующем аргументе. Для того чтобы пройти известное расстояние, должно пройти его половину, половину половины и т. д. целую бесконечность. Нельзя в конечное время пройти бесконечное пространство.

Обыкновенно возражают на то, что Зенон упускает из виду бесконечность времени, которая покрывает собою бесконечность пространства. Но и это возражение несущественно: движение столь же мало наполняет время, как вещество пространство. Против этого, в доказательство параллельности времени и пространства, у Зенона есть знаменитый паралогизм

112

 

 

о неподвиж­ности «летящей стрелы»: такая стрела не движется, ибо в каждый данный момент времени она занимает данное место пространства; а если она неподвижна в каждую данную единицу времени, – она неподвижна и в данный промежуток его. Движущееся тело не движется ни в том месте, которое оно занимает, ни в том, которого оно не занимает.

На это возражают, что непрерывно движущееся тело не занимает определенного места и, наоборот, переходит из одного места в другое. Но это-то и доказывает нереальность движения: если пространство и время непрерывны, то в них нет промежутков, а следовательно, нет отдельных времен и мест: и движение также не может разделить времени, как вещи не могут разделить пространства. Таким образом, Парменид оказывается правым перед сторонниками эмпирической действительности. Мир чувственных вещей не может действительно заполнить того пространства и времени, которое он, по-видимому, занимает. Пространство и время наполнены единой и неделимой, непре­рывной и абсолютно плотной сферой Парменида, вечно непод­вижной.

От Зенона дошли до нас и другие аргументы, также стре­мящиеся показать обманчивость чувственных восприятий даже в их собственной сфере. Если высыпать меру зерна, она произ­водит шум; если уронить одно зерно, то шума нет; но если куча издает звук, то – и зерна, отдельные части ее; если зерно не зву­чит, то не звучит и самая куча. Другой аргумент направлен опять против движения, доказывая его относительность: два тела, дви­жущиеся с равной скоростью, проходят в равное время одинако­вое пространство; но одно тело проходит вдоль другого вдвое большее протяжение, если это второе тело движется с равной скоростью в противоположном направлении.

Оба эти аргумента хотя и носят софистический характер, но вполне доказывают относительность чувственного восприятия и движения. Будучи в вагоне, мы можем обмануться на станции, когда мимо нас идет другой поезд, и мы не знаем, движемся ли мы или стоим, хотя в этом можно удостовериться: стоит лишь взглянуть на другую сторону. Но если мы предположим в пустом пространстве только два тела, из которых одно движется, а другое неподвижно, то невозможно будет определить, которое именно из них находится в движении.

Итак, Зенон показал, что в понятиях пространства и времени заключаются противоречия, неразрешимые антиномии. Прост­ранство и время суть формы явлений; Зенон усомнился в истин­ности этих явлений, признав их за формы неистинного бытия – ненаполненного, призрачного, пустого. В новое время, отчасти примыкая к Зенону, ту же мысль – хотя и с другой стороны – развил Кант, признавший пространство и время за продукт на­шей чувственности, за те субъективные формы, в которых вос­принимаются явления.

Зенон первый усомнился в подлинной истинности этих форм бытия, и, таким образом, впервые дал основание идеалистиче­скому миросозерцанию, обозначил разницу между являющимся и мыслимым сущим – то, что теперь

113

 

 

немецкие философы назы­вают греческими терминами: φαινόμενον и νοούμενον (феномен – являющееся и ноумен – умопостигаемое, мыслимое бытие).

 

Мелисс.

Влияние Парменида не ограничивалось тесными рамками школы. Оно сильно сказалось на всей современной мысли, поставив основную онтологическую и космологическую пробле­му в связи с вопросом об истинном способе познания вещей. Достоверны ли показания чувственного опыта? Существует ли в действительности видимый мир множества и движения, мир изменчивых явлений? Целый ряд мыслителей; следовавших за ним, стремится согласовать его положения о вечности и неиз­менности сущего со множеством и движениями, происхож­дением и уничтожением существующих вещей. Другие отправ­ляются от его положений в критике всей современной и пред­шествовавшей физики; и, с другой стороны, этой критикой обос­новывают положение Парменида о вечности, неизменности и единстве сущего. Так делал Зенон, преемник Парменида. Так делал и его современник Мелисс Самосский, на другой окраине греческого мира. Полемика того и другого преследует общую философскую цель, несмотря на тот самостоятельный диалек­тический интерес, который эта полемика имела для обоих. Зенон, принадлежавший к пифагорейскому союзу, естественно имеет в виду воззрения, распространенные в пифагорейских кругах. Мелисс имеет в виду преимущественно ионийскую физи­ку с ее учением о беспредельной стихии, заключающей в себе «смесь» различных элементов, выделяющихся из нее в мировом процессе, или же образующей все вещи посредством сгущения и разрежения. Впрочем, он полемизирует и против тех физиков, которые признавали пустоту и множество движущихся мате­риальных единиц: таковы были пифагорейцы и Анаксагор.

Основная мысль Мелисса та же, что у Парменида. Небытия нет, пустоты нет. Поэтому сущее едино, неизменно, неподвижно, вечно, не возникает и не уничтожается. Но, в отличие от Парменида, наряду с временной бесконечностью Мелисс приписывает сущему и пространственную бесконечность, или бесконечную величину (fr. 3,5 и 6), подобно Анаксимандру. Если бы сущее не было едино, оно граничило бы с чем-либо другим; но так как ничего другого, кроме вечного сущего нет и быть не может, то оно ничем не может быть ограничено. Поэтому оно беспредельно: представление Пар­менида об ограниченной сфере невольно предполагает окружаю­щую пустоту, между тем как пустота есть ничто, небытие и пото­му абсолютно не существует.

«Сущее вечно, бесконечно, едино и всецело однородно. Оно не может ни уничтожиться, ни увеличиться, ни перестроиться, оно не испытывает ни болезни, ни страдания. Ибо раз оно подвергалось бы чему-либо подобному, оно бы не могло быть единым. Если оно изменяется, оно по необходимости не может пребывать одинаково сущим, но то, что было ранее, должно уничтожиться, а то, чего не было, – возникнуть (недопустимый переход от

114

 

 

бытия к небытию и обратно). Таким образом, если бы сущее в 10000 лет стало бы другим хоть на один волос, оно должно бы совершенно уничтожиться в течение вечного времени». Точно так же доказывается и немыслимость переустройства или перерасположения или страдания в истинно-сущем. «Страждущая вещь не могла бы быть вечно», и страдание предполагает уничтожение или увеличение, ограничение извне. Не имел ли в виду Мелисс голод и насыщение, оскудение и богатство, болезнь и здоровье Гераклита? Далее последовательно отвергается пус­тота в сущем, откуда следует отрицание движения, а также и теории «сгущения и разрежения», которая необходимо предпо­лагает пустоту (fr.7).

Любопытна следующая критика представления о чувствен­ном множестве вещей, критика, в которой хотят видеть полемику против Анаксагора, но которая, однако, метит гораздо глубже и дальше. «Если бы существовало множество вещей, то они должны были бы обладать теми же свойствами, какие я приписываю единому», т.е. если бы они существовали истинно, они обладали бы признаками истинно-сущего. «Так, если есть земля, вода, воздух, огонь, железо, золото и одно живо, другое мертво, или черно, или бело, или обладает иными свойствами, какие люди признают истинно существующими, если все это есть, и мы правильно видим и слышим (правильно воспринимаем сущее нашими чувствами), то необходимо, чтобы каждая из этих вещей пребывала такой, какой она нам показалась от начала, чтобы она не превращалась и не делалась другою, но чтобы каждая вещь всегда была такою, как она есть. И вот мы признаем, что мы правильно видим и слышим и разумеем. И, однако, нам кажется, что теплое делается холодным, и холодное теплым, твердое мягким, и мягкое твердым, что живое умирает или возникает из неживого, что все это изменяется, и что прошедшее и настоящее нисколько не схожи между собою: железо, будучи твердым, стирается пальцем, исчезая постепенно, и точно так же золото или камень и все, что не считается крепким, а из воды возникает земля и камни. Отсюда следует, что мы не можем ни видеть, ни познавать сущее. В этом есть внутреннее противоречие. Ибо, между тем как мы утверждаем, что существует множество вечных (вещей) того или другого определенного вида и крепости, очевидность доказывает нам в каждом отдельном случае, что все изменяется и превращается. Поэтому ясно, что мы и видим неверно, и что самая видимость множества вещей обманчива. Ибо если бы эти многие вещи истинно существовали, они не превра­щались бы, но каждая пребывала такой, какой она казалась. Ибо ничто не превозмогает истинно-сущего. А в случае превраще­ния (или перемены) – сущее уничтожается, и происходит несу­ществующее. Таким образом, если бы существовало множество вещей, они должны были бы обладать теми же свойствами, что единое» (fr. 8). Здесь Мелисс предвосхищает учение атомистов или указывает на него, потому что атомисты, желая примирить множество и движение с понятием неизменного бытия, приписа­ли каждому атому вечность, неизменность, «полноту», непро­ницаемость и неделимость «сущего» Парменида. Мелисс, одна­ко, делает еще один шаг вперед, оказываю-

115

 

 

щийся роковым для атомизма, но и не для одного атомизма, а и для всей античной физики. Если отдельные «многие вещи» для того, чтобы «сущест­вовать истинно», должны обладать признаками единого суще­го, то это единое сущее «должно не иметь тела», ибо в противном случае оно имело бы части и тогда не было бы единым. Гео­метрическое тело ограничено плоскостями: «беспредельно тело» есть contradictio in adjecto – круглый квадрат. Физическое тело состоит из частей, представленных нами в пространстве. Но если сущее перестанет быть телом, мы выходим из границ физи­ки и стоим перед метафизикой, которая несомненно подготов­лялась разложением античной физики, ее умозрительной крити­кой.

Но с понятием реальности слишком тесно связывалось понятие телесности и, раз это последнее было устранено, нужно было найти для реальности новое содержание. Пока этого не было сделано, результат получился чисто отрицательный: вместе со множеством и движением исчезла самая телесность, и от античной Фисис («природы» или «естества») ничего не осталось. Этот отри­цательный итог элейской диалектик подвел, однако, не Мелисс, а софист Горгий в своем знаменитом сочинении «О природе, или о несуществующем».

 


Страница сгенерирована за 0.23 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.