Поиск авторов по алфавиту

Автор:Лосский Николай Онуфриевич

Личность Достоевского

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ОСНОВНЫЕ ЧЕРТЫ ХАРАКТЕРА

ДОСТОЕВСКОГО

Федор Михайлович Достоевский (30.X.1821-28.I.1881) с начала и до конца жизни проявлял во всем своем поведении и характере чрезвычайное, иногда прямо-таки адское самолюбие, самостоятельность убеждений и поступков, упорство в отстаивании сво­их убеждений, свободолюбие и чуткость ко всякому притеснению.

В детстве маленький Федя во всех своих проявле­ниях был, по словам родителей, «огонь»; он любил показывать ловкость и силу; устраивая игры в «ди­ких», в Робинзона, он всегда предводительствовал. Однажды, когда он, не любя подчиняться чужому ав­торитету, резко отстаивал свои убеждения, отец про­рочески сказал ему: «Эй, Федя, уймись; не сдобровать тебе... быть тебе под красною шапкой» 1).

Наклонность жить в мире фантазии обнаружи­вается у Достоевского очень рано. Совсем ребенком он с увлечением слушает, как отец читает матери ро­маны Редклиф. Он любит читать путешествия, рома­ны Вальтера Скотта, мечтает о путешествиях по Во­стоку и в шестнадцатилетнем возрасте пытается на­писать роман из венецианской жизни.

Выйдя из родительской семьи, в Инженерном училище, на службе, потом на каторге, самолюбивый

1) А. М. Достоевский, «Воспоминания», стр. 43, 56, 71. Красная шапка — форма сибирских штрафных батальонов.

9

 

 

Достоевский обособляется от толпы товарищей, на­вязанных ему обстановкою. Он ведет преимуществен­но уединенную жизнь и уходит в мир своей фанта­зии. Герой повести «Хозяйка», оторвавшийся от действительности и одиноко живущий своими фантасти­ческими грезами, похож на Достоевского в эту по­ру его жизни. Он пишет в это время «Хозяйку» и, по-видимому, имея в виду себя, а также главное лицо своей повести, говорит в письме к брату Михаилу: «Вне должно быть уравновешено с внутренним. Иначе, с отсутствием внешних явлений, внутреннее возьмет слишком опасный верх. Нервы и фантазия займут очень много места в существе. Всякое внешнее явление с непривычки кажется колоссальным и пуга­ет как-то. Начинаешь бояться жизни» 1).

Обособление Достоевского от товарищей вовсе не есть следствие равнодушия к людям или черство­сти сердца. Наоборот, он живо воспринимает чужую жизнь; он легко проникает в сокровенные тайники характера не только людей, но и животных; особен­но чуток он к чужому страданию. Удаление его от шумной толпы товарищей объясняется тем, что он недоволен действительностью, слишком далекою от идеала и часто наносящею удары его самолюбию. В живое общение он вступает только с избранными, например, с Шидловским, или с лицами, приглашен­ными им. Так, д-р Яновский рассказывает, что До­стоевский любил в 1846-49 гг. устраивать обеды для своих приятелей где-либо в ресторане, произносить при этом спичи и оживленно обсуждать в этих собра­ниях литературные произведения2).

Достоевский страстно хочет любить и быть лю-

1) Достоевский, Письма I. т., № 44, стр. 106. В дальней­шем, ссылаясь на письма, я буду указывать лишь номер письма. Об автобиографическом значении «Хозяйки» см. статью А. Бе­ма «Драматизация бреда» в сборниках «О Достоевском» I. т., ред. А. Бема.

2) Воспоминания о Достоевском, «Русский Вестник» 1885, апрель.

 

10

 

 

бимым, он считает себя человеком «с нежным серд­цем, но не умеющим высказывать свои чувства»1). Во все периоды своей жизни он жалуется на свой скверный отталкивающий характер: «иногда, когда сердце мое плавает в любви, не добьешься от меня ласкового слова» (к брату Михаилу, I, № 44). Неуди­вительно поэтому, что свою жажду любви он удов­летворяет в мечтах и изливает ее в таких повестях, как «Белые ночи», «Неточка Незванова», «Хозяйка», «Бедные люди», «Маленький герой». А сколько таких воображаемых сцен, как беседы с любимою девуш­кою в «Белых ночах», осталось непретворенными в повесть.

Когда исключительные условия или семейная связь или просто привычка снимают преграду между Достоевским и людьми, нежность его души и добро­та обнаруживается ярко и сильно. В Тобольске, при­говоренный к каторге Ястржембский был близок к самоубийству; его удержало от этого поступка влия­ние Достоевского, который обнаружил в этом деле мужественную натуру с женственною мягкостью.2)

Множество фактов свидетельствует о его чрез­вычайной доброте. Приятель молодости Достоевского д-р Ризенкампф говорит: «Федор Михайлович при­надлежал к тем личностям, около которых живется всем хорошо, но которые сами постоянно нуждают­ся. Его обкрадывали немилосердно, но, при своей до­верчивости и доброте, он не хотел вникать в дело и обличать прислугу и ее приживалок, пользовавшихся его беспечностью». Когда в 1843 г. Достоевский и Ри­зенкампф наняли общую квартиру, «самое сожитель­ство с доктором чуть было не обратилось для Федо­ра Михайловича в постоянный источник новых рас­ходов. Каждого бедняка, приходившего к доктору за советом, он готов был принять, как дорогого гостя».

1) А. Г. Достоевская, «Воспоминания», стр. 47.

2) О. Миллер, Материалы для жизнеописания Ф. М. Достоевского, 127 стр. в книге «Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского», 1883.

11

 

 

«Все забитое судьбою, несчастное, хворое и бед­ное находило в нем особое участие, — рассказывает барон А. Е. Врангель, — его совсем из ряда выдаю­щаяся доброта известна всем близко знавшим его; снисходительность Ф. М. к людям была как бы не от мира сего» 1)

Узнав о страшной нищете одной вдовы, остав­шейся после смерти мужа с тремя детьми 11, 7 и 5 лет, Достоевский из жалости взял ее к себе прислугою со всеми детьми. Анна Григорьевна Достоевская пишет об этом случае: «Федосья со слезами на гла­зах рассказывала мне, еще невесте, какой добрый Ф. М. Он, по ее словам, сидя ночью за работой и за­слышав, что кто-нибудь из детей кашляет или пла­чет, придет, закроет ребенка одеялом, успокоит его, а если это ему не удастся, то ее разбудит*2).

Он заботится об отдыхе прислуги. Испытывая са­мые тяжелые денежные затруднения, он тем не менее ежемесячно помогал семье своего любимого брата Михаила после его смерти. Особенно удивительна его постоянная забота о пасынке Павле Исаеве и мате­риальная поддержка его даже тогда, когда этот мо­лодой человек проявляет нахальную требовательность, продает по частям любимую библиотеку свое­го отчима во время его долгого пребывания заграни­цею, получает места по протекции отчима и через месяц-два теряет их вследствие дерзкого отношения к начальству и т. п. Все каверзы пасынка Достоев­ский переносит с изумительною кротостью и долго­терпением.

Просящим милостыню Достоевский никогда не отказывал в помощи.

«Случается, — рассказывала жена его, — когда у моего мужа не найдется мелочи, а попросили у не­го милостыню вблизи нашего подъезда, то он при-

1) Барон А. Е. Врангель, Воспоминания о Ф. М. Достоевском в Сибири 1854-1856 гг., СПБ. 1912, стр. 35.

2) А. Достоевская, «Воспоминания», 78.

12

 

 

водил нищих к нам на квартиру и здесь выдавал день­ги» (стр. 220). В 1879 г. какой-то пьяный крестьянин ударил на улице Достоевского по затылку с такою силою, что он «упал на мостовую и расшиб себе лицо в кровь».

«В участке Федор Михайлович просил полицей­ского офицера отпустить его обидчика, так как он его прощает».

Однако протокол был уже составлен и делу был дан ход. Мировому судье Достоевский заявил, что прощает обидчика и просит не подвергать его нака­занию. Судья, снисходя к просьбе Достоевского, все же приговорил крестьянина «за произведение шума» и беспорядка на улице к денежному штрафу в 16 руб­лей, с заменою арестом при полиции на четыре дня. Достоевский подождал своего обидчика у подъезда и дал ему 16 рублей для уплаты штрафа.

Защищая Достоевского против навета Н. Н. Стра­хова, жена его пишет:

«Федор Михайлович был человеком беспредель­ной доброты. Он проявлял ее в отношении не одних лишь близких ему лиц, но и всех, о несчастии, неуда­че или беде которых ему приходилось слышать. Его не надо было просить, он сам шел со своею помо­щью. Имея влиятельных друзей (К. П. Победоносце­ва, Т. И. Филиппова, И. А. Вышнеградского), муж пользовался их влиянием, чтобы помочь чужой беде. Скольких стариков и старух поместил он в богадель­ни, скольких детей устроил в приют, скольких не­удачников определил на места. А сколько приходи­лось ему читать и исправлять чужих рукописей, сколь­ко выслушивать откровенных признаний и давать со­веты в самых интимных делах. Он не жалел своего времени, ни своих сил, если мог оказать ближнему какую-либо услугу. Помогал он и деньгами, а, если их не было, ставил свою подпись на векселях и, слу­чалось, платился за это. Доброта Федора Михайло­вича шла иногда вразрез с интересами нашей семьи, и я подчас досадовала, зачем он так бесконечно добр,

13

 

 

но я не могла не приходить в восхищение, видя, ка­кое счастье для него представляет возможность сде­лать какое-либо доброе дело».

Человек, болезненно самолюбивый, имеющий приятелей, но не подлинных друзей, съеживающийся от постоянных столкновений с людьми, но вместе с тем ищущий любви и ласки, нередко удовлетворяет эту потребность своей души путем общения с детьми. Достоевский особенно нежно любил и понимал детскую душу.

«Я ни прежде, ни потом, — говорит Достоев­ская, — не видала человека, который бы так умел, как мой муж, войти в миросозерцание детей и так их заинтересовать своею беседою. В эти часы Федор Михайлович сам становился ребенком».

Рассказывая о длинной поездке всей своей семьи в Курскую губернию летом 1877 г., Достоевская го­ворит:

«Меня прямо поражала способность мужа успо­коить ребенка: чуть, бывало, кто из троих начинал капризничать, Федор Михайлович являлся из своего уголка (он садился в том же вагоне, но поодаль от нас), брал к себе капризничавшего и мигом его успо­каивал. У мужа было какое-то особое уменье разго­варивать с детьми, войти в их интересы, приобрести доверие (и это даже с чужими, случайно встречав­шимися детьми) и так заинтересовать ребенка, что тот мигом становился весел и послушен. Объясняю это его всегдашнею любовию к маленьким детям, ко­торая подсказывала ему, как в данных обстоятельст­вах следует поступать».

Чуткий к чужим страданиям вообще, Достоев­ский особенно болел душою за детей, узнавая о слу­чаях притеснения их. Он следит за судебными про­цессами, возбуждаемыми против родителей, истязаю­щих своих детей. Из этих процессов он взял мате­риал для «бунта» Ивана Карамазова против мира, в котором возможны невыносимые страдания невинных детей:

14

 

 

«Есть такие секущие, которые разгорячаются с каждым ударом до сладострастия, до буквального сладострастия, с каждым последующим ударом все больше и больше, все прогрессивнее. Секут минуту, секут, наконец, пять минут, секут десять минут, даль­ше, больше, чаще, садче. Ребенок кричит, ребенок, наконец, не может кричать, задыхается: «Папа, папа, папочка, папочка». Тут именно незащищенность-то этих созданий, — говорит Достоевский, — и соблаз­няет мучителей, ангельская доверчивость дитяти, ко­торому некуда деться и не к кому идти, — вот это-то и распаляет гадкую кровь истязателя. Во всяком че­ловеке, конечно, таится зверь, — зверь гневливости, зверь сладострастной распаляемости от криков истя­зуемой жертвы, зверь без удержу спущенного с це­пи, зверь нажитых в разврате болезней, подагр, боль­ных печенок и прочего».

Человек, измученный видением зла в мире и не­способный создать себе в своей общественной жиз­ни среду дружеских отношений вследствие своей не­уживчивости и требовательности, с душою, мягкою, но не умеющею проявляться, мечтает основать се­мью, как уголок мира, в котором легче может быть осуществлен идеал любви. После смерти своей пер­вой жены, брак с которой был неудачен, Достоевский в течение двух лет делает пять предложений (Сусловой, Корвин-Круковской, Иванчиной-Писаревой, Ивановой и Сниткиной). В отношениях к Иванчиной-Пи­саревой, Ивановой и Сниткиной нет и следа страстной влюбленности; делая предложение, Достоевский про­сто руководится желанием во что бы то ни стало иметь прочную семью. Он говорит, что если пришлось бы выбирать, жениться ли на умной или доброй, «возьму добрую, чтоб меня жалела и любила». В молодости, в возрасте 26 лет, он сказал Яновскому:

«Люблю не юбку, а, знаете ли, чепчик люблю, чепчик вот такой, какие носит Евгения Петровна», почтенная мать семейства, жена художника-академика Н. А. Майкова, мать приятеля Достоевского поэта

15

 

 

Аполлона Николаевича Майкова. Эти слова произ­несены были приблизительно через год после того, как Достоевский, когда у него закружилась голова в пору кратковременного литературного успеха, познакомился, быть может, с сомнительными женщинами, а потом увлекся на несколько месяцев красавицею Па­наевой. Он писал тогда брату Михаилу:

«Минушки, Кларушки, Марианны и т. п. похоро­шели донельзя, но стоют страшных денег. На днях Тургенев и Белинский разбранили меня в прах за бес­порядочную жизнь». «Вчера я в первый раз был у Панаева и, кажется, влюбился в жену его. Она умна и хорошенькая, вдобавок любезна и пряма донель­зя». (№ 31, 16.XI.1845).

Женившись на Анне Григорьевне Сниткиной, До­стоевский в начале брачной жизни часто проявлял в отношении к молодой жене отрицательные черты сво­его характера, нередко ссорился с нею, кричал на нее и даже заявлял ей в одной из ссор, что жена — «есте­ственный враг своего мужа»1). Через два месяца пос­ле свадьбы в письме к Сусловой, связь с которой бы­ла разорвана не Достоевским, а самою Сусловою, он объясняет свою женитьбу тем, что после смерти бра­та Михаила ему было «ужасно скучно и тяжело жить», он пригласил стенографистку и, заметив ее любовь к себе, «предложил ей за меня выйти»; Сусловой же он говорит: «я не к дешевому необходимому счастью приглашаю тебя», уважаю тебя «за твою требовательность, «друг вечный» (№ 265, 23.IV.1867). По-видимому, свой брак он расценивает, как дешевое не­обходимое счастье. Однако, дальнейшая жизнь с доб­рою и умною женою, понимавшею величие гения сво­его мужа и прощавшею ему его недостатки, принесла такие глубокие переживания, которые создали не­разрывное сочетание двух душ. Первым серьезным испытанием были страдания Анны Григорьевны во время трудных родов в марте 1868 г. в Женеве.

1) А. Г. Достоевская, «Дневник», 34.

16

 

 

«В лице Федора Михайловача выражалось, — пи­шет Достоевская, — такое мучение, такое отчаяние, по временам я видела, что он рыдает, и я сама стала страшиться, не нахожусь ли я на пороге смерти и, вспоминая мои тогдашние мысли и чувства, скажу, что жалела не столько себя, сколько бедного моего мужа, для которого смерть моя могла бы оказаться катастрофой. Я сознавала тогда, как много самых пламенных надежд и упований соединял мой дорогой муж на мне и нашем будущем ребенке. Внезапное крушение этих надежд, при стремительности и без­удержности характера Федора Михайловича, могло стать для него гибелью».

Когда родилась дочь, которую назвали Софиею, Достоевский «благоговейно перекрестил Соню, поце­ловал сморщенное личико и сказал: Аня, погляди, ка­кая она у нас хорошенькая! Я тоже перекрестила и поцеловала девочку и порадовалась на своего доро­гого мужа, видя на его восторженном и умиленном лице такую полноту счастья, какой доселе не прихо­дилось видеть».

«Федор Михайлович, — продолжает Достоев­ская, — оказался нежнейшим отцом: он непременно присутствовал при купании девочки и помогал мне, сам завертывал ее в покойное одеяльце и зашпиливал его английскими булавками, носил и укачивал ее на руках, и, бросая свои занятия, спешил к ней, чуть только заслышит ее голосок».

Он «целыми часами просиживал у ее постельки, то напевая ей песенки, то разговаривая с нею, причем, когда ей пошел третий месяц, он был уверен, что Со­нечка узнает его, и вот что он писал А. Н. Майкову от 18 мая 1868 года: Это маленькое трехмесячное созда­ние, такое бедное, такое крошечное — для меня было уже лицо и характер. Она начинала меня знать, лю­бить и улыбалась, когда я подходил. Когда я своим смешным голосом пел ей песни, она любила их слу­шать. Она не плакала и не морщилась, когда я ее це-

17

 

 

ловал. Она останавливалась плакать, когда я подхо­дил».

К сожалению, это счастье длилось недолго. На третьем месяце своей жизни девочка заболела воспа­лением легких и скончалась.

«Глубоко потрясенная и опечаленная ее кончи­ною, — пишет Достоевская, — я страшно боялась за моего несчастного мужа: отчаяние его было бурное, он рыдал и плакал, как женщина, стоя пред остывшим телом своей любимицы, и покрывал ее бледное ли­чико и ручки горячими поцелуями. Такого бурного отчаяния я никогда более не видала. Обоим нам ка­залось, что мы не вынесем нашего горя.»

После этого удара Достоевские не могли оста­ваться в Женеве и недели через две переехали в Веве.

«Пароход, на котором нам пришлось ехать, — пи­шет Достоевская, — был грузовой, и пассажиров на нашем конце было мало. День был теплый, но пасмур­ный, подстать нашему настроению. Под влиянием про­щания с могилкой Сонечки, Федор Михайлович был чрезвычайно расстроган и потрясен, и тут, в первый раз в жизни, (он редко роптал), я услышала его горь­кие жалобы на судьбу, всю жизнь его преследовав­шую. Вспоминая, он мне рассказывал про свою пе­чальную одинокую юность после смерти нежно им любимой матери, вспомнил насмешки товарищей по литературному поприщу, сначала признавших его та­лант, а затем жестоко его обидевших. Вспоминал про каторгу и о том, сколько он выстрадал за четыре го­да пребывания в ней. Говорил о своих мечтах найти в браке своем с Марьей Дмитриевной столь желанное семейное счастье, которое, увы, не осуществилось: де­тей от Марии Дмитриевны он не имел, а ее «странный, мнительный и болезненно фантастический характер» был причиною того, что он был с нею очень несчаст­лив. И вот теперь, когда это «великое и единственное человеческое счастье иметь родное дитя» посетило его и он имел возможность сознать и оценить это счастье, злая судьба не пощадила его и отняла от не-

18

 

 

го столь дорогое ему существо. Никогда ни прежде, ни потом не пересказывал он с такими мелкими, а иногда трогательными подробностями те горькие оби­ды, которые ему пришлось вынести в своей жизни от близких и дорогих ему людей.

Я пыталась его утешать, просила, умоляла его принять с покорностью ниспосланное нам испытание, но, очевидно, сердце его было полно скорби, и ему необходимо было облегчить его хотя бы жалобою на преследовавшую его всю жизнь судьбу. Я от всего сердца сочувствовала моему несчастному мужу и пла­кала с ним над столь печально сложившеюся для него жизнью. Наше общее глубокое горе и задушевная бе­седа, в которой для меня раскрылись все тайники его наболевшей души, как бы еще теснее соединили нас».

Через полтора года у Достоевских в Дрездене родилась вторая дочь — Любовь.

«С появлением на свет ребенка счастье снова за­сияло в нашей семье», — говорит Достоевская. Н. Н. Страхову Достоевский пишет:

«Ах, зачем зачем вы не женаты, и зачем у вас нет ребенка, многоуважаемый Николай Николаевич. Кля­нусь вам, что в этом три четверти счастья жизненного, а в остальном разве одна четверть»1).

После нескольких лет семейной жизни Достоев­ский часто говорит своей жене, что они «срослись ду­шою», пишет ей «ты слилась со мной в одно тело и в одну душу» (№ 562, 24.VII,76), считает ее «красави­цею» (Письма к жене, № 140, 144). В семье своей До­стоевский нашел и осуществил свой идеал любви че­ловека к человеку, единодушной жизни и готовности жертвовать собою для других. Здесь он мог сполна проявить всю нежность, таившуюся в глубине его ду­ши. Но, конечно, свою потребность в осуществлении совершенного добра Достоевский не мог удовлетво­рить целиком одною лишь семейною жизнью. С мо-

1) № 344, 26.II.1870; см. также письмо к Врангелю, № 241, 18.II.866.

19

 

 

лоду его увлекает идеал абсолютного совершенства не только в личной и семейной жизни, но и в жизни общественной и всемирной. Все «великое и прекрас­ное» волнует его до глубины души; он ищет абсолют­ного добра, не запятнанного ни малейшею примесью эгоистической ограниченности и какого бы то ни бы­ло зла; иными словами, он ищет добра, осуществи­мого не иначе, как в Царстве Божием. Девятнадцатилетним юношею он пишет брату Михаилу: «я вызу­брил Шиллера, говорил им, бредил им»; он старается понять и найти в жизни «благородного, пламенного Дон-Карлоса, и Маркиза Позу и Мортимера»; имя Шиллера, говорит он, «стало мне родным, каким-то волшебным звуком, вызывающим столько мечтаний». В том же письме он восторгается величием образов в трагедиях Корнеля и Расина. «Прочти, — советует он брату, — особенно разговор Августа с Cinna, где он прощает ему измену (но как прощает!). Увидишь, что так только говорят оскорбленные Ангелы» (1, № 16, 1.I.1840).

Такие вкусы и интересы, какие проявляет моло­дой Достоевский, неизбежно приводят к увлечению проблемами общественной жизни. Страстное искание путей к осуществлению социальной справедливости одушевляло Достоевского с юности до конца жизни. В «Дневнике Писателя» он рассказывает, как в мае 1837 г., будучи шестнадцатилетним юношею, он ехал с отцом и братом Михаилом в Петербург определяться в Инженерное училище. Путешествие длилось почти неделю.

«Мы с братом стремились тогда в новую жизнь, мечтали об чем-то ужасно, обо всем «прекрасном и высоком», — тогда это словечко было еще свежо и выговаривалось без иронии. И сколько тогда было и ходило таких прекрасных словечек! Брат писал сти­хи, каждый день стихотворения по три, и даже доро­гой, а я беспрерывно в уме сочинял роман из Вене­цианской жизни. И вот раз, перед вечером, мы стояли на станции, на постоялом дворе. Прямо против посто-

20

 

 

ялого двора, через улицу, приходился станционный дом. Вдруг к крыльцу его подлетела курьерская трой­ка и выскочил фельдъегерь в полном мундире, с узень­кими тогдашними фалдочками назади, в большой трехугольной шляпе. Фельдъегерь был высокий, чрез­вычайно плотный и сильный детина с багровым ли­цом. Он пробежал в станционный дом и уж наверно «хлопнул» там рюмку водки. Между тем, к почтовой станции подкатила новая переменная лихая тройка и ямщик, молодой парень лет двадцати, держа в руке армяк, сам в красной рубахе, вскочил на облучок. Тот­час же выскочил и фельдъегерь, сбежал со ступенек и сел в тележку. Ямщик тронул, но не успел он и тронуть, как фельдъегерь приподнялся и молча, безо всяких каких-нибудь слов, поднял свой здоровенный правый кулак, и, сверху, больно опустил его в самый затылок ямщика. Тот весь тряхнулся вперед, поднял кнут, изо всей силы охлестнул коренную. Лошади рванулись, но это вовсе не укротило фельдъегеря. Тут был метод, а не раздражение, нечто предвзятое и испытанное мно­голетним опытом, и страшный кулак взвился снова и снова ударил в затылок. Затем снова и снова, и так продолжалось, пока тройка не скрылась из виду. Ра­зумеется ямщик, едва державшийся от ударов, беспрерывно и каждую секунду хлестал лошадей, как бы вы­битый из ума, и, наконец, нахлестал их до того, что они неслись как угорелые. Наш извозчик объяснил мне, что и все фельдъегеря почти также ездят, а что этот особенно, и его уже все знают. Эта отвратительная картина осталась в воспоминаниях моих на всю жизнь. Я никогда не мог забыть фельдъегеря и многое по­зорное и жестокое в русском народе как-то поне­воле и долго потом наклонен был объяснять уж, ко­нечно, слишком односторонне».

«Я никогда не мог понять мысли, что лишь одна десятая доля людей должна получать высшее разви­тие, а остальные девять десятых должны лишь послу­жить к тому материалом и средством, а сами оставать­ся во мраке. Я не хочу мыслить и жить иначе, как с ве-­

21

 

 

рой, что все наши девяносто миллионов русских (или там сколько их народится) будут все когда-нибудь образованы, очеловечены и счастливы».1)

В возрасте 25 лет, познакомившись с Белинским, Достоевский под влиянием бесед с ним стал интере­соваться идеями социализма, нравственно обоснован­ного и проникнутого возвышенными гуманными на­строениями. В 1847 г. он стал посещать собрания кружка «петрашевцев», члены которого увлекались главным образом идеями социализма Фурье. Участие в этом кружке едва не закончилось для Достоевского смертною казнью и привело его к каторге.

Глубокие потрясения, перенесенные им, и расши­рение опыта благодаря жизни среди простого народа сначала на каторге, а потом среди солдат на военной службе в Сибири, произвели существенные измене­ния в мировоззрении Достоевского. Он понял недо­статки социализма, как попытки внутренно усо­вершенствовать человечество внешними средст­вами новой социальной системы. Он и раньше догады­вался, что это невозможно. Образ Христа, любимый им и раньше, выдвинулся теперь для него на первый план. Жажда социальной справедливости продолжает сохраняться в нем, но средств для осуществления ее он ищет в области духа, а не во внешнем строе обще­ства. Любовь к России и русскому народу, всегда при­сущая Достоевскому, вместе с христианскими идеала­ми выдвинулась в мировоззрении и деятельности его на первое место. Он мечтает о «всепримирении наро­дов» с помощью России.

Службу России и всему человечеству Достоев­ский осуществил после каторги не участием в рево­люционном кружке, а своим гениальным художест­венным творчеством и писанием публицистических статей. Под конец жизни Достоевский стал для мно­жества людей духовным руководителем: ежедневно он получал письма со всех концов России и принимал

1) «Дневник Писателя», 1876, январь.

22

 

 

посетителей, просивших совета, наставления, указа­ния жизненного пути. Эта деятельность Достоевско­го была подобна общественному служению русского «старца» в монастыре, вроде старца Амвросия, виден­ного им в Оптиной пустыни, или сотворенного его фантазиею старца Зосимы в «Братьях Карамазовых».

Мечты и мысли Достоевского о всемирном сча­стии, увлекавшие его в течение всей жизни, достигли наиболее яркого выражения за полгода до его кончи­ны в речи о Пушкине, произнесенной 8 июня 1880 г. В конце ее он уверенно говорит:

«Будущие русские люди, поймут уже все до еди­ного, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход евро­пейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и всесоединяющей, вместить в нее с братскою любовью всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное Слово великой, общей гармо­нии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону.»

Божественная гармония, снимающая все противо­речия, была для Достоевского не абстрактною мыслью и не бесплотною мечтою фантазии, а живою данною опыта, настолько превосходящего условия земной жизни, что видение ее заканчивалось для него утра­тою сознания. Об этом опыте, предшествующем эпи­лептическому припадку, Достоевский рассказывает в романе «Идиот» от имени князя Мышкина.

«В эпилептическом состоянии его была одна сте­пень почти пред самым припадком (если только при­падок приходил наяву), когда вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы вос­пламенялся его мозг и с необыкновенным порывом на­прягались разом все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгно­вения, продолжавшиеся как молния. Ум, сердце оза­рялись необыкновенным светом; все волнения, все

23

 

 

сомнения его, все беспокойства как бы умиротворя­лись разом, разрешались в какое-то высшее спокой­ствие, полное ясной, гармоничной радости и надежды. Но эти моменты, эти проблески были еще только предчувствием той окончательной секунды (никогда не более секунды), с которой начинался самый при­падок. В здоровом состоянии он часто говорил сам себе: что ведь все эти молнии и проблески высшего самоощущения и самосознания а, стало быть, и «выс­шего бытия», не что иное, как болезнь, как нарушение нормального состояния, а если так, то это вовсе не высшее бытие, а, напротив, должно быть причислено к самому низшему. И однако же он все-таки дошел, наконец, до чрезвычайного парадоксального вывода: «Что же в том, что это болезнь, — решил он, наконец, — какое до того дело, что это напряжение ненормаль­ное, если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией, красотой, дает неслыханное и негаданное дотоле чув­ство полноты, меры, примирения и восторженного мо­литвенного слития с самым высшим синтезом жизни.» Эти туманные выражения казались ему самому очень понятными, хотя еще слишком слабыми. В том же, что это действительно «красота и молитва», что это действительно «высший синтез жизни», в этом он со­мневаться не мог, да и сомнений не мог допустить. Мгновения эти были именно одним только необыкно­венным усилием самосознания, — если бы надо было выразить это состояние одним словом, — самосо­знания и в то же время самоощущения в высшей сте­пени непосредственного. Если в ту секунду, т. е. в са­мый последний сознательный момент пред припад­ком, ему случалось успевать ясно и сознательно ска­зать себе: «Да, за этот момент можно отдать всю жизнь!», то, конечно, этот момент сам по себе и стоил всей жизни».

Еще ярче изображает этот опыт Кириллов в бесе­де с Шатовым:

24

 

 

«Есть секунды, их всего за раз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гар­монии, совершенно достигнутой. Это не земное; я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в зем­ном виде не может перенести. Надо перемениться фи­зически или умереть. Это чувство ясное и неоспори­мое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: «Да, это правда». Бог, когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: «Да, это правда, это хорошо». Это... это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что про­щать уже нечего. Вы не то что любите, о, — тут вы­ше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно и та­кая радость. Если более пяти секунд, то душа не вы­держит и должна исчезнуть. В эти пять секунд я про­живаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически» («Бесы», ч. III, гл. V, 5).

Если бы душевная жизнь Достоевского руково­дилась одними лишь добрыми чувствами и возвы­шенными стремлениями, о которых шла речь выше, то Достоевский весьма приближался бы к святости. Но у него была и другая сторона души, уходящая глу­боко в область подземного хаоса. «У меня есть ужас­ный порок: неограниченное самолюбие и честолю­бие», — признает он сам в одном из писем к брату Михаилу (I, № 33). Яновский указывает на его «бес­примерное самолюбие и страсть порисоваться» (стр. 819). Расхваленный Некрасовым и Белинским после знакомства их с рукописью «Бедных людей», Достоевский вошел в литературные круги Петербурга сразу, как признанный писатель. Голова у него закру­жилась от упоения своим успехом.

«Ну, брат, — пишет он Михаилу, — никогда, я ду­маю, слава моя не дойдет до такой апогеи, как теперь. Всюду почтение неимоверное, любопытство насчет меня страшное. Я познакомился с бездной народу самого порядочного. Князь Одоевский просит меня осчастливить его своим посещением, а граф Соллогуб

25

 

 

рвет на себе волосы от отчаяния. Панаев объявил ему, что есть талант, который их всех в грязь втопчет. Сол­логуб обегал всех и, зашедши к Краевскому, вдруг спросил его: Кто это Достоевский? Где мне достать Достоевского? Краевский, который никому в ус не дует и режет всех напропалую, отвечает ему, что Достоевский не захочет вам сделать чести осчастли­вить вас своим посещением. Оно и действительно так: (мерзавец) аристократишка теперь становится на хо­дули и думает, что уничтожит меня величием своей ласки. Все меня принимают как чудо. Я не могу даже раскрыть рта, чтобы во всех углах не повторяли, что Достоевский то-то сказал, Достоевский то-то хочет делать. Белинский любит меня как нельзя более. На днях воротился из Парижа поэт Тургенев (ты верно слыхал) и с первого раза привязался ко мне такою привязанностью, такою дружбой, что Белинский объясняет ее тем, что Тургенев влюбился в меня» (I, № 31).

«Явилась целая тьма новых писателей, — говорит Достоевский через несколько месяцев. — Иные мои соперники. Из них особенно замечателен Герцен (Ис­кандер) и Гончаров. Их ужасно хвалят. Первенство остается за мною покамест и надеюсь, что навсегда» (I, № 33).

Ему кажется, что он уже превзошел Гоголя: «Представь себе, что наши все и даже Белинский на­шли, что я даже далеко ушел от Гоголя: во мне находят новую оригинальную струю (Белинский и прочие), состоящую в том, что я действую Анализом, а не Синтезисом, т. е. иду в глубину, а разбирая по атомам, отыскиваю целое. Гоголь же берет прямо целое и от­того не так глубок, как я. Прочтешь и сам увидишь. А у меня будущность преблистательная, брат!» (I, № 32).

До конца жизни его душу грызет беспокойное и ревнивое опасение оказаться ниже других писателей; оно принимает иногда характер мелкого тщеславия.

26

 

 

В семидесятых годах, вернувшись с одного литера­турного вечера, Достоевский рассказывал дома, что Тургеневу и ему было поднесено по венку: «Мне боль­шой, а Тургеневу маленький» (эти слова мне переда­ны лицом, слышавшим их).

После громадного успеха «Бедных людей» ряд следующих произведений Достоевского, «Двойник» и дальнейшие рассказы его, были встречены несочув­ственно. Белинский вместе с другими писателями ста­ли сомневаться в таланте Достоевского и писать о нем отрицательно. Колкое самолюбие и притязатель­ное честолюбие его стало вызывать ядовитые насмеш­ки. Панаева, говоря о Достоевском в своих «Воспо­минаниях», рассказывает, что

«... по молодости и нервности, он не умел владеть собой и слишком явно высказывал свое авторское самолюбие и высокое мнение о своем писательском таланте. Ошеломленный неожиданным блистательным первым своим шагом на литературном поприще и за­сыпанный похвалами компетентных людей в литера­туре, он, как впечатлительный человек, не мог скрыть своей гордости перед другими молодыми литератора­ми, которые скромно выступили на это поприще с своими произведениями. С появлением молодых ли­тераторов в кружке, беда была попасть им на зубок, а Достоевский, как нарочно, давал к этому повод своею раздражительностью и высокомерным тоном, что он несравненно выше их по своему таланту. И пошли перемывать ему косточки, раздражать его само­любие уколами в разговорах; особенно на это был мастер Тургенев — он нарочно втягивал в спор До­стоевского и доводил его до высшей степени раз­дражения. Тот лез на стену и защищал с азартом иногда нелепые взгляды на вещи, которые взболтнул в горячности, а Тургенев их подхватывал и по­тешался... У Достоевского явилась страшная подозри­тельность... Достоевский заподозрил всех в зависти к его таланту и почти в каждом слове, сказанном без

27

 

 

всякого умысла, находил, что желают умалить его произведение, нанести ему обиду»1).

Обиженный насмешками и вместе с тем сам от­части недовольный собою вследствие сознания недо­статков своих новых произведений, Достоевский до­шел до крайнего расстройства своего здоровья. У не­го появляются сердцебиения, приливы крови к голо­ве, начинаются эпилептические припадки сначала в легкой степени (в 1846 г.), потом все более сильные. Он был близок к душевной болезни и дошел до галлюцинаций. Угнетенное состояние его доходит иног­да до такой степени, что он хотел бы умереть, бро­ситься в Неву.

Чтобы не уезжать в провинцию, а главное, что­бы вполне свободно отдаться литературной деятель­ности, Достоевский вышел в октябре 1844 г. в отстав­ку из Инженерного корпуса. Яновский говорит, буд­то поводом к этому решению был неблагоприятный отзыв императора Николая I об одной из чертежных работ Достоевского (стр. 800); сам Достоевский при­знавал впоследствии, что он вышел в отставку, «сам не зная зачем, с самыми неясными и неопределенными це­лями» («Дн. Пис.», 1877, январь). Без сомнения, основ­ным мотивом было желание свободы, чтобы всеце­ло отдаться литературной деятельности.

Оставшись без средств, Достоевский стал часто попадать в отчаянное положение, заставляющее ра­ботать торопливо, тогда как хотелось бы вынаши­вать и отделывать свои произведения, подобно Пуш­кину, Гоголю и другим великим писателям.

«На что мне тут слава, когда я пишу из хле­ба», — говорит он уже по поводу первой своей по­вести «Бедные люди»; этою своею первою работою он хочет оплатить долг за квартиру, а «если мое де­ло не удастся, я может быть повешусь». В декабре 1846 г. он пишет брату:

1) Авдотья Панаева (Е. А. Головачева). «Воспоминания». Испр. изд. п. ред. Корнея Чуковского. II.1927, стр. 196-198.

28

 

 

«Беда работать поденщиком. Погубишь все, и та­лант, и юность и надежду, омерзеет работа и сде­лаешься наконец пачкуном, а не писателем» (№ 42). Ему нередко приходит в голову мысль утопиться.

Раздражение свое, особенно когда задето само­любие, он готов выместить не только на себе самом, но и на других. В 17-ти летнем возрасте, не выдер­жав экзамена, он говорит о своем «оскорбленном са­молюбии» и заявляет, что ему «хотелось бы разда­вить весь мир за один раз» (№ 12). Став писателем, он приравнивает себя к самым ничтожным из своих ге­роев, к Голядкину, к Фоме Опискину (№ 29, 75). Крайняя степень ущемленного самолюбия, жалкой со­средоточенности на себе и жестокого безоглядного эгоизма изображена Достоевским в «Записках из под­полья» (напечатано в 1864 г.). В этой повести До­стоевский раскрыл «подполье» в душе человека, го­раздо худшее, чем все, что нашел в ней Фрейд. Он открыл помойную яму не только в других людях, а и в самом себе. В самом деле, он задумал и начал писать эту повесть в знаменательную пору своей жиз­ни в конце 1863 и начале 1864 года. За пятнадцать лет до этого периода, в 1848 г., он был близок к ду­шевной болезни, от которой его спасло потрясение ареста, суда и жизни в новых условиях на каторге1). Однако вернувшись из Сибири, Достоевский в тече­ние пяти лет опять накопил не мало тяжелых переживаний. Журналы «Время» и «Эпоха», главным ру­ководителем которых был он, подвергались все воз­растающей травле левой печати. Она глубоко задева­ла и самолюбие Достоевского и дорогие ему идеалы «почвенничества». Ему было тем тяжелее, что он, без сомнения, в то же время видел и недостатки сво­его творчества: обладая громадным талантом и созна­вая его в себе, он вместе с тем понимал, что до соро­ка лет ему не удалось написать ни одного подлинно значительного произведения, кроме отчасти автобио­графических «Записок из Мертвого дома».

1) См. письмо к д-ру Яновскому, № 398, Письма, т. III.

29

 

 

И семейная жизнь его с Мариею Дмитриевною была крайне неблагополучна. Мария Дмитриевна пос­ле смерти своего первого мужа Исаева влюбилась в молодого, красивого, но не обладавшего никакими дарованиями учителя Вергунова. Достоевский знал об этом и, будучи страстно влюблен в Марию Дмитри­евну, желая жениться на ней, тем не менее, велико­душно хлопотал о приличном месте для Вергунова, которое дало бы возможность ему жениться на Ма­рии Дмитриевне. Хлопоты эти не удались и в конце концов Мария Дмитриевна вышла замуж за Досто­евского. Однако и после брака она сохраняла глубо­кий интерес к Вергунову. По словам Любови Досто­евской, Мария Дмитриевна перетащила Вергунова за собою из Кузнецка в Семипалатинск, а потом в Тверь. Весьма вероятно, что чувства ее к Вергунову были источником глубоких мучений ревности для Досто­евского; дочь его утверждает, что они послужили ма­териалом для повести «Вечный муж»1). Через год после смерти жены Достоевский писал Врангелю:

«Мы были с ней положительно несчастны вместе (по ее странному, мнительному и болезненно фанта­стическому характеру)»; тем не менее «мы не могли перестать любить друг друга; даже чем несчастнее были, тем более привязывались друг к другу» (№ 221, 31.III.65).

Приблизительно за полтора года до смерти же­ны Достоевский начал изменять ей, вступив в связь с молоденькою девушкою Аполлинариею Сусловою. Это была начинающая писательница 22 лет, при­славшая в 1861 г. в редакцию журнала «Время» свой первый рассказ и таким образом познакомившаяся с Достоевским, талантом которого она увлекалась. В 1863 году ясно обнаружился смертельный характер туберкулеза Марии Дмитриевны, и потому Достоев­ский, конечно, не мог поднять вопроса о разводе с нею. Впрочем развод, вероятно, и не привел бы к це-

1) AimeeDostojewsky. Vie de Dostojewsky par sa fille, 120-136.

30

 

 

ли, потому что Суслова уже разочаровалась в своих отношениях к Достоевскому. В начале лета 1863 г. она уехала за границу и в черновике одного из писем к Достоевскому говорит, что никогда не краснела за свою любовь к нему, однако «краснела за наши преж­ние отношения, но в этом не должно быть для тебя нового, ибо я этого никогда не скрывала и сколько раз хотела прервать их до моего отъезда заграницу». Далее она поясняет, что было оскорбительно для нее в их отношениях: «Они для тебя были приличны. Ты вел себя, как человек серьезный, занятой, который не забывает и наслаждаться на том основании, что ка­кой-то великий доктор или философ уверял даже, что нужно пьяным напиться раз в месяц. Ты не должен сердиться, что я выражаюсь легко, я ведь не очень придерживаюсь форм и обрядов»1). В августе До­стоевский, несмотря на болезненное состояние жены, уехал заграницу в Берлин и затем в Париж к Сусло­вой. Она встретила его словами, что он приехал слиш­ком «поздно». Она уже полюбила молодого испан­ца, студента-медика Сальвадора. Федор Михайлович, говорит она в своем «Дневнике», узнав об этом, «упал к моим ногам и, сжимая, обняв, с рыданием мои ко­лени, громко зарыдал: «Я потерял тебя, я это знал»2).

Связь с Сальвадором оказалась чрезмерно крат­ковременною. Через несколько дней после приезда Достоевского ясно обнаружилось, что молодой испа­нец не любит Суслову и всячески старается от нее от­делаться. Оскорбленная Суслова совершенно потеря­ла самообладание и могла бы совершить какой-либо безумный акт мести, если бы не было вблизи нее Достоевского. Уже в день своей первой встречи с Сус­ловой Достоевский предложил ей «оставаться в дружбе с ним» и поехать с ним попутешествовать в

1) См. Долинин «Достоевский и Суслова», в сборнике «Достоевский», т. II. 1925, стр. 176 с.

2) А. П. Суслова, «Годы близости с Достоевским», 1928, стр. 51.

31

 

 

Италии, причем он будет с ней «как брат». Через не­делю они действительно отправились вместе в Ита­лию, остановились по дороге на несколько дней в Баден-Бадене, где Достоевский увлекся игрою в ру­летку.

Инфернальная природа Сусловой обнаружилась во время этого путешествия в полной мере. Она до­пускала большую близость к себе со стороны До­стоевского, забывшего свое обещание питать к ней только чувства брата, доводила его до белого кале­ния и в то же время оставалась недоступною для не­го. Две сцены, описанные ею в «Дневнике», ясно обрисовывают эту игру в кошку и мышку. В Баден-Ба­дене Достоевский и Суслова сидели вечером в гости­нице в комнате Сусловой.

«Я устала, — пишет Суслова, — легла на постель и попросила Федора Михайловича сесть ко мне бли­же. Я взяла его руку и долго держала в своей. Вдруг он внезапно встал, хотел идти, но запнулся за баш­маки, лежавшие около кровати, и также поспешно во­ротился и сел».

В ответ на распросы Сусловой он признался, что хотел поцеловать ее ногу.

«Ах, зачем это? сказала я в сильном смущении, почти испуге и подобрав ноги. Потом он так смотрел на меня, что мне стало неловко, я ему сказала это. И мне неловко, — сказал он со странной улыбкой».

Она стала выпроваживать его, говоря, что хочет спать. «Он целовал меня очень горячо и, наконец, стал зажигать для себя свечу». На следующий день Достоевский «напомнил о вчерашнем дне и сказал, что мне, верно, неприятно, что он меня так мучит. Я отвечала, что мне это ничего, и не распространя­лась об этом предмете, так что он не мог иметь ни надежды, ни безнадежности» (58 с.).

Почти через месяц в Риме Суслова пишет в днев­нике:

«Вчера Федор Михайлович опять ко мне приста­вал. Ему, по-видимому, хотелось знать причину моего

32

 

 

упорства. У него была мысль, что это каприз, жела­ние помучить. Ты знаешь, — говорил он, — что муж­чину нельзя так долго мучить, он, наконец, бросит добиваться». Через несколько времени он «серьезно и печально» стал жаловаться на то, как ему «нехо­рошо».

«Я с жаром обвила его шею руками и сказала, что он для меня много сделал, что мне очень приятно».

Вечером этого дня Достоевский сидел в комна­те у Сусловой, причем она «раздетая лежала в посте­ли; Федор Михайлович, уходя от меня, сказал, что ему унизительно так меня оставлять (это было в 1 час ночи), ибо россияне никогда не отступали».

Можно представить себе невыносимые истязания, которым подвергала Суслова Достоевского, если при­нять в расчет карамазовскую напряженность его сек­суальных переживаний, намеки на которую сохрани­лись в обрывках фраз некоторых его писем.

О мучительном характере Аполлинарии Сусловой мы знаем не только из ее «Дневника», но и из одно­го письма В. В. Розанова, который женился на ней, когда ей было сорок лет, а ему 24 года и через шесть лет разошелся с нею. Розанов называет Суслову Ека­териною Медичи: «Равнодушно бы она совершила преступление, убила бы слишком равнодушно; стре­ляла бы в гугенотов из окна в Варфоломеевскую ночь — прямо с азартом. Говоря вообще, Суслиха действительно была великолепна; я знаю, что люди были совершенно ею покорены, пленены. Она была по стилю души совершенно русская, а если русская, то раскольница поморского согласия или еще лучше — хлыстовская богородица».

После путешествия по Италии Суслова и Досто­евский в октябре расстались в Берлине: Суслова по­ехала в Париж, а Достоевский, вместо того, чтобы прямо отправиться домой, заехал в Бад-Гомбург и там проигрался в рулетку дотла. Ему пришлось об­ратиться за деньгами к Сусловой, которая, заложив часы и цепочку, прислала ему 350 франков.

33

 

 

Все, что Достоевский пережил в своих отноше­ниях к Марии Дмитриевне, а потом к Аполлинарии Сусловой, различными способами отразилось в его творчестве. Великодушная готовность пожертвовать своим личным счастьем, проявленная Достоевским во время ухаживания за Мариею Дмитриевною, изобра­жена в «Униженных и оскорбленных» в поведении молодого писателя Ивана Петровича, влюбленного в Наташу, но самоотверженно поддерживающего ее любовь к Алеше. Низменные муки ревности состав­ляют содержание повести «Вечный муж». Характер Сусловой, по-видимому, выражен различными спосо­бами в образах сестры Раскольникова Дуни, Настасьи Филипповны, Катерины Ивановны и особенно Поли­ны в романе «Игрок».

Во время поездки с Сусловой Достоевский задумал роман «Игрок» и повесть «Записки из подполья». Первую часть «Записок из подполья» он написал в те месяцы, когда умирала его жена (она скончалась 15 апреля 1864 г.), а вторую часть в ближайшее время после ее кончины.

Повесть эта выражает крайнюю степень не­устроенности человеческой души. Герой ее, подполь­ный человек, сознает, что в душе его «кишат противоположные элементы». Он способен мечтать о люб­ви к человеку, о всем, что «прекрасно и высоко», он способен приходить в умиление от малейшей ласки и доброго внимания к нему, но в то же время он и мелочно эгоистичен, и низменно тщеславен, подозри­телен; во всех он видит к себе действительное или чаще мнимое отвращение, в себе и в других людях в каждом добре он легко открывает неполноту его, условность и даже примесь дрянца; поэтому он на­смехается над «прекрасным и высоким»; на все проявления, свои и чужие, он отвечает словом «нет», протест против всех содержаний жизни выражается у него в злобных выходках, но и злоба эта мелкая, чаще всего сводящаяся к терзанию самого себя; он отстаивает свою свободу и осмеивает детерминисти-

34

 

 

­ческие теории, согласно которым, если раздраженный человек хочет кому-либо «кукиш показать», то мож­но наперед вычислить, какими пальцами он это сде­лает; он возмущен теориями, согласно которым вся нравственность есть искание человеком своей выго­ды, и обеспечение человека экономическими благами будет источником совершенного счастья; но и спра­ведливый этот протест против теорий, принижающих человека, выражается у него в отталкивающей фор­ме: он говорит, что для человека «упрямство и своево­лие» часто бывает «приятнее всякой выгоды», «свое собственное, вольное и свободное хотение, свой собст­венный, хотя бы самый дикий каприз, своя фантазия, раздраженная иногда хоть бы даже до сумасшест­вия, — вот это-то все и есть та самая, пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую клас­сификацию не подходит и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к чорту». «Дважды- два-четыре — все-таки вещь пренесносная. Дважды-два-четыре смотрит фертом, стоит поперек вашей дороги руки в боки и плюется. Я согласен, что дважды-два-четыре превосходная вещь; но если уж все хвалить, то и дважды-два-пять премилая иногда ве­щица» (I, 7, 9). «Любить у меня — значило тиранство­вать и нравственно превосходствовать» (II, 10).

Изображение «подполья» в человеческой душе Достоевский задумал и осуществил в то время, ког­да это подполье должно было особенно ясно открыть­ся ему в себе самом: он только что пережил ряд уни­зительных положений в отношении Сусловой; он предпринял путешествие с Сусловою во время тяже­лой болезни жены и, вернувшись к жене, описывал свое подполье во время ее медленного умиранья; пе­ред тем он испытал несколько раз безумный и уни­зительный азарт игры в рулетку; в деньгах он всегда нуждался и, не умея с ними обращаться, часто до­водил себя до унизительного положения; произведе­ния его и любимые общественные идеи («почвенни­чество») подвергались травле, чаще всего глубоко

35

 

 

несправедливой. Без сомнения, Достоевский, живший больше в мире своих фантазий, чем действительно­сти, удесятерял испытываемые им бедствия, допол­няя их мазохистическими и садистическими (не в сексуальном смысле, конечно) терзаниями в своем во­ображении. Все виды зла, создаваемого раздражен­ным себялюбием, были осознаны Достоевским в этих фантазиях, и в своих «Записках из подполья» он изобразил антигероя, подпольного человека, как от­талкивающее дрянцо, очищая этим творческим актом свою собственную душу.

Есть основания думать, что Достоевский сам полусознавал катартическое значение своих «Записок из подполья». В конце «Записок» он говорит от име­ни своего героя:

«Мне было стыдно все время как я писал эту по­весть: стало быть, это уже не литература, а исправи­тельное наказание». Брату Михаилу он пишет, что его повесть «будет вещь сильная и откровенная; бу­дет правда» (№ 196). Он хочет написать ее хорошо и прибавляет, подчеркивая, самому мне это надобно» (II, № 191, стр. 613).

Предвосхищая теории Фрейда, Достоевский го­ворит, что если записать свою исповедь, сделанную перед самим собою, то «суда больше над собою бу­дет»; «кроме того, может быть, я от записывания действительно получу облегчение; одно воспомина­ние мучит неотвязно; я почему-то верю, что если я его запишу, то оно и отвяжется» (I, II)1).

Подполье, найденное Достоевским в своей душе, выражалось у него самого не столько во внешних по­ступках, сколько в чувствах, неосуществленных стрем­лениях и образах фантазии его. Были, однако, две области проявлений его души, в которых он доходил и в молодости и после «Записок из подполья» до

1) О месте «Записок из подполья» в жизни Достоевского см. исследование Долинина «Достоевский и Суслова», Сборник «Достоевский», т. II, 1925.

36

 

 

поступков весьма отрицательного характера. Это — увлечение игрою в рулетку со всеми последствиями его и проявления бешеной ревности.

Раньше, чем говорить о рулетке, нужно сказать вообще несколько слов об отношении Достоевского к деньгам. Поразительно его неумение обходиться с ними. В ноябре 1843 г. Достоевский получил из Моск­вы от опекуна 1000 рублей и тотчас же проиграл их на бильярде; пришлось поэтому занять 300 рублей у ростовщика под огромные проценты, да, кроме того, просить мужа сестры о присылке 150 рублей. Через два месяца ему опять выслали из Москвы 1000 руб­лей, «но уже к вечеру в кармане у него, по свиде­тельству г. Ризенкампфа, оставалось всего 100 руб­лей; в тот же вечер и эти деньги ушли на ужин в ре­сторане Доминика и на игру в домино». (О. Миллер).

Имея в виду свою беспечность в денежных делах, Достоевский называл себя мистером Микобером1).

Унизительная зависимость от денег естественно наталкивала ум и фантазию Достоевского на вопрос о могуществе, даваемом богатством. Тема «Пиковой дамы» и «Скупого рыцаря», обогащение путем игры или путем медленного накопления, глубоко волнова­ла его и обработана в его произведениях2).

Мало того, попытки внезапного обогащения иг­рою на рулетке много раз повторял он в своей жиз­ни, доходя до крайнего исступления и унижения. В 1865 г., проигравшись в Висбадене, Достоевский сидел несколько недель в гостинице в ожидании де­нег от Сусловой, или от Герцена, или от петербургских издателей, или от Врангеля и питался в это вре­мя только чаем.

«Толстый немец-хозяин, — пишет он Сусловой, — объявил мне, что я не «заслужил» обеда и что он бу-

1) А. Г. Достоевская, «Воспоминания», 127.

2) См. исследование А. Бема «Пушкин и Достоевский» в сборнике статей А. Бема «У истоков творчества Достоевского», Петрополис, Берлин 1936.

37

 

 

дет присылать мне только чай. Да и чай подают пре­скверный, платье и сапоги не чистят, на мой зов ней­дут и все слуги обходятся со мной с невыразимым, самым немецким презрением» (I, № 230).

В 1867 г., женившись на молоденькой Анне Гри­горьевне Сниткиной, Достоевский отправился с нею заграницу; здесь он в первые же месяцы проиграл в Бад-Гомбурге и в Баден-Бадене все деньги, взятые для поездки, и принужден был, ожидая авансов за «Идиота», продавать и закладывать свои и любимые женины вещи. Возвращаясь в гостиницу после ка­тастрофических проигрышей, Достоевский нередко рыдал, «бил себя в голову, бил кулаком об стену», говорил, что «непременно сойдет с ума или застре­лится». Измученный этим тяжелым положением, он однажды ночью заявил, что «выскочит из окна», «и вдруг, ни с того, ни с сего, сказал, что ненавидит меня», — пишет Анна Григорьевна в своем Дневнике. Во время игры он нередко приходил в состояние край­него возбуждения. Однажды жена вызвала его из игорного зала.

«Он вышел, — говорит она, — но взглянуть на не­го было просто страшно: весь красный, с красными глазами, точно пьяный».

Получив деньги от матери Анны Григорьевны и, кроме того, немного выиграв на рулетке, Достоев­ские решили уехать в Женеву, но Федор Михайлович и тут не удержался, стал играть и спустил почти все деньги, так что едва осталось на оплату дороги. При­дя домой, «он стал передо мною на колени, — пишет жена, — и просил его простить; говорил, что он под­лец, что он не знает себе наказания»1).

Через полгода, когда уже родилась дочь София, Достоевский поехал из Женевы в Saxon les Bains и в полчаса проиграл все взятые деньги. В письме к же­не, прося прислать сто франков, он говорит: «я тебя

1) Дневник А. Г. Достоевской (1923), стр. 211-238, 281, 288, 301, 302, 339-350.

38

 

 

бесконечно люблю, но мне суждено судьбой всех тех, кого я люблю, мучить» (II, № 303).

В тот же день вечером он шлет жене второе пись­мо с сообщением о закладе обручального кольца за 20 франков и проигрыше этих денег. Теперь муче­ния его особенно тяжелы, потому что он чувствует себя не только плохим мужем, но и недостойным от­цом. Он считает этот проигрыш «последним и окон­чательным уроком».

«Я верю, что, может быть, Бог, по своему беско­нечному милосердию, сделал это для меня беспутно­го и низкого, мелкого игрочишки, вразумив меня и спасая меня от игры — а, стало быть, и тебя, и Со­ню, нас всех, на все наше будущее» (II, № 304).

После этого урока Достоевский три года, вплоть до апреля 1871, не играл на рулетке. Длительное пре­бывание заграницею надоело ему; он писал в это время роман «Бесы» и считал, что отрыв от родины губителен для его таланта.

«Чтобы успокоить его тревожное настроение, — пишет его жена в своих Воспоминаниях, — и отогнать мрачные мысли, мешавшие ему сосредоточиться на своей работе, я прибегла к тому средству, которое всегда рассеивало и развлекало его. Воспользовав­шись тем, что у нас имелась некоторая сумма денег (талеров триста), я завела как-то речь о рулетке, о том, отчего бы ему еще раз не попытать счастья. Ко­нечно, я ни минуты не рассчитывала на выигрыш и мне очень было жаль ста талеров, которыми прихо­дилось пожертвовать, но я знала из опыта прежних его поездок на рулетку, что, испытав новые бурные впечатления, удовлетворив свою потребность к риску, к игре, Федор Михайлович вернется успокоенным и, убедившись в тщетности его надежд на выигрыш, он с новыми силами примется за роман и в 2-3 недели вернет все проигранное».

Достоевский поехал в Висбаден, проиграл взятые с собою 120 талеров, попросил телеграммою жену

39

 

 

прислать 30 талеров для возвращения домой, но, вме­сто того, проиграл и эти деньги и принужден был пи­сать подробное покаянное письмо с просьбою прислать еще тридцать талеров.

«Есть несчастья, — пишет он, — которые сами в себе носят и наказание. Пишу и думаю: «Что с тобою будет? Как на тебя подействует, не случилось бы че­го!» (жена была беременна).

«За эти 30 талеров, которыми я ограбил тебя, мне так стыдно было. Веришь ли, ангел мой, что я весь год мечтал, что куплю тебе сережки, которые я до сих пор не возвратил тебе. Ты для меня все свое заложила в эти 4 года и скиталась за мною в тоске по родине! Аня, Аня, вспомни тоже, что я не подлец, а только страстный игрок. Но вот что вспомни еще Аня, что эта фантазия кончена навсегда. Я и прежде писал тебе, что кончена навсегда, но я никогда не ощущал в себе этого чувства, с которым теперь пи­шу. О, теперь я развязался с этим сном и благосло­вил бы Бога, что так это устроилось, хотя и с такой бедой, если бы не страх за тебя в эту минуту. Я как будто переродился весь нравственно (говорю это и тебе и Богу) и если б только не мучения в эти три дня за тебя, если б не дума поминутно: Что с тобою будет? — то я даже был бы счастлив. Не думай, что я сумасшедший, Аня, ангел-хранитель мой! Надо мною великое дело совершилось, исчезла гнусная фанта­зия, мучившая меня почти десять лет. Десять лет (или лучше с смерти брата, когда я вдруг был по­давлен долгами) я все мечтал выиграть. Мечтал серь­езно, страстно. Теперь же все кончено. Это был вполне последний раз! Веришь ли ты тому, Аня, что у меня теперь руки развязаны; я был связан игрой, я теперь буду об деле думать и не мечтать по целым ночам об игре, как бывало это. Нет уж теперь твой, твой нераздельно весь твой. А до сих пор наполо­вину этой проклятой фантазии принадлежал» (II, № 380, 28.IV.1871).

С этих пор Достоевский, действительно, больше

40

 

 

никогда не играл на рулетке, хотя и ездил заграни­цу часто.

Страстные проявления игры на рулетке были унизительны, но еще хуже были проявления ревно­сти Достоевского, иногда комические, а иногда и зверские. В 1876 г., когда Достоевскому было 54 го­да и после девяти лет согласной семейной жизни он мог хорошо знать глубокую преданность себе и чест­ность своей жены, произошла следующая история. Достоевский прочитал роман, герой которого полу­чает безграмотное и нелепое анонимное письмо с со­общением, что жена ему изменяет и в медальоне на сердце носит портрет своего любовника. Анне Гри­горьевне пришла в голову «шаловливая мысль пере­писать это письмо (изменив и вычеркнув две-три стро­ки, имя, отчество) и послать его на имя Федора Ми­хайловича». Получив письмо, Достоевский гневно посмотрел на жену и подошел к ней.

— Ты носишь медальон? — спросил он каким-то сдавленным голосом.

— Ношу.

— Покажи мне его.

— Зачем? Ведь ты много раз его видел.

— По-ка-жи ме-даль-он! — закричал во весь го­лос Федор Михайлович; я поняла, что моя шутка за­шла слишком далеко и, чтоб успокоить его, стала расстегивать ворот платья. Но я не успела сама вы­нуть медальона: Федор Михайлович не выдержал обуревавшего его гнева, быстро надвинулся на меня и изо всех сил рванул цепочку. Это была тоненькая, им же самим купленная в Венеции цепочка. Она мигом оборвалась, и медальон остался в руках мужа. Он бы­стро обошел письменный стол и, нагнувшись, стал раскрывать медальон. Не зная, где нажать пружинку, он долго с ним возился. Я видела, как дрожали его руки, и как медальон чуть не выскользнул из них на стол. Мне было его ужасно жаль и страшно досадно на себя. Я заговорила дружески и предложила открыть сама, но Федор Михайлович гневным движением головы

41

 

 

отклонил мою услугу. Наконец, муж справился с пру­жиной, открыл медальон и увидел с одной стороны — портрет нашей Любочки, с другой — свой собствен­ный. Он совершенно оторопел, продолжал рассматри­вать портрет и молчал.

— Ну, что, нашел? — спросила я. — Федя, глу­пый ты мой, как мог ты поверить анонимному письму?

Федор Михайлович живо повернулся ко мне.

— А ты откуда знаешь об анонимном письме?

— Как откуда? Да я тебе сама его послала.

— Как сама послала, что ты говоришь? Это не­вероятно.

— А я тебе сейчас докажу.

Я подбежала к другому столу, на котором лежа­ла книжка «Отечественных Записок», порылась в ней и достала несколько почтовых листков, на которых вчера упражнялась в изменении почерка.

Федор Михайлович даже руками развел от изум­ления.

— И ты сама сочинила это письмо?

— Да и не сочиняла вовсе. Просто списала из ро­мана Софии Ивановны. Ведь ты вчера его читал: я ду­мала, что ты сразу догадаешься.

— Ну, где же тут вспомнить. Анонимные письма все в таком роде пишутся. Не понимаю только, зачем ты мне его послала.

—Просто хотела пошутить, — объяснила я.

— Разве возможны такие шутки? Ведь я изму­чился за эти полчаса.

— Кто ж тебя знал, что ты у меня такой Отелло и, ничего не рассудив, полезешь на стену.

— В этих случаях не рассуждают. Вот и видно, что ты не испытала истинной любви и истинной ревности.

— Ну, истинную любовь я и теперь испытываю, а вот, что я не знаю «истинной ревности», так уж в этом ты сам виноват: зачем ты мне не изменяешь, — смеялась я, желая рассеять его настроение, — пожа-

42

 

 

­луйста, измени мне. Да и то я добрее тебя: я бы тебя не тронула, но уж за то ей, злодейке, выцарапала бы глаза…

— Вот ты все смеешься, Анечка, — заговорил ви­новатым голосом Федор Михайлович, — а, подумай, какое могло бы произойти несчастье. Ведь я в гневе мог задушить тебя. Вот именно можно сказать: Бог пожалел наших деток. И подумай, хоть бы я и не на­шел портрета, но во мне всегда оставалась бы капля сомнения в твоей верности, и я бы всю жизнь этим мучился. Умоляю тебя, не шути такими вещами, в яро­сти я за себя не отвечаю.

Во время разговора я почувствовала какую-то не­ловкость в движении шеи. Я провела по ней платком и на нем оказалась полоска крови: очевидно, сорван­ная с силою цепочка оцарапала кожу. Увидев на плат­ке кровь, муж мой пришел в отчаяние»1) и стал так же бурно просить прощения, как раньше яростно нападал.

«Натура моя подлая и слишком страстная, — ха­рактеризует Достоевский сам себя в письме к А. Н. Майкову — везде-то и во всем я до последнего предела дохожу, всю жизнь за черту переходил» (№ 279, 16.VIII.67).

Даже мелочи повседневной жизни выражались иногда у Достоевского так, как будто они были серь­езными событиями. М. Н. Стоюнина бывала свиде­тельницею того, как Достоевский, уходя из дому и за­метив в передней, что у него нет чистого носового платка, кричал оттуда жене: «Анна Григорьевна, пла­ток!» таким трагическим голосом, как будто весь мир рушится.

А. Н. Майков в письме к своей жене, жившей ле­том 1879 г. в Старой Руссе вблизи от Достоевских, спрашивает ее:

«Что же это такое, наконец, что тебе говорит

1) А. Г. Достоевская, «Воспоминания», стр. 209-212; другие примеры не менее нелепых, но комических проявлений ревности описаны в «Воспоминаниях» на стр. 170-172, 247-249.

43

 

 

Анна Григорьевна, что ты писать не хочешь? Что муж ее мучителен, в этом нет сомнения, невозможностью своего характера — это не новое, грубым проявле­нием любви, ревности, всяческих требований, смотря по минутной фантазии, — все это не ново. Что же так могло поразить тебя и потрясти?»1)

Н. Н. Страхов, написавший вскоре после смерти Достоевского его биографию, где Достоевский изо­бражен, как человек, обладающий высокими достоин­ствами, обратился по поводу этой биографии со сле­дующим письмом к гр. Л. Н. Толстому:

«Хочу исповедаться перед вами. Все время писанья я был в борьбе, я боролся с подымавшимся во мне отвращением; старался подавить в себе это дур­ное чувство. Пособите мне найти от него выход. Я не могу считать Д. ни хорошим, ни счастливым челове­ком (что, в сущности, совпадает). Он был зол, завист­лив, развратен, и он всю жизнь провел в таких волне­ниях, которые делали его жалким и делали бы смеш­ным, если бы он не был при этом так зол и так умен. Сам же он, как Руссо, считал себя лучшим из людей и самым счастливым. По случаю Биографии я живо вспомнил все эти черты. В Швейцарии, при мне, он так помыкал слугою, что тот обиделся и выговорил ему: «Я ведь тоже человек». Помню, как тогда же мне было поразительно, что это было сказано проповед­нику гуманности и что тут отозвались понятия вольной Швейцарии о правах человека.

Такие сцены были с ним беспрестанно, потому что он не мог удержать своей злости. Я много раз молчал на его выходки, которые он делал совершенно по-бабьи, неожиданно и непрямо; но и мне случилось раза два сказать ему очень обидные вещи. Но, разу­меется, в отношении к обидам он вообще имел пере­вес над обыкновенными людьми и всего хуже то, что он этим услаждался, что он никогда не каялся до кон­ца во всех своих пакостях. Его тянуло к пакостям и

1) «Достоевский», под. ред. Долинина, т. II, 175.

44

 

 

он хвалился ими. Висковатов стал мне рассказывать, как он похвалялся, что... в бане с маленькой девочкой, которую привела ему гувернантка. Заметьте при этом, что при животном сладострастии у него не было ни­какого вкуса, никакого чувства женской красоты и прелести. Это видно в его романах. Лица, наиболее на него похожие, — это герой «Записок из подполья», Свидригайлов в «Преступлении и наказании» и Ставрогин в «Бесах». Одну сцену из Ставрогина (растле­ние и пр.) Катков не хотел печатать, а Достоевский здесь читал ее многим.

При такой натуре он был очень расположен к сладкой сентиментальности, к высоким и гуманным ме­чтаниям, и эти мечтания, — его направление, его ли­тературная муза и дорога. В сущности, впрочем, все его романы составляют самооправдание, дока­зывают, что в человеке могут ужиться с благородст­вом всякие мерзости».

Далее Страхов пишет, что он мог бы рассказать в биографии об отрицательных чертах характера До­стоевского, тогда «рассказ вышел бы гораздо прав­дивее, но пусть эта правда погибнет, будем щеголять одною лицевою стороною жизни, как мы это делаем везде и во всем»1)

Серьезные исследователи приходят к убеждению, что никакого преступления в бане Достоевский не со­вершал. Гроссман полагает, что если такой рассказ кто-либо и слышал от Достоевского, то это был его эпилептический бред. С Висковатовым Достоевский почти не был знаком и, встретив его заграницею, пи­сал о его уме и характере крайне пренебрежительно. Преступление в бане, говорит Анна Григорьевна Достоевская, есть «истинное происшествие, о котором мужу кто-то рассказывал»; один из вариантов растле­ния девочки Ставрогиным состоял из описания этого

1) Письмо это от 26.XI.1883 перепечатано в «Воспоминаниях» А. Г. Достоевской (стр. 285), которая показывает, как много в нем неправды.

45

 

 

случая; он был написан Достоевским и прочитан дру­зьям.

Черты характера, сообщенные Страховым в письме к Толстому, в значительной степени были присущи Достоевскому, однако в большинстве случаев они вы­ражались лишь в мимолетных движениях его души или в настроениях, в фантастических образах и, может быть, иногда в словах, но не доходили до совершения дурных поступков. Этого было достаточно, чтобы че­ловек, столь чуткий к злу и столь добрый, как Досто­евский, приходил в отчаяние от «подполья», найден­ного им в своей душе и в душе других людей. Мало того, во сне, в сновидениях, он, по-видимому, погру­жался иногда в царство подлинно сатанинского зла.

«В характере моего мужа, рассказывает Достоев­ская, — была странная черта; вставая утром, он был весь как бы под впечатлением ночных грез и кошма­ров, которые его иногда мучили, был до крайности молчалив и очень не любил, когда с ним в это время заговаривали» (178). Сонный он «зверь сущий», — пи­сала Достоевская в своем «Дневнике» через три меся­ца после свадьбы.2)

Тайна личности Достоевского заключается имен­но в наличии у него двух ярко выраженных крайних полюсов опыта: перед приступами эпилепсии он всту­пал в царство райской гармонии, в ночных кошмарах он переживал сатанинское зло. В душе его было на­рушено земное равновесие; приобщаясь двум «иным мирам», Царству Божию и царству сатаны, Достоевский и в повседневной жизни, в особенности благодаря творческой силе фантазии, удесятерившей содержа­ние всякого найденного им в себе и других пережива­ния, постоянно колебался между титаническими стра-

1) «Воспоминания», 290.

2) Стр. 46. — О тяжелом характере Достоевского, но также и о величии его см. «Год работы с знаменитым писателем» В. В. Тимофеевой (О. Починковской), «Истор. Вестник», 1904, II; см. также Е. А. Штакеншнейдер «Дневник и записки», 1934.

46

 

 

стями, раздирающими душу, и просветлениями души, восходящими до порога святости.

Для окончательной оценки личности Достоевско­го нужно иметь в виду высокие проявления его, выра­зившиеся в законченных действиях, составляющих главное содержание его жизни, таковы — возвышен­ный характер его художественного творчества, выра­ботанное им христианское мировоззрение, сущность которого будет предметом изложения всей книги, и множество добрых дел деятельной любви, совершен­ных им в жизни. Если же кто хотел бы очернить До­стоевского, ссылаясь на темные стороны его характе­ра, тому следует напомнить пословицу: случается орлам и ниже кур спускаться, но курам никогда до облак не подняться.

В заключение укажу, что приступы мрачного на­строения, угрюмости, неразговорчивости Достоевско­го часто были связаны с припадками разнообразных мучительных болезней его. Почти в течение всей жиз­ни ему случалось испытывать приливы крови к голове и сердцебиения. Весною часто у него было обостре­ние геморроя, столь болезненное, что он иногда не мог «ни стоять, ни сидеть» (письмо № 241). После припадков эпилепсии у него бывало по нескольку дней мрачное настроение, безотчетное чувство вины, «ми­стический ужас» и ослабление памяти до такой степе­ни, что он не узнавал знакомых, от чего возникали обиды.1)

В течение последних восьми лет Достоевский страдал от эмфиземы легких, которая и свела его в мо­гилу. Поднимаясь на лестницу, идя в гости, Досто­евский задыхался.

«Наше восхождение в третий, четвертый этаж, — пишет Достоевская, — длилось минут 20-25, и все-та­ки Федор Михайлович приходил ослабевший, изму-

1) «Воспоминания» А. Г. Достоевской, 262, 239 с.; Биогра­фия, письма и заметки. Н. Страхов, стр. 317; А. П. Милюков, Русская старина, 1881, май 50 с.

47

 

 

ценный, почти задохнувшийся. Нас часто обгоняли знакомые и извещали хозяев, что Федор Михайлович сейчас будет их гостем. А приходил Федор Михайло­вич иногда только через полчаса, отсиживаясь на сту­пенях лестницы. «Ну, как же не «олимпиец», когда так долго заставляет ждать своего появления?», — дума­ли и говорили неприязненно настроенные против не­го лица. Извещенные хозяева, а иногда и поклонники Федора Михайловича, выходили навстречу ему в пе­реднюю, забрасывали его приветствиями, помогали ему снять шубу, шапку, кашне (а больному грудью так трудно проделывать лишние и ускоренные дви­жения), и Федор Михайлович входил в гостиную окончательно обессилевший и не могущий произ­нести ни одного слова, а только старающийся хоть немного отдышаться и придти в себя. Вот истинная причина его мрачной внешности в тех случаях, когда ему приходилось бывать в обществе. Большинство знавших его лиц до самого рокового конца не прида­вало значения его грудной болезни, а потому, по свойственной людям слабости, способно было объяс­нять его мрачность и неразговорчивость качествами, совсем несвойственными благородному, возвышенно­му характеру моего мужа».

На следующий день после кончины Достоевского художник Крамской устроил подмостки и с высоты их написал посмертный портрет Достоевского. Про­светленное лицо Достоевского на этом портрете производит глубокое впечатление. Портрет этот есть сви­детельство того, что смерть Достоевского была мо­ментом окончательного преодоления зла в его душе.

48

 

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

РЕЛИГИОЗНАЯ ЖИЗНЬ ДОСТОЕВСКОГО

Не задаваясь целью писать биографию Достоев­ского, я коснусь, после данной уже общей характери­стики его личности, лишь вопроса о его религиозной жизни и о том, что он сам назвал «перерождением» своих убеждений. Эти биографические данные будут изложены очень сжато, лишь настолько, насколько это полезно для дальнейших глав, характеризующих мировоззрение Достоевского.

Михаил Андреевич Достоевский, отец писателя, врач при Мариинской больнице в Москве, был чело­век строгий, угрюмый, скупой, подозрительный и вспыльчивый. Нет, однако, оснований считать его извергом и воображать, будто семейная жизнь До­стоевских была сплошь мучительною и гнетущею. Есть много данных, свидетельствующих о том, что общий тон семейной жизни Достоевских был положительный. В вступительной статье к «Воспоминаниям» Андрея Михайловича Достоевского сын его говорит, что слу­хи «о демонической мрачности, болезненной скупости, дефективной жестокости» Михаила Андреевича лож­ны; в действительности он был человек добрый, но вспыльчивый и строгий1). О матери своей Марии Федоровне Андрей Достоевский говорит, как о жен­щине, чрезвычайно доброй, умной, художественно и музыкально одаренной.

За поведением детей родители следили так стро­го, что, например, даже мальчики Михаил и Федор до

1) А. М. Достоевский, «Воспоминания», стр. 6.

49

 

 

16 лет никогда не выходили одни. Телесных наказа­ний в семье Достоевских не было. Родители ограни­чивались выговорами в случае проступков детей. Правда, иногда эти выговоры приобретали характер брани, например, когда отец, обучавший сам детей латыни, вспылив, называл мальчика «тупицею».

«Отец, по воспоминаниям родственников, — го­ворит О. Миллер, — вообще был строг и няне Елене Фроловне не раз приходилось скрывать от него ви­ны детей и вообще защищать их от родительской грозы.1) По-видимому, даже и не прибегая к наказа­ниям, отец своим строгим тоном и внешними форма­ми жизни доводил иногда детей до подавленного со­стояния. Андрей рассказывает, что, занимаясь у отца латынью, братья «нередко по часу и более не смели не только сесть, но даже и облокотиться на стол. Стоят, бывало, как истуканчики, склоняя по очереди менса, менсае»... «Братья очень боялись этих уроков. Отец, при всей своей доброте, был чрезвычайно взы­скателен и нетерпелив; а главное очень вспыльчив».

Отец и мать Достоевского часто читали вслух вместе романы и серьезные книги. Федор прислуши­вался к этому чтению; оно имело влияние на его раз­витие и художественное творчество; так, например, романы Редклиф приковывали к себе его внимание. Нередко отец читал также и для детей. Он познакомил детей с «Историей государства Российского» Карамзина; для Федора она стала «настольною книгою».

«Я возрос на Карамзине», — пишет Достоевский Страхову в 1870 г.2)

Вечером Достоевские всею семьею предпринима­ли иногда прогулки; при этом отец заводил беседы на серьезные темы. Необходимо еще отметить, что родители Достоевского, особенно мать, были рели­гиозны и заботились о религиозном воспитании де­тей. Рассматривая строй жизни семьи родителей До-

1) Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского, 1883, стр. 12.

2) Достоевский. Письма, т. II, № 360.

50

 

 

стоевского, необходимо признать, что она не была «случайною» в том мысле, какой придавал этому вы­ражению Достоевский в «Подростке» (в эпилоге) и в «Дневнике писателя» (1887, июль-август I,1), имея в виду семьи без выработанных идей чести и долга, су­ществовавших в законченной форме в прежнем рус­ском дворянстве. Посылая своему брату Андрею не­давно напечатанный роман «Подросток», Достоев­ский пишет ему о его семье и о семье своих роди­телей:

«Я, голубчик-брат, хотел бы тебе высказать, что с чрезвычайно радостным чувством смотрю на твою семью. Тебе одному, кажется, досталось с честью вести род наш: твое семейство примерное и образованное, а на детей твоих смотришь с отрадным чувст­вом. По крайней мере, семья твоя не выражает орди­нарного вида каждой среды и средины, а все члены ее имеют благородный вид выдающихся лучших людей. Заметь себе и проникнись тем, брат Андрей Ми­хайлович, что идея непременного и высшего стрем­ления в лучшие люди (в буквальном, самом высшем смысле слова) была основною идеей и отца и ма­тери наших, несмотря на все уклонения» (№ 543, 10.III.76).

В конце 70-х годов, беседуя с братом Андреем о родителях, Федор Михайлович воодушевился: «это были люди передовые... и в настоящее время они бы­ли бы передовыми... А уж такими семьянинами... нам с тобою не быть, брат.»1) Нельзя однако забывать то­го, что семейный порядок сохранялся только в то время, когда была жива мать семьи и пока отец оставался на службе. После смерти жены М. А. Достоев­ский, летом 1837 г., вышел в отставку, поселился в своем имении и, живя в скучном одиночестве, сбился с пути: он стал пить, сошелся с крепостною женщи­ною и был убит своими крестьянами.

В разные периоды своей жизни Федор Михайло­вич различно оценивал общий характер своего дет-

1) А. М. Достоевский, «Воспоминания», 94.

51

 

 

ства. Будучи пожилым, он, по словам жены, «охотно вспоминал о своем счастливом, безмятежном детстве и с горячим чувством говорил о матери. Он особенно любил старшего брата Мишу и старшую сестру Ва­реньку».1) По-видимому, однако, в молодости Досто­евский не считал своего детства «счастливым» и «без­мятежным». Доктор Яновский говорит в своих «Воспоминаниях»:

«Он сообщал мне многое о тяжелой и безотрад­ной обстановке его детства, хотя благоговейно отзы­вался всегда о матери, о сестрах и о брате Михаиле Михайловиче; об отце он решительно не любил гово­рить и просил о нем не спрашивать».2)  Возможно, что в эту пору главным образом мысли о страшной гибели отца, а не воспоминания о его строгости тя­готили Достоевского.

Эдипов комплекс, конечно, был в подсознании До­стоевского, однако весьма смягченный уважением к отцу и общим высоким тоном семейной жизни роди­телей, которая была проникнута культурными и рели­гиозными интересами. Возможно, что первым воспо­минанием Достоевского, относящимся к двухлетнему возрасту, был следующий случай: мать подвела его к причастию в деревенской церкви и в это время «го­лубок пролетел через церковь из одного окна в дру­гое»3). К числу первых воспоминаний Достоевского, относящихся к трехлетнему возрасту, принадлежит ежедневная молитва с нянею перед сном: «Все упова­ние на Тебя возлагаю, Матерь Божия, сохрани мя под кровом Своим». Молитву эту Достоевский очень лю­бил и всю жизнь прибегал к ней в трудных случаях. Она входила также в состав молитв, которые он читал вместе со своими детьми перед сном их.

О пробуждении в себе сознательной религиоз­ности в восьмилетием возрасте Достоевский расска­зывает устами старца Зосимы:

1) А. Г. Достоевская, «Воспоминания», 56.

2) Русский Вестник, 1885, IV. 800.

3) Л. Гроссман, Семинарий по Достоевскому, 1992, стр. 66.

52

 

 

«В первый раз посетило меня некоторое проник­новение духовное, еще восьми лет от роду. Повела меня матушка одного (не помню, где был тогда брат) во храм Господень, в Страстную неделю в понедель­ник к обедне. День был ясный и я, вспоминая теперь точно вижу вновь, как возносился из кадила фимиам и тихо восходил вверх, а сверху в куполе, в узенькое окошечко, так и льются на нас в церковь Божьи лучи, и, восходя к ним волнами, как бы таял в них фимиам. Смотрел я умиленно и в первый раз от роду принял я тогда в душу первое семя Слова Божия осмысленно. Вышел на средину храма отрок с большою книгою и прочитал начало книги Иова.»

Сильное впечатление произвела на ребенка по­корность Иова воле Божией: «Буди имя Твое благо­словенно, несмотря на то, что казнишь меня, — а за­тем тихое и сладостное пение во храме: «Да испра­вится молитва моя», и снова фимиам от кадила свя­щенника и коленопреклоненная молитва! С тех пор, — даже вчера еще взял ее, и не могу читать эту пресвя­тую повесть без слез» («Братья Карамазовы», О свя­щенном Писании в жизни отца Зосимы, ч. II, гл. II).1)

Закон Божий детям Достоевским преподавал дья­кон, обладавший даром слова и умилявший детей своими беседами. Детскую книжку по Священной истории Федор Михайлович хранил всю жизнь, как святыню (О. Миллер; А. М. Достоевский, 63 с.). Чте­ние Евангелия в церкви производило на него всегда большое впечатление (Л. Достоевская, 34). С любимою матерью своею, которая была очень религиозна, де­ти почти ежегодно совершали паломничество на пять-шесть дней в Троице-Сергиевскую лавру. И своим религиозным содержанием и своим первостепенным значением в истории России Троице-Сергиева лавра должна была глубоко влиять на детей, воспитанных на Карамзине.

Особенно сильное впечатление производили на Достоевского рассказы народа о христианских муче-

1) Л. Гроссман, Семинарий по Достоевскому, стр. 68.

53

 

 

никах и подвижниках, которые он слышал в детстве от прислуги и крестьян, а потом в остроге среди ка­торжников.

«Народ наш, — говорил он, — чтит память своих великих и смиренных отшельников и подвижников, любит рассказывать истории великих христианских мучеников своим детям. Эти истории он знает и за­учил, и я сам их впервые от народа услышал, расска­занные с проникновением и благоговением и остав­шиеся у меня в сердце».1) От народа « я принял вновь в мою душу Христа, Которого узнал в родительском доме еще ребенком и Которого утратил, было, когда преобразился в свою очередь в европейского либе­рала».2)

Что именно разумеет Достоевский под словами о временной утрате им Христа, когда произошла эта утрата и сколько времени она длилась, для ответа на эти вопросы рассмотрим подробно следы религиоз­ной жизни Достоевского в Инженерном училище, а также по выходе из него вплоть до каторги.

Перед экзаменом для поступления в Училище Фе­дор Достоевский вместе со своим братом Михаилом и другом Шидловским провели час в Казанском со­боре (письма № 9, сент. 1837). В Инженерном учили­ще, где Достоевский не только учился, но и жил вплоть до производства в инженер-прапорщики (ян­варь 1838-осень 1841.), религиозность его была столь заметна, что некоторые товарищи его втихо­молку подсмеивались над нею.3) Но, вероятно, были в Училище и воспитанники не менее религиозные, чем Достоевский. За десять лет до его поступления воз­ник в Инженерном училище «Кружок святости и че­сти» Димитрия Брянчанинова (будущего епископа Игнатия Брянчанинова) и Чихачева, и можно думать,

1) «Дневник писателя», 1877, март, I, 2.

2) Там же, 1880, август, III, I.

3) Статья «К портрету Ф. М. Достоевского», Истор. Вестн. 1881, III.

54

 

 

что некоторая группа воспитанников продолжала тра­диции этого кружка.1)

В письмах Достоевского из училища вплоть до средины 1840 г. чрезвычайно часто встречается имя Божие, упоминания о Провидении, о благодати и т. п., а в переписке с любимым братом Михаилом рассужде­ния в духе христианства о цели жизни, о назначении поэта, о произведениях Гомера, Шиллера, Корнеля, Расина, В. Гюго.

«Атмосфера души человека, — пишет он бра­ту, — состоит из слияния неба с землею; какое же про­тивозаконное дитя человек; закон духовной природы нарушен... Мне кажется, что мир наш — чистилище ду­хов небесных, отуманенных грешною мыслью» (№ 10, 9.VIII.38).

Он утверждает, быть может, следуя Паскалю, что высшая ступень знания достигается не умом, а серд­цем.

«Что ты хочешь сказать словом знать? — спраши­вает он брата, — познать природу, душу, Бога, лю­бовь... Это познается сердцем, а не умом... Заметь, что поэт в порыве вдохновения разгадывает Бога, следо­вательно, исполняет назначение философии».

Заканчивая письмо, он просит брата сообщить «главную мысль Шатобрианова сочинения «Гений хри­стианства» » (№ 12, 31.Х.38).

Когда отец Достоевских был убит, Михаил за­думал, получив офицерский чин, поселиться в имении родителей и заняться воспитанием младших братьев и сестер. Федор пишет Михаилу:

«Это воспитание было бы счастье для них. Строй­ная организация души среди родного семейства, раз­витие всех стремлений из начала христианского, гор­дость добродетелей семейственных, страх порока и бесславия — вот следствия такого воспитания. Ко­сти родителей наших уснут тогда спокойно в сырой земле».2)

1) См. Лескова «Инженеры-бессребренники».

2) № 14, 16.VIII.39. Письма, II, стр. 549.

55

 

 

К этому времени два тяжелых удара были пере­житы Достоевским: выдержав хорошо экзамены, он тем не менее был оставлен на второй год на первом курсе Училища; об этой несправедливости он пишет брату:

«Так хотел один преподающий (алгебры), кото­рому я нагрубил в продолжение года, и который ныньче имел подлость напомнить мне это, объясняя причину отчего остался я» (№ 12, 31.Х.38).

Через три четверти года после этого, 8 июня 1839, был убит отец Достоевского. Возможно, что Федор Достоевский не знал в подробностях, в какой сте­пени опустился его отец в деревне, но достаточно было и одного факта убийства отца крепостными, что­бы глубоко потрясти душу сына. Он пишет брату Ми­хаилу в августе:

«Теперь гораздо чаще смотрю на меня окружаю­щее с совершенным бесчувствием. За то сильнее бы­вает со мною и пробуждение. Одна моя цель — быть на свободе. Для нее я всем жертвую. Но часто, часто думаю я — что доставит мне свобода... Признаюсь, на­до сильную иметь веру в будущее, крепкое сознание в себе, чтобы жить моими настоящими надеждами. Благословляю минуты, в которые я мирюсь с настоя­щим. В эти минуты яснее сознаю свое положение и я уверен, что эти святые надежды сбудутся. Душа моя недоступна прежним бурным порывам. Все в ней тихо, как в сердце человека, затаившего глубокую тайну; учиться, «что значит человек и жизнь» — в этом до­вольно успеваю я. Я в себе уверен. Человек есть тай­на. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгады­вать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я за­нимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком» (№ 14, 16.VIII.39)

В следующем письме к Михаилу, 1 января 1840 го­да, Достоевский пишет о Гомере, сравнивая его с Хри­стом: «Гомер (баснословный человек, может быть, как Христос, воплощенный Богом и к нам посланный) может быть параллелью только Христу, а не Гёте. Ведь в Илиаде Гомер дал всему древнему миру орга-­

56

 

 

низацию и духовной и земной жизни, совершенно в такой же силе как Христос новому».

Далее он хвалит В. Гюго как лирика «чисто с ан­гельским характером, с христианским младенческим направлением поэзии»; «никто не сравнится с ним в этом, ни Шиллер (сколько ни христианский поэт Шил­лер), ни лирик Шекспир — я читал его сонеты на французском, — ни Байрон, ни Пушкин» (№ 16).

В этом письме несколько странным представляет­ся то, что Христос не занимает исключительного по­ложения, а приравнивается к Гомеру. Далее, начиная с 1841 г. вплоть до каторги, в письмах нет обсуждения никаких проблем христианского миропонимания; са­мое слово «Бог», хотя Достоевский упоминает его ча­сто, встречается здесь почти только в стереотипных речениях «ради Бога», «Бог знает», «дай Бог» и т. п.; далее начинают даже появляться слова «черт знает» и т. п., чего не было раньше и что редко будет встре­чаться после каторги. В письме от 30 сент. 1844 г. производит отталкивающее впечатление фраза об опеку­не, муже сестры П. А. Каренине, наполненная грубо циничными выражениями: «Каренин е..., с..., водку пьет, имеет чин и в Бога верит. Своим умом дошел» (№ 26).

В начале лета 1845 г. Достоевский познакомился с Белинским, который восторженно принял его пер­вое произведение «Бедные люди».

«Тогда, в первые дни знакомства, — рассказы­вает Достоевский в Дневнике Писателя, — привязав­шись ко мне всем сердцем, он тотчас же бросился, с самою простодушною торопливостью, обращать ме­ня в свою веру. Я застал его страстным социалистом, и он прямо начал со мной с атеизма. Он знал, что осно­ва всему — начала нравственные. Но как социалисту, ему прежде всего следовало низложить христианство; он знал, что революция непременно должна начинать с атеизма. Ему надо было низложить ту религию, из которой вышли нравственные основания отрицаемого им общества. Семейство, собственность, нравствен­ную ответственность личности — он отрицал ради-

57

 

 

­кально. (Замечу, что он был тоже хорошим мужем и отцом, как и Герцен). Без сомнения, он понимал, что, отрицая нравственную ответственность личности, он тем самым отрицает и свободу ее; но он верил всем существом своим (гораздо слепее Герцена, который, кажется, под конец усомнился), что социализм не только не разрушает свободу личности, а, напротив, восстанавливает ее в неслыханном величии, но на но­вых и уже адамантовых основаниях. В последний год его жизни я уже не ходил к нему. Он меня не взлюбил; но я страстно принял тогда все учение его», — сообщает Достоевский в конце этого рассказа1). Ссора с Белинским, приведшая к разрыву сношений с ним произошла, по словам Достоевского, «из-за идей о литературе и направлении литературы» («Ле­топись жизни Белинского», стр. 217; Петрашевцы, М. 1907, стр. 90).

Очевидно, «утрата Христа», связанная с «преоб­ражением в европейского либерала», произошла имен­но во время дружеского общения с Белинским, на­чавшегося летом 1845 года и продолжавшегося в пер­вой половине 1846 года. Возможно, что она подго­товлялась уже раньше с 1841 г. Любовь Достоевская утверждает, что в Иване Карамазове отец ее, по преданиям семьи, изобразил себя, каким он был в двад­цатилетием возрасте. Надобно однако заметить, что даже и во время крайнего увлечения взглядами Бе­линского Достоевский сохранял горячее чувство пре­клонения перед Христом, как высшим воплощением добра. «Утрата» состояла, вероятно, лишь в том, что он отказался от церковного учения о Христе, как Богочеловеке, и в 1846 г. не был у св. Причастия. Воз­можно даже, что он не причащался с тех пор, как вышел в отставку в октябре 1844 г.

После ссоры с Белинским, которая произошла в начале 1847 года и привела к разрыву сношений с ним, Достоевский вернулся к Церкви. Точное доказа­тельство этого находится в сообщении доктора С. Д.

1) Дневник писателя, 1873, II, Старые люди.

58

 

 

Яновского о том, что Федор Михайлович в 1847 и 1849 гг. вместе с ним говел у Вознесенья и «делал это не для формы». Яновский говорит, что он «благого­вел перед его твердостью в православии и заслуши­вался его бесед на тему любви и милосердия»1).

Ценные дополнения к этому сообщению находят­ся в письмах д-ра Яновского к А. Г. Достоевской и в его «Воспоминаниях о Достоевском», написанных с целью дать представление о характере Достоевского, главным образом, как он выражался в течение трех лет перед его арестом2). Яновский познакомился с Достоевским в мае 1846 г., когда лечившийся у него Валериан Майков привел к нему автора «Бедных Лю­дей», как больного, желающего воспользоваться его медицинскими советами. Достоевский-пациент ско­ро стал другом Яновского. Они настолько сошлись, что Достоевский стал приходить к Яновскому рано утром до приема больных, чтобы вместе с ним пить чай, и затем вечером в девять часов, засиживаясь у него до полуночи и часто даже оставаясь ночевать. Встречи эти происходили почти ежедневно вплоть до ареста Достоевского. Беседовали друзья о литерату­ре, об искусстве и «очень много о религии». Я пат­риот и «верующий в Откровение», говорит о себе Яновский и тут же прибавляет: Достоевский — «нравственный химик-аналитик неудовлетворимый», «патриот из патриотов и верующий» (стр. 799).

В письмах к А. Г. Достоевской Яновский говорит, что Христа «любил и обожал общий друг наш выше всего на свете».

«Если я не сгиб под гнетом многих, меня удру­чавших неудач и серьезных огорчений в жизни и ес­ли, при всей моей бедности, не считаю себя далеко несчастным, — то я обязан опят-таки Федору Михай­-

1) О. Ф. Миллер, «Материалы для жизнеописания Ф. М. Достоевского». Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского, 1883, стр. 94 с.

2) С. Д. Яновский, «Воспоминания о Достоевском», «Русский Вестник», 1885, апрель, стр. 796-819.

59

 

 

ловичу, который в годах еще моей молодости поста­вил меня твердо в понимании истин Евангельского учения. Он был мой духовный старшой. Ведь каж­дое произносимое им слово, вроде: «Эх, батенька, Степан Дмитриевич, это не так» или «ну, да это по­жалуй и так» — до сих пор отдается во всем моем существе, словно я их слышу в действительности; вследствие этого я до сих пор, что бы ни делал и что бы ни задумывал сделать, постоянно задаюсь вопро­сом: ну, а как бы на это взглянул и что бы на это сказал тот, образ которого всегда со мною и для ко­торого всегда и во всех обстоятельствах истина бы­ла выше всего».

Под влиянием своего друга, говорит Яновский, я «сделался чувствительным ко всякой лжи и фаль­ши» и при встрече с ними «образ Федора Михайло­вича воскресает предо мною воочию, я вижу его сжа­тые от нравственной тревоги губы, замечаю движе­ние его правой руки, начинающей то поправлять его прическу, то покручивать маленькие его усики и да­же слышу ясно его голос, произносящий — эх, ба­тенька, как это неверно и как это скверно — и мне делается действительно тяжело и скверно»1).

Кто-то заявил, будто «в Евангелии сказано, что иногда и ложь бывает во спасение»; Достоевский воз­мутился: «в Евангелии этого не сказано»; когда «че­ловек лжет, то делается гадко, но когда лжет и кле­вещет на Христа, то это выходит и гадко, и подло» (Воспоминания, 814).

Достоевский любил общественный строй, гово­рит Яновский, но в основание общества он клал «толь­ко истины Евангелия, а отнюдь не то, что содержал в себе социал-демократический устав 1848 года» (там же 812).

Чрезвычайно важно для понимания религиозной жизни Достоевского в этот период следующее сооб­-

1) Достоевский, сборник Долинина, т. II, Письма Яновскогок Достоевской, стр. 389, 379-381.

60

 

 

щение Яновского: «Вернейшее лекарство у него всег­да была молитва. Молился он не за одних невинных, но и за заведомых грешников» (812).

Как влияли друг на друга доктор Яновский и До­стоевский в период живого и непрерывного общения их? Яновский говорит о себе, что он был верующим в Откровение, а Достоевский сообщает о себе, что он «утратил было» Христа, «когда преобразился в европейского либерала»; он «страстно принял учение Белинского», стремившегося «низложить христианст­во», и произошло его увлечение идеями Белинского в 1845 г., за три четверти года до знакомства с Янов­ским. Тем не менее, именно Достоевский, по словам Яновского, наставил его «в понимании истин Еван­гельского учения» и был его «духовный старшой».

Понять имеющуюся у нас совокупность данных естественнее всего следующим образом. Яновский обладал церковною верою в Иисуса Христа, как Бо­гочеловека, верою, непоколебленною сомнениями, но и не разработанною личными усилиями ума. Наобо­рот, Достоевский в начале этого знакомства находил­ся в кратковременном периоде утраты веры в божест­венность Христа, однако личность Христа и в это время, как в течение всей его жизни, оставалась для него идеалом и путеводною звездою. Поэтому он мог помогать Яновскому понять глубокий смысл мно­гих истин Евангелия, а сам в свою очередь, может быть, под влиянием толчка, данного примером Янов­ского, вернулся к Церкви и пошел вместе с другом к св. Причастию, вероятно, в Великом посту 1847 г. Мало вероятно однако, чтобы этот возврат к Церк­ви был обусловлен только примером Яновского. Ско­рее следует предполагать, что он был подготовлен уже впечатлениями и размышлениями, оттолкнувши­ми его от увлечения Белинским и от всего его «ев­ропейского» кружка. Неуважительное отношение Бе­линского к личности Христа было непереносимо для Достоевского. Учение Христово, рассказывает Достоевский в «Дневнике писателя», Белинский, «как со­циалист, необходимо должен был разрушать, назы-

61

 

 

­вать его ложным и невежественным человеколюбием, осужденным современною наукою и экономическими началами; но, все-таки, оставался пресветлый лик Бо­гочеловека, его нравственная недостижимость, его чудесная и чудотворная красота. Но в беспрерывном, неугасимом восторге своем Белинский не остановился даже и перед этим неодолимым препятствием».

«Да, знаете ли вы, взвизгивает он раз вечером (он иногда как-то взвизгивал, если очень горячился), обращаясь ко мне, — знаете ли вы, что нельзя насчи­тывать грехи человеку и обременять его долгами и подставными ланитами, когда общество так подло устроено, что человеку невозможно не делать зло­действ, когда он экономически приведен к злодейст­ву, и что нелепо и жестоко требовать с человека то­го, чего уже по законам природы не может он вы­полнить, если бы даже хотел...

В этот вечер мы были не одни, присутствовал один из друзей Белинского, которого он весьма ува­жал и во многом слушался; был тоже один молодень­кий, начинающий литератор, заслуживший потом из­вестность в литературе.

— Мне даже умилительно смотреть на него, — прервал вдруг свои яростные восклицания Белин­ский, обращаясь к своему другу и указывая на ме­ня, — каждый-то раз, когда я вот помяну Христа, у него все лицо изменяется, точно заплакать хочет... Да, поверьте же, наивный вы человек, — набросился он опять на меня, — поверьте же, что ваш Христос, если бы родился в наше время, был бы самым неза­метным и обыкновенным человеком; так и стушевал­ся бы при нынешней науке и при нынешних двигате­лях человечества.

— Ну, не-е-ет! — подхватил друг Белинского. (Я помню, мы сидели, а он расхаживал взад и вперед по комнате). — Ну, нет: если бы теперь появился Христос, Он бы примкнул к движению и стал во гла­ве его.

— Ну-да, ну-да, — вдруг и с удивительной по-

62

 

 

спешностью согласился Белинский. — Он бы именно примкнул к социалистам и пошел за ними»1).

Была и личная причина, побуждавшая Достоев­ского к критическому пересмотру взглядов Белин­ского и его приятелей западников. Белинский отри­цательно оценил повесть «Двойник» и все последо­вавшие за нею повести и рассказы Достоевского.

«Каждое его новое произведение — новое паде­ние», — писал он П. В. Анненкову в феврале 1848 г. (Белинский, Письма, т. III, 338) и окончательно усом­нился в таланте Достоевского. Друзья и приятели его, превозносившие вместе с ним Достоевского, Не­красов, особенно Тургенев и др., теперь начали осме­ивать слабости Достоевского и нередко жестоко из­девались над ним. В октябре 1846 г. Достоевский поссорился с Некрасовым и его журналом «Современ­ник» из-за того, что стал печатать свои повести в «Отечественных Записках» Краевского, а в начале сле­дующего года совершенно прекратил общение с Бе­линским после ссоры «из-за идеи о литературе и о направлении в литературе». Впоследствии Достоев­ский писал, что разошлись они «от разнообразных причин, весьма, впрочем, неважных во всех отноше­ниях» («Дневник писателя», 1873, II). Это и значит, что ссора была подготовлена уже задолго до ее на­ступления постепенным обнаружением глубокого раз­личия их мировоззрений. Не только отношение Бе­линского ко Христу, самая сущность его взглядов на отношение между обществом и индивидуумом, на­пример, убеждение в том, что преступления сполна обусловлены несовершенством экономического строя, вскоре должно было оказаться неприемлемым для Достоевского, так как оно связано с унизительным для человека отрицанием свободы и нравственной ответственности.

В 1847 г., приблизительно около времени поста, Достоевский стал посещать пятницы Петрашевского и брать книги из библиотеки его кружка («Красный

1) «Дневник писателя», 1873 г. II.

63

 

 

Архив», XLV). Общение с петрашевцами не возвра­тило Достоевского к взглядам Белинского, а скорее, наоборот, ускорило осознание им религиозно-фило­софских основ его несогласия с атеистическим социа­лизмом, надеющимся осуществить счастье человека путем превращения общества в муравейник.

По свидетельству Спешнева, «На Федора Михай­ловича Петрашевский производил отталкивающее впечатление тем, что был безбожник и глумился над верою» (О. Миллер, 91). В одной из своих речей он назвал Иисуса Христа «демагогом, несколько неудач­но кончившим свою карьеру»1). Личность Петрашевского вообще не нравилась Достоевскому; он считал его «агитатором и интриганом» (Яновский, 819). На вопрос Яновского, почему он посещает пятницы Петрашевского, Достоевский отвечал: «У него можно по­либеральничать, а ведь кто из нас смертных не лю­бит поиграть в эту игру, в особенности, когда выпьет рюмочку винца... Но вы туда никогда не попадете — я вас не пущу».

Отношение Достоевского к социализму, выска­занное им на допросе, по-видимому, с достаточною от­кровенностью, было в это время таково. Фурьеризм он считал «системою вредною», во-первых, уже пото­му, что она — система; «во-вторых, как ни изящна она, она все же утопия, самая несбыточная. Но вред, производимый этой утопией, если позволят мне так выразиться, более комический, чем приводящий в ужас». Но вместе с тем Достоевский заявил, что он считает идеи социализма, при усло­вии мирного осуществления их, «святыми и нравст­венными и, главное, общечеловеческими, будущим за­коном всего без исключения человечества»2).

В кружке петрашевцев Достоевский интересовал­ся, по-видимому, вопросом о реформе суда, о свободе печати и особенно об уничтожении крепостного пра-

1) Щеголев. «Петрашевцы», т. III.

2) Н. Бельчинов, Показания Ф. М. Достоевского по делу петрашевцев. Кр. Архив. XLV, 1931, стр. 132.

64

 

 

ва; он надеялся на освобождение крестьян самим пра­вительством, но в крайнем случае признавал возмож­ным достигнуть цели путем восстания (О. Миллер, 85). Эти интересы нисколько не препятствовали воз­вращению Достоевского к Церкви, которое вырази­лось в том, что в 1847 и 1849 гг. он приобщался вме­сте с Яновским в Вознесенской церкви. Возможно, что уже в это время он начал обдумывать статью о назначении христианства в искусстве, о которой в 1856 г. он писал Врангелю, что она — «плод десятилетних обдумываний», что она вся «до последнего слова» обдумана им «еще в Омске». Он собирался уже послать ее Врангелю, но Врангелем она не была по­лучена и вообще никогда не увидела света. Статью эту Достоевский хотел посвятить Президенту Акаде­мии Наук Великой княгине Марии Николаевне, сле­довательно, считал мысли, выраженные в ней, прием­лемыми для лица, занимающего видный пост в России.

За восемь лет до этого Достоевский прочитал в кружке Петрашевского Письмо Белинского к Гого­лю, что и было главным предметом обвинения, при­ведшего его на эшафот, а потом на каторгу. Письмо это — атеистическое, наполненное резкими нападе­ниями на Церковь, в особенности Русскую Православ­ную, и на русское духовенство. Так как в то время Достоевский свободно, по внутреннему побуждению вернулся к Церкви, то факт чтения письма Белинско­го нужно исследовать и его можно понять следую­щим образом. На допросе Достоевский объяснял это чтение как следствие случайно данного Петрашевскому обещания. Придя к Дурову, Достоевский получил присланную ему копию Письма Белинского и прочи­тал ее. Вскоре пришел Петрашевский и, узнав, что в тетрадке содержится Письмо Белинского, попросил Достоевского прочитать его на кружке. Я, показы­вал Достоевский, «обещал неосторожным образом прочесть ее у него» и уже «не мог отказаться» от обещания. «Я его прочел, стараясь не высказывать пристрастия ни к тому, ни к другому из переписы­вавшихся». Правильность этого показания, поскольку

65

 

 

Достоевский старается показать им, что полного со­чувствия к письму Белинского у него не было, не вы­зывает серьезных сомнений. Сочувствовать атеизму Белинского и нападениям его на Церковь вообще он не мог, но он, конечно, сочувствовал нападениям на недостатки Церкви и обличениям против русского духовенства. Барон Врангель, описывая свое обще­ние с Достоевским в Сибири в 1854-56 гг., расска­зывает:

«О религии с Достоевским мы мало беседовали. Он был скорее набожен, но в церковь ходил редко и попов, особенно сибирских, не любил. Говорил о Христе с восторгом». Русских священников Достоев­ский и впоследствии довольно долго еще недолюб­ливал и в церковь, по-видимому, до 1871 г. ходил не часто. Возврат его к Церкви был в 1847 г. присоединением главным образом ко Христу, как Богочелове­ку, а не к Русской Православной Церкви. Любовь к русскому православию и к церкви появилась у него впоследствии и развивалась медленно и постепенно. В Письме к Гоголю Белинский, нападая на Церковь, проявляет в то же время сочувственное отношение ко Христу и его учению. Этого Достоевскому было до­статочно в 1849 г., чтобы у него не возникал резкий протест против Письма Белинского.

Находясь в заключении в Петропавловской кре­пости, Достоевский читал два путешествия к святым местам и сочинения св. Димитрия Ростовского, кото­рые «очень заняли» его (Письмо к Михаилу, № 55). Он просит брата прислать ему «Отечественные Запис­ки» и Библию во французском переводе, а также на славянском языке (№ 56). Брат прислал ему Библию, Отечественные Записки и, кроме того, Шекспира. Много лет спустя Достоевский рассказывал А. У. Порецкому и Тимофеевой, что Библия, полученная от брата в крепости, положила начало его «духовному перерождению»1).

1) В. В. Тимофеева, Год работы с знаменитым писателем. Истор. Вестн., 1904, II, 531.

66

 

 

Когда петрашевцы, приговоренные к расстрелу, стоя на эшафоте, выслушали приговор, к ним подо­шел священник и пригласил их к исповеди. Удиви­тельно, что исповедался один только Шапошников, хотя среди приговоренных были и очень религиоз­ные люди, например, Дуров. Но ко кресту приложи­лись все. Достоевский в ожидании казни испытывал мистический страх, сознавая, что через несколько ми­нут он перейдет в другую неизвестную жизнь. Это состояние свое Достоевский подробно описал в «Иди­оте», где князь Мышкин передает рассказ лица, ожи­давшего расстрела в течение двадцати минут и затем помилованного: «Ему все хотелось представить себе, как можно скорее и ярче, что вот как же это так: он теперь есть и живет, а через три минуты будет уже нечто, кто-то или что-то, — так кто же? Где же? Все это он думал в эти две минуты решить! Невдалеке была церковь, и вершина собора с позолочен­ною крышею сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лу­чи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лучей: ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он чрез три минуты как-нибудь сольется с ними... Не­известность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны; но он гово­рит, что ничего не было для него в это время тяжеле, как беспрерывная мысль: «Что если бы не умирать! Что если бы воротить жизнь, — какая беско­нечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каж­дую минуту в целый век обратил, ничего бы не по­терял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ни­чего бы даром не истратил».

Крыша собора, о которой идет речь в этом рас­сказе, принадлежала Семеновской церкви; Достоев­ский видел ее с эшафота и о впечатлении, произве­денном ею, рассказывал близким (О. Миллер, Био­графия, 122). Мысль о слиянии с солнечными лучами не соответствует христианским представлениям о за­гробной жизни, но обзор своей жизни и переоценка ее, произведенная здесь Достоевским, очень способ-

67

 

 

­ствовали дальнейшему религиозному развитию его. Врангелю он рассказывал, что «вся жизнь пронеслась в его уме, как в калейдоскопе, быстро, как молния, и картинно» (Врангель, 8). Сознания себя совершив­шим преступление у него не было, но был покаян­ный пересмотр всей своей жизни1), выразившийся об­стоятельно в письме к брату Михаилу, написанном через несколько часов после возвращения в крепость.

«Как оглянусь на прошлое, да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в за­блуждениях, в ошибках, в праздности, в неуменье жить; как не дорожил я им, сколько раз грешил про­тив сердца моего и духа, — так кровью обливается сердце мое. Жизнь — дар, жизнь — счастье, каж­дая минута могла быть веком счастья. Si jeunesse savait! Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в но­вую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю на­дежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я пе­рерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, все уте­шение мое! Казематная жизнь уже достаточно убила во мне плотских потребностей, не совсем чистых; я мало берег себя прежде. Теперь уже лишения мне нипочем, и потому не пугайся, что меня убьет какая-нибудь материальная тягость. Я не уныл и не упал духом. Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди и быть чело­веком между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях не уныть и не пасть — вот в чем жизнь, в чем задача ее. Я сознал это. Эта идея вошла в плоть и кровь мою. Да! прав­да! Та голова, которая создавала, жила высшею жиз­нью искусства, которая сознала и свыклась с высши­ми потребностями духа, та голова уже срезана с плеч моих. Осталась память и образы, созданные и еще не воплощенные мною. Они изъязвят меня, правда! Но во мне осталось сердце и та же плоть и кровь, кото­рая также может и любить, и страдать, и жалеть, и

1) «Дневник Писателя», 1873, Одна из современных фальшей.

68

 

 

помнить, а это, все-таки жизнь. On voit le soleil! Брат, береги себя и семью, живи тихо и предвиденно. Думай о будущем детей твоих... Живи положительно. Никогда еще таких обильных и здоровых за­пасов духовной жизни не кипело во мне, как теперь. Но вынесет ли тело: не знаю. Если кто обо мне дур­но помнит, и если с кем я поссорился, если в ком-ни­будь произвел неприятное впечатление — скажи им, чтоб забыли об этом, если тебе удастся их встретить. Нет желчи и злобы в душе моей, хотелось бы так лю­бить и обнять хоть кого-нибудь из прежних в это мгновение. Это отрада, я испытал ее сегодня, про­щаясь с моими милыми перед смертью» (№ 58, 22.XII.49).

Все содержание и тон этого письма, в котором нет никакого озлобления, предвещает, что в душе Достоевского начнется на каторге углубление рели­гиозной жизни в духе христианства, не сектантского, а примирительно церковного, стремящегося к всеобъ­емлющему синтезу.

11 января Достоевский, Дуров и Ястржембский были привезены в Тобольск и шесть дней прожили в остроге в ожидании отправления на каторгу в Омск. Большое впечатление произвело здесь на Достоев­ского тайное свидание на квартире смотрителя ост­рога с женами декабристов — Муравьевой, П. Е. Ан­ненковой с дочерью ее О. И. Ивановой и Н. Д. Фонвизиной.

«Они благословили нас в новый путь, — расска­зывает Достоевский, — перекрестили и каждого оде­лили Евангелием — единственная книга, позволенная в остроге. Четыре года пролежала она под моей по­душкой на каторге. Я читал ее, иногда и читал дру­гим. По ней выучил читать одного каторжного» («Дн. Пис.», 1873, II).

Была еще у Достоевского Библия, посланная ему братом в крепость и взятая им с собою, но ее у не­го вскоре украли, а Евангелие, полученное от жен де­кабристов, он сохранил на всю жизнь и постоянно пользовался им.

69

 

 

Каторжане из простонародья встретили петрашевцев-дворян чрезвычайно враждебно, не желая при­знать в них товарищей по несчастью.

«Вы дворяне, железные носы, нас заклевали, — говорили они. — Прежде господином был, народ му­чил, а теперь хуже последнего, наш брат стал» — вот тема, которая разыгрывалась 4 года. 150 врагов не могли устать в преследовании, это было им любо, развлечение, занятие, и если только чем спасались от горя, так это равнодушием, нравственным превос­ходством, которого они не могли не понимать и ува­жали и неподклонимостью их воле. Они всегда со­знавали, что мы выше их. Понятия об нашем престу­плении они не имели. Мы об этом молчали сами, и по­тому друг друга не понимали, так что нам пришлось выдержать все мщение и преследование, которым они живут и дышат к дворянскому сословию» (Письмо к Михаилу, № 60, 22.II.1854, из Омска, после четырех лет каторги перед отъездом в Семипалатинск на служ­бу рядовым в 7 Сибирском линейном батальоне).

Первый год каторжной жизни, пока Достоевский не освоился с положением и жил почти в совершен­ном отчуждении от людей, был для него особенно тя­жел. В эту пору, без сомнения, церковь была для не­го источником утешения и глубоких возвышающих душу впечатлений. В «Записках из мертвого дома» он, очевидно, говорит о себе, рассказывая о говении во время Великого поста.

«Неделя говенья мне очень понравилась. Говев­шие освобождались от работ. Мы ходили в церковь, которая была неподалеку от острога, раза по два и по три в день. Я давно не был в церкви. Великопост­ная служба, так знакомая еще с далекого детства, в ро­дительском доме, торжественные молитвы, земные по­клоны, — все это расшевеливало в душе моей далекое- далекое минувшее, напоминало впечатления еще дет­ских лет».1)

Для лица, возвращающегося к церкви после вре-

1) «Записки из Мертвого дома», II, 5.

70

 

 

менного отпадания от нее, особенно важно восстанов­ление связи с впечатлениями детства, проникнутого светлою верою в Бога и сверхземной мир. Не меньшее значение имело для Достоевского сочетание глубоких впечатлений, даваемых церковью, с теми настроения­ми русского народа, которые он называет «народною правдою». «Причащались мы за ранней обедней. Ког­да священник с чашей в руках читал слова: «... но яко разбойника мя приими», — почти все повалились в землю, звуча кандалами, кажется, приняв эти слова буквально на свой счет».

Большое впечатление производила на Достоев­ского также подача арестантам милостыни Христа ра­ди. Вскоре после прибытия в острог, когда Достоев­ский возвращался с работы, сопровождаемый конвой­ным, его догнала девочка, шедшая с матерью, вдовой-солдаткой, и сунула ему в руки копеечку, говоря: «На, несчастный, возьми Христа ради копеечку!» Эта подача милостыни народом и просьба дать ее «Христа ради» давно уже привлекала к себе внимание Достоев­ского. В «Бедных людях» Макар Алексеевич Девушкин говорит о том, как различно звучит это «Христа ра­ди» в устах различных просителей.

В казарме рядом с Достоевским на нарах поме­щался дагестанский татарин Алей двадцати двух лет. Это был чистый сердцем юноша, неспособный к пре­ступлению; старшие два брата его, отправляясь на разбой, приказали ему ехать с ними, не сказав ему, что они замышляют. Вместе с братьями, совершив­шими преступление, и он был отправлен на каторгу, правда, на более короткий срок. Достоевский научил его читать по Евангелию.

«Однажды, — рассказывает он, — мы прочли с ним всю нагорную проповедь. Я заметил, что некоторые места в ней он проговаривал как будто с особенным чувством.

Я спросил его, нравится ли ему то, что он прочел. Он быстро взглянул, и краска выступила на его лице.

— Ах, да! отвечал он, — да. Иса святой пророк, Иса Божие слова говорил. Как хорошо!

71

 

 

— Что же тебе больше всего нравится?

— А где Он говорит: «прощай, люби, не обижай, и врагов люби». Ах, как хорошо Он говорит!

Он обернулся к братьям, которые прислушива­лись к нашему разговору, и с жаром начал им гово­рить что-то. Они долго и серьезно говорили между собою и утвердительно покачивали головами. Потом с важно-благосклонною, т. е. чисто мусульманскою улыбкою (которую я так люблю, и именно люблю важность этой улыбки), обратились ко мне и подтвер­дили, что Иса был Божий пророк и что Он делал ве­ликие чудеса».

Отбыв срок каторги, но живя еще в Омске в ожи­дании отправки в Семипалатинск для службы там ря­довым, Достоевский написал замечательное письмо Н. Д. Фонвизиной, одной из тех дам, жен декабристов, которые подарили ему Евангелие в начале каторги. Фонвизина в это время уже вернулась в Европейскую Россию и Достоевский высказывает мысль, что, ве­роятно, изгнанник при возврате на родину переживает «вновь, в сознании и воспоминании, все свое прошед­шее горе». В связи с этим он открывает интимные и глубокие черты своих религиозных переживаний:

«Не потому, что вы религиозны, но потому что сам пережил и прочувствовал это, скажу вам, что в та­кие минуты жаждешь как «трава иссохшая» веры, и находишь ее, собственно потому, что в несчастьи яснеет истина. Я скажу вам про себя, что я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоило и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов про­тивных. И однако же Бог посылает мне иногда мину­ты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю, и нахожу что другими любим, и в такие то минуты я сложил в себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпа­тичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю се-­

72

 

 

бе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне до­казал, что Христос вне истины, и действительно бы­ло бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной (№ 61, февр. 1854).

Воспоминания детства, любовь к русскому народу и к «народной правде», тесно связанной с православ­ными верованиями, любовь ко Христу и пережитые несчастья, все эти мотивы привлекли Достоевского к Церкви, однако предстояла еще длительная внутрен­няя работа, дальнейший опыт и общение с людьми раньше, чем он начал отстаивать именно правосла­вие, как высшее выражение религиозной жизни. После каторги православная религиозная литература начи­нает занимать особенно видное место в чтении До­стоевского. В письмах к брату Михаилу он не раз по­вторяет просьбу присылать ему творения Отцов Церк­ви и историю Церкви. Между прочим, он просит также прислать ему Коран, вероятно, вспоминая об Алее и его братьях. В 1856 г. он уже делает заметки к ста­тье «О значении христианства в искусстве» (№ 79). В письмах его опять постоянно встречаются замеча­ния такого рода, как «всё от Бога и у Бога» (№ 63) или «всё в руках Божиих, а я, надеясь на Бога, не за­дремлю и сам» (№ 92) и т. п. В 1857 г. в письме к се­стре он сообщает о том, что говел и исповедывался (№ 95).

В Семипалатинске Достоевский пережил однаж­ды перед началом эпилептического припадка живое восприятие бытия Бога. Лет через десять он расска­зывал об этом событии сестрам Корвин-Крюковским и младшая из них София (Ковалевская) ярко переда­ла этот рассказ. К Достоевскому в ночь перед Свет­лым Христовым Воскресением приехал старый то­варищ и они всю ночь пробеседовали; говорили «о ли­тературе, об искусстве и философии; коснулись, на­конец, религии. Товарищ был атеист, Достоевский — верующий, оба горячо убежденные каждый в своем. «Есть Бог, есть!» закричал, наконец, Достоевский, вне себя от возбуждения. В эту самую минуту ударили

73

 

 

колокола соседней церкви к светло-христовой заутре­ни. Воздух весь загудел и заколыхался. «И я почувст­вовал, — рассказывал Федор Михайлович, — что не­бо сошло на землю и поглотило меня. Я реально по­стиг Бога и проникнулся им. Да, есть Бог! — закри­чал я, — и больше ничего не помню».1)

Возвращаясь из Сибири в Европейскую Россию с женою Мариею Дмитриевною, Достоевский, увидев столб, обозначающий границу Европы и Азии, вышел из тарантаса и «перекрестился, что привел, наконец, Господь увидеть обетованную землю» (Письма, № 133). На пути в Тверь, где ему разрешено было по­селиться, он с женою заехал в Троице-Сергиеву лавру. В письме к Гейбовичу он говорит о сильном впечатле­нии, произведенном на него монастырем, но имеет ввиду при этом не религиозные, а исторические цен­ности лавры.

Вспоминая уже в 1873 г., как медленно происхо­дил в нем и его товарищах процесс возвращения к рус­скому народному духу, Достоевский говорит: «А меж­ду тем я был, может быть, одним из тех (я опять про себя одного говорю), которым наиболее облегчен был возврат к народному корню, к узнанию русской души, к признанию духа народного. Я происходил из семей­ства русского и благочестивого. С тех пор, как я себя помню, я помню любовь ко мне родителей. Мы в се­мействе нашем знали Евангелие чуть не с первого дет­ства. Мне было всего лишь десять лет, когда я уже знал почти все главные эпизоды русской истории из Карамзина, которого вслух по вечерам нам читал отец. Каждый раз посещение Кремля и соборов московских было для меня чем-то торжественным. У дру­гих, может быть, не было такого рода воспоминаний, как у меня. И вот, если даже и мне, который уже есте­ственно не мог высокомерно пропустить мимо себя той новой роковой среды, в которую ввергло нас не­счастье, не мог отнестись к явлению перед собой духа

1) С. Ковалевская, Воспоминания детства, Вестник Европы, 1890, август стр. 624.

74

 

 

народного вскользь и свысока, — если и мне, говорю я, было так трудно убедиться, наконец, во лжи и не­правде почти всего того, что считали мы у себя дома светом и истиной (здесь Достоевский имеет в виду увлечение атеистическим радикализмом), то каково же другим, еще глубже разорвавшим с народом, где разрыв преемствен и наследствен еще с отцов и де­дов?»1)

Окончательный возврат к православию совершил­ся в душе Достоевского лишь в шестидесятых годах, однако уже в 1859 г., вскоре после приезда в Тверь, в беседе с Яновским, приехавшим навестить его, он ссылался на силу своей веры, как причину счастливого перенесения им каторги и ссылки.

«Когда он передавал мне жизнь свою в Петропав­ловской крепости и в Сибири, — пишет Яновский Анне Григорьевне, — он многократно повторял: «Да, батенька, все пережилось и все радостно окончилось, а отчего? от того, что вера была сильна, несокрушима; покаяние глубокое, искреннее, ну и надежда во все время меня не оставляла».2)

Слова Достоевского о силе его веры не находят­ся в противоречии с письмом к Фонвизиной, где он характеризует себя, как «дитя неверия и сомнения». Религиозная основа души Достоевского, его вера в Провидение всегда была сильна и спасала его во всех жизненных катастрофах. В большей степени здесь нуждаются в пояснении слова о «глубоком, искреннем покаянии». В «Дневнике Писателя» Достоевский гово­рит:

«Мы, петрашевцы, стояли на эшафоте и выслу­шивали наш приговор без малейшего раскаяния. Без сомнения, я не могу свидетельствовать обо всех; но думаю, что не ошибусь, сказав, что тогда, в ту минуту, если не всякий, то, по крайней мере, чрезвычайное

1) «Дневник писателя», 1873, Одна из современных фальшей.

2) Письма С. Д. Яновского. Сборн. «Достоевский», ред. Долинина, т. II, 379.

75

 

 

большинство из нас почло бы за бесчестье отречься от своих убеждений. Это дело давно прошедшее, а по­тому, может быть, и возможен будет вопрос: неужели это упорство и нераскаяние было только делом дур­ной натуры, делом недоразвитков и буянов? Нет, мы не были буянами, даже, может быть, не были дурны­ми молодыми людьми. То дело, за которое нас осуди­ли, те мысли, те понятия, которые владели нашим ду­хом — представлялись нам не только не требующими раскаяния, но даже чем-то нас очищающим, мучениче­ством, за которое многое нам простится. И так продол­жалось долго. Не годы ссылки, не страдания сломили нас. Напротив, ничто не сломило нас, и наши убежде­ния лишь поддерживали наш дух сознанием испол­ненного долга. Нет, нечто другое изменило взгляд наш, наши убеждения и сердца наши (я, разумеется, позволяю себе говорить лишь о тех из нас, об измене­нии убеждений которых уже стало известно и тем или другим образом засвидетельствовано ими самими). Это нечто другое — было непосредственное соприко­сновение с народом, братское соединение с ним в общем несчастии, понятие, что сам стал таким же как он, с ним сравнен и даже приравнен к самой низшей ступени его».1)

О каком же покаянии и связанной с ним вере го­ворил Достоевский в беседе с Яновским в Твери? Ате­истический социализм Белинского был им отброшен уже за два года до ареста; убеждение во вреде кре­постного права, в необходимости реформы суда и т. п. сохранились у негой после Сибири; публицисти­ческая деятельность Достоевского в первые два года издания журнала «Время» (1861 и 1862 гг.) мало от­личалась от того, что он мог бы писать и до каторги. На первый взгляд поэтому кажется, что у Достоев­ского не было оснований каяться в чем-либо. Однако, более внимательное исследование открывает те про­явления души Достоевского, которые действительно

1) «Дневник писателя», 1873. Одна из современных фальшей.

76

 

 

следовало осудить и в которых он покаялся в Сибири. Во время дружбы с Белинским, а потом в кружке Петрашевского Достоевский, без сомнения, переживал припадки фанатического озлобления против правительства в связи с злоупотреблениями крепостного права, по поводу жестоких наказаний шпицрутенами и т. п. черт тогдашнего режима. Он готов был в край­нем случае даже прибегнуть к восстанию для измене­ния общественного порядка. Мало того, в те годы даже сатанинская сторона революционного движения, столь ярко изображенная им впоследствии в «Бесах», могла опутать его душу.

«Нечаевым, вероятно, я бы не мог сделаться ни­когда, — говорит Достоевский в «Дневнике Писате­ля», — но нечаевцем, не ручаюсь, может быть, и мог бы... во дни моей юности. Чудовищное и отврати­тельное московское убийство Иванова, безо всякого сомнения, представлено было убийцей Нечаевым своим жертвам «Нечаевцам», как дело политическое и полезное для будущего «общего и великого де­ла». В моем романе «Бесы» я попытался изобразить те многоразличные и разнообразные мотивы, по которым даже чистейшие сердцем и простодушнейшие люди могут быть привлечены к совершению такого же чудовищного злодейства. Вот в том-то и ужас, что у нас можно сделать самый пакостный и мерзкий по­ступок, не будучи вовсе иногда мерзавцем! Это и не у нас одних, а на всем свете так, всегда и с начала веков, во времена переходные, во времена потрясений в жиз­ни людей, сомнений и отрицаний, скептицизма и шат­кости в основных общественных убеждениях».1)

Достоевский на каторге осудил в себе это нрав­ственное извращение души, и раскаяние его естествен­но сочеталось с углублением религиозной жизни и усилением в ней влияния образа Христа. Сюда присое­динился еще один фактор: общение с народом, в ду­ше которого преклонение перед царскою властью имело религиозную окраску. Свою ссылку Достоев-

1) 1873, Одна из современных фальшей.

77

 

 

ский стал считать справедливою. «Нас осудил бы на­род», — говорил он.1)

Патриотические чувства, всегда сохранявшиеся в душе Достоевского, усилились в нем особенно во вре­мя Севастопольской кампании, а также в связи с вос­шествием на престол Александра II, которого народ русский полюбил уже наследником, зная о его гуман­ности. Сознавая свое единство с народом в патриоти­ческих чувствах к верховной власти, Достоевский вме­сте с тем становился все теснее связанным и с цер­ковью, однако все же в эту пору, по-видимому, это бы­ла связь с христианскою церковью и христианскою культурою вообще, без осознания особенно высокой ценности православия.

В своем художественном творчестве Достоевский в эту пору, как и до каторги, еще не разрабатывает религиозных тем; также и его публицистические и кри­тические статьи в журнале «Время» далеки от них.

Страхов прямо говорит:

«Что касается до высших нравственных основ, до христианской проповеди, то эти основы, действительно, высказывались в журнале всего менее и выражались разве только одним отрица­тельным образом, например, в том, что в журнале не было ничего ни материалистического, ни антирелиги­озного. Мало того, — из наших частных разговоров мне не припоминается почти ни одного случая, когда бы Федор Михайлович прямо высказывал то религиоз­ное настроение, которое, по-видимому, не угасало в нем ни в один период его жизни. Помню, впрочем, как, говоря со мной о революции, он с особенной си­лой сослался на слова евангелия: поднявшие меч, ме­чом и погибнут. Но неуважение к религии, или кощун­ственные шутки над нею ни мало не были в ходу во всем нашем кружке, несмотря на то, что были обыкно­веннейшим явлением у тогдашних просвещенных лю­дей и строго относиться к ним было невозможно».2)

1) О. Миллер, стр. 83 с.

2) Биография и т. д., стр. 257 с.

78

 

 

В журнале «Время» Достоевский был занят, глав­ным образом, проповедью «почвенничества», т. е. при­зывом вернуться к родной почве, соединиться с народ­ным началом. Это направление он считает стоящим выше противоположности западничества и славяно­фильства. Всякую односторонность и исключитель­ность он осуждает и считает ее не соответствующею русскому характеру. В 1861 г., как и в дальнейшей своей деятельности вплоть до пушкинской речи, он говорит, что «в русском характере замечается резкое отличие от европейского, резкая особенность, что в нем по преимуществу выступает способность высоко­синтетическая, способность всепримиримости, всечеловечности».1)

Посвятив целую статью газете И. С. Аксако­ва «День», Достоевский наполняет ее отрицатель­ными суждениями о славянофилах, упрекает их в «ярой нетерпимости», говорит, что и у западников есть «чутье русского духа и народности», как у сла­вянофилов, с тем, однако, преимуществом, что у западников больше реализма, «тогда как славянофиль­ство до сих пор еще стоит на смутном и неопреде­ленном идеале своем», имеющем «мечтательный» ха­рактер (там же, V, ноябрь 1861). Но западников, наводняющих литературу «обличительными» статьями, он резко осмеивает, уже начиная с 1861 г.2)

Знаток Достоевского Долинин находит в журна­ле «Время» уклон в сторону православия в начале 1863 г. и в подтверждение своей мысли ссылается на статью Достоевского «Зимние заметки о летних впечатлениях».3) Такого уклона в этой статье я не могу найти; возможно, однако, что остальное содержание журнала, которого я в условиях заграничной жизни не могу достать, служит подтверждением мнения До-

1) Ряд статей о русской литературе, I, «Время», янв. 1861.

2) См. об этом «Достоевский и шестидесятники» В. С. Достоевской-Любимовой. Сборник «Достоевский», Труды Гос. Акад. Худ.-Литер. Секция, восп. III, 1928.

3) Долинин, сбор. Достоевский, т. II, 155.

79

 

 

линина. Во всяком случае не трудно установить, что в 1862 и 1863 гг. у Достоевского было много пере­живаний, которые должны были усилить интерес к религии и именно в направлении, ведущем к право­славию.

В это время произошел ряд событий, которые стали удалять Достоевского от западнического либе­рализма и приближать его к славянофилам. Осво­бождение крестьян и подготовка дальнейших великих реформ Александра II встречена была им, как нача­ло расцвета жизни России. Но в левых кругах рус­ского общества, вместо удовлетворения реформами и стремления наилучшим образом воплотить их в жизни, усилилось революционное брожение. Появи­лись прокламации с призывом к вооруженному вос­станию для учреждения в России социалистической республики. Некоторые из них поражали своим убо­жеством и грубостью. В мае 1862 г. начались пожа­ры, наводившие ужас на жителей Петербурга. Молва приписывала их поджогам революционеров. Достоев­ский был так потрясен, что отправился к Чернышев­скому побеседовать о пожарах и прокламациях.

«Я к вам по важному делу, — говорил Достоев­ский, — с горячей просьбой. Вы близко знаете лю­дей, которые сожгли Толкучий рынок, и имеете влия­ние на них. Прошу вас, удержите их от повторения того, что сделано ими».1)

Летом этого же года Достоевский совершил пер­вую поездку за границу и побывал в Париже, в Лон­доне, в Женеве, во Флоренции. Впечатления от За­падной Европы у него получились неблагоприятные (нищета в Уайтчапеле, буржуазный дух французско­го общества), усиливающие в нем сомнения в пра­вильности пути, по которому идет западная цивили­зация. В объявлении о подписке на журнал «Время» осенью 1862 г. подвергаются осуждению те западни­ки, которые отвергают ценность самобытной народ-

1) Л. Гроссман, «Жизнь и труды Достоевского», 1935. Стр. 113.

80

 

 

ности, «хотят единственно начал общечеловеческих и верят, что народности в дальнейшем развитии стира­ются, как старые монеты, что все сливается в одну форму, в один общий тип».

Польское восстание, начавшееся в январе 1863 г., еще более оттолкнуло Достоевского от западной ци­вилизации и привлекло его внимание к роли католи­цизма в развитии ее. Как это, к сожалению, обыкновенно происходит в человеческой душе в подобных случаях, поворот к православию начался у Достоев­ского не с усмотрения положительной ценности своей Церкви, а с отталкивания от чужого вероисповеда­ния, именно от католицизма. Выражено оно в замет­ке, написанной Достоевским для газеты «Петербург­ские ведомости». История этой заметки такова. Многие русские люди, даже и сочувствовавшие освобож­дению Польши, отнеслись отрицательно к восстанию, когда узнали, что целью его является не только само­стоятельность Польши, но и включение в нее Бело­руссии. В апрельском номере «Времени» появилась статья Страхова «Роковой вопрос». В ней Страхов говорил, что Польша гордится своею цивилизациею и основывает свои притязания на превосходстве ее; между тем, по его мнению, начала русского народно­го духа имеют более высокую ценность, чем польская цивилизация, и для окончательной победы над Польшею нам необходимо бороться с нею не только военною силою, но и духовными средствами. Статья эта была ложно истолкована, как защита Польши; и потому журнал «Время» был закрыт правительством. Чтобы предупредить закрытие журнала, Достоевский попытался защититься и написал заметку, разъяс­няющую дело, для помещения ее в газете «Петербург­ские ведомости». Заметка эта не была пропущена цензурою. В ней Достоевский высказывал мысль, что европейская цивилизация развила в Польше «антина­родный, антигражданственный, антихристианский дух. Она развила у них преимущественно католицизм, иезуитизм и аристократизм». «Мало того: нигде, может быть, католицизм не получал такой степени прозели-

81

 

 

тизма, как в Польше». «У них вся цивилизация обра­тилась в католицизм, а мало ли они жгли, да кожи сдирали с русских за католицизм. Мало ли они дони­мали нас, плевали на нас, как на холопов, и за людей нас не считали. Из-за чего это было, как вы думае­те? Именно из католической пропаганды, из ярости уловлять прозелитов, из ярости ополячить и окато­личить».1)

Летом этого года во время второй своей поезд­ки заграницу (с Сусловой) Достоевский в письме к брату уже поручает ему сообщить Страхову «я с прилежанием славянофилов читаю, и кое-что вычи­тал новое» (№ 177), а через неделю пишет самому Страхову из Рима: «славянофилы, разумеется, сказа­ли новое слово, даже такое, которое, может быть, и избранными то не совсем еще разжевано. Но какая-то удивительная аристократическая сытость при решении общественных вопро­сов» (№ 178). Можно догадаться, что «новое слово» он нашел в учении славянофилов о превосходстве православия над другими христианскими вероисповеданиями. О журнале «Эпоха», заменившем собою «Время» и выходившем в 1864 г. и начале 1865 г., Страхов говорит, что направление его «было уже со­знательно славянофильским; припоминаю, как од­нажды Федор Михайлович, по поводу какой-то ста­тьи в защиту «Дня», прямо сказал: «это хорошо; нуж­но помогать ему, сколько можем» (Биография, 275). В 1867 г. в беседе с Катковым Достоевский уже пря­мо назвал себя славянофилом и заявил Каткову, что с некоторыми мнениями его он не согласен (Письмо к Сусловой, № 265).

Еще большее значение в религиозной жизни До­стоевского имел кризис, пережитый им в 1863 г., о котором было рассказано уже выше. Открыв в своей душе всевозможные виды зла от сатанинского до ме­лочно человеческого, он совершил очистительный акт, изобразив это зло в «Записках из подполья».

1) Биография, Н. Страхов, стр. 252.

82

 

 

Если бы не было нелепого вмешательства цензора, проявившего усердие не по разуму, положительное значение этого произведения было бы гораздо более ясным.

«Свиньи цензора, — писал Достоевский брату Михаилу, — там, где я глумился над всем и иногда богохульствовал для виду — то пропущено, а где из всего этого я вывел потребность веры и Хри­ста — то запрещено. Да что они, цензора-то, в за­говоре против правительства, что ли?» (№ 193, 26.III.64).

«Записки из подполья» свидетельствуют не о том, что Достоевский окончательно впал в пессимизм и будто бы до конца своей жизни разочаровался во всем «великом и прекрасном», как это ошибочно по­нял Шестов1), а о том, что он осознал необходимость совершенного преображения души человека для дей­ствительного очищения от зла; он понял, что идеал абсолютного совершенства не может быть осущест­влен без благодатной помощи Бога и в свете этого подлинного идеала мечты о «великом и прекрасном» европейского либерализма и социализма оказались мелкими, поверхностными. С этого момента его гений окончательно созрел и стал выражаться в великих произведениях, пронизанных религиозными темами. И здесь первые шаги на этом пути были развитием в романе «Преступление и наказание» отрицательной темы, изображением распада души, заглушившей в себе голос Бога. В письме к Каткову Достоевский рассказывает об убийстве, совершенном героем романа, и прибавляет:

«Тут-то и развертывается весь психологический процесс преступления. Неразрешимые вопросы вос­стают перед убийцею, неподозреваемые и неожидан­ные чувства мучают его сердце. Божья правда, зем­ной закон берет свое и он кончает тем, что при­нужден сам на себя донести. Принужден, чтобы

1) См. его книгу «Достоевский и Ницше. Философия трагедии».

83

 

 

хотя погибнуть в каторге, но примкнуть опять к лю­дям; чувство разомкнутости и разъединенности с че­ловечеством, которое он ощутил тотчас же по совер­шении преступления, замучило его. Закон правды и человеческая природа взяли свое; в повести моей есть, кроме того, намек на ту мысль, что налагаемое юридическое наказание за преступление гораздо меньше устрашает преступника, чем думают законо­датели, отчасти потому, что он и сам его нравственно требует». (№ 234, сен­тябрь 1865).

В записной книжке Достоевский в связи с идеею романа упоминает даже о православии:

«Идея романа. Православное воззрение; в чем есть православие? Нет счастья в комфорте, покупает­ся счастье страданием. — Человек не родится для счастья. Человек заслуживает свое счастье и всегда страданием».1) В действительности, при осуществле­нии романа на первый план выдвинулось не право­славие, а та идея, о которой Достоевский говорит в письме к Каткову. Письмо это он писал из Висбаде­на, где познакомился со священником И. Л. Яныше­вым, который выручил его из тяжелого положения после проигрыша в рулетку. Общение с Янышевым должно было иметь большое влияние на религиоз­ную жизнь Достоевского. Янышев был выдающимся деятелем Православной Церкви и по своим нравст­венным качествам, и как видный богослов, и как про­поведник. Достоевский говорит о нем: «это редкое существо: достойное, смиренное, с чувством собст­венного достоинства, с ангельскою чистотою сердца и страстно верующий» (Письмо № 296, к А. Майкову).

«Вопрос о значении Янышева в эволюции ре­лигиозных воззрений Достоевского ждет еще своего исследователя», — говорит Долинин.2)

1) Из архива Ф. М. Достоевского, «Преступление и наказание». Подготовил И. И. Гливенко, 1931.

2) Достоевский, Письма, I, стр. 581.

84

 

 

Известен интересный эпизод из жизни Достоев­ского в эту пору. Во время писания «Преступления и наказания» Достоевский часто ходил в местности около Сенной. Однажды во время такой прогулки к нему подошел пьяный солдат и предложил купить у него только-что снятый с шеи крест. Достоевский взял крест и надел на себя.1)

Задачу создать положительный образ христиани­на, и притом православного, Достоевский впервые по­ставил себе в романе «Идиот». В это время Досто­евский был уже женат на Анне Григорьевне и вместе с нею надолго уехал из России заграницу.

Анна Григорьевна была религиозна. Связь ее с церковью сохранялась всегда в традиционных фор­мах. По праздничным и воскресным дням она, обык­новенно, ходила в церковь, тогда как из сведений, имеющихся о Достоевском, скорее видно, что он сравнительно редко бывал в церкви, по крайней мере до возвращения в Россию из заграницы в 1871 г. Из­вестно однако, что молиться он всегда любил и, по словам Яновского, считал молитву всегда вернейшим лекарством.

Иметь обстоятельные сведения о молитве чело­века не легко, потому что молитва есть интимное ос­новное проявление религиозной жизни. К счастью, со времени женитьбы Достоевского на Анне Григорь­евне мы имеем, вследствие единодушной жизни его с нею, много упоминаний о его молитве. Придумав план устроить поездку заграницу, несмотря на недостаток средств, Анна Григорьевна предложила мужу зайти в часовню Вознесенской церкви и там они «вме­сте помолились перед образом Богородицы». Через четыре года, возвращаясь в Петербург и проезжая ми­мо собора св. Троицы, «в котором происходило на­ше венчание, — говорит Достоевская, — мы с му­жем помолились на церковь; на нас глядя, перекрестилась и наша малютка — дочь».

«Что-то даст нам петербургская жизнь? — ска-

1) Л. Гроссман, Семинарий по Достоевскому, стр. 60.

85

 

 

зал Достоевский. — Всё перед нами в тумане... Пред­вижу много тяжелого, много затруднений и беспо­койств, прежде чем станем на ноги. На одну помощь Божью только и надеюсь».

Всю свою семейную жизнь Достоевский всегда связывает с мыслью о Боге и покровительстве Божием. Поехав из Дрездена в Бад-Гомбург попытать счастья в игре на рулетке, он тотчас по приезде пи­шет жене:

«Зачем я мою Аню покинул. Всю тебя вспом­нил, до последней складочки твоей души и твоего сердца, за все это время, с октября месяца начиная, и понял, что такого цельного, ясного, тихого, крот­кого, прекрасного, невинного и в меня верующего ан­гела как ты, — я и не стою. Как мог я бросить те­бя? Зачем я еду? Куда я еду? Мне Бог тебя вручил, чтоб ничего из зачатков и богатств твоей души и твоего сердца не пропало, а напротив, чтоб богато и роскошно взросло и расцвело; дал мне тебя, чтоб я свои грехи огромные тобою искупил, представив те­бя Богу развитой, направленной, сохраненной, спасен­ной от всего, что низко и дух мертвит; а я (хоть эта мысль беспрерывно и прежде мне втихомолку про се­бя приходила, особенно когда я молился) — а я, та­кими бесхарактерными, сбитыми с толку вещами, как эта глупая теперешняя поездка моя сюда, — самое тебя могу сбить с толку» (№ 266).

Через несколько дней он пишет ей: «Я со слеза­ми молился ночью о тебе» (№ 269).

Когда начались роды первого ребенка, Достоев­ский всю ночь молился и при появлении на свет де­вочки, которую назвали Сонею, он «благоговейно пе­рекрестил» ее. Перед рождением сына Федора Досто­евский молился «весь день» и всю ночь (А. Г. Досто­евская, стр. 144). Когда двухлетняя дочь Достоевских Любовь сломала ручку и она неправильно срослась, ее пришлось подвергнуть операции. Девочку захлоро­формировали и родителей выслали из операционной комнаты.

«Аня, будем молиться, просить помощи Божией,

86

 

 

Господь нам поможет! — прерывающимся голосом сказал мне муж, — рассказывает Достоевская, — мы опустились на колени и никогда, может быть, не мо­лились так горячо, как в эти минуты». В 1875 г. у Достоевских родился сын и Федор Михайлович, по словам дочери Любови, хотел дать ему имя Стефан в честь предка, принявшего православие1), но Анне Григорьевне это имя не нравилось и мальчику дали имя Алексея, в честь Алексия, Божия человека, свято­го, особенно любимого Достоевским.

«В девять часов детей наших укладывали спать, — рассказывает Анна Григорьевна, — и Федор Михай­лович непременно приходил к ним «благословить на сон грядущий» и прочитать вместе с ними «Отче наш», «Богородицу» и свою любимую молитву: «Все упование мое на Тя возлагаю, Мати Божия, сохрани мя под кровом своим!» (стр. 196).

На Страстной неделе Достоевский вместе с деть­ми и женою постился, ходил два раза в день в цер­ковь и причащался. Особенно любил он, по словам дочери его, «пасхальную заутреню, состоящую из песнопений, проникнутых ликующею радостью».2)

«На все великие службы Страстной и Пасхальной недель, — говорит Анна Григорьевна, — мы ходили с мужем всегда вместе (я боялась, не произошло бы с ним от духоты и тесноты припадка) и бывали или в правом приделе Знаменской церкви, а в последние три года — во Владимирской церкви».

О характере молитвы Достоевского Анна Гри­горьевна рассказывает в связи с началом Русско-Ту­рецкой войны в 1877 г.

«Прочитав манифест, Федор Михайлович велел извозчику везти нас к Казанскому собору. В соборе было не мало народу и служили непрерывные молеб­ны перед иконой Казанской Божией Матери. Федор Михайлович тотчас скрылся в толпе. Зная, что в

1) См. о Стефане Достоевском книгу М. В. Волоцкого «Хроника рода Достоевского, стр. 16, 28-31.

2) Aimee Dostoiewsky. Vie de Dostoiewsky par sa fille. 1926, стр. 272.

87

 

 

иные торжественные минуты он любит молиться в ти­ши, без свидетелей, я не пошла за ним и только пол­часа спустя отыскала его в уголке собора, до того погруженного в молитвенное и умиленное настрое­ние, что в первое мгновение он меня не признал».

Последние три дня своей жизни, когда лопнула легочная артерия и начались кровотечения горлом, Достоевский провел спокойно, как твердо верующий православный христианин, с постоянною мыслью о Боге.

«Аня, прошу тебя, пригласи немедленно священ­ника, я хочу исповедаться и причаститься!» — обра­тился он к жене после сильного кровотечения. Когда священник пришел, «Федор Михайлович, — рассказывает жена его, — спокойно и добродушно встретил батюшку, долго исповедывался и причастился. Когда священник ушел, и я с детьми вошла в кабинет, что­бы поздравить Федора Михайловича с принятием св. Тайн, то он благословил меня и детей, просил их жить в мире, любить друг друга, любить и беречь ме­ня. Отослав детей, Федор Михайлович благодарил меня за счастье, которое я ему дала, и просил меня простить, если он в чем-нибудь огорчал меня».

Через день, проснувшись рано утром, он сказал жене: «я сегодня умру» и попросил дать ему Евангелие. Это было то самое Евангелие, которое подарили ему жены декабристов в Тобольске.

«Федор Михайлович, — пишет жена его, — не расставался с этою святою книгою во все четыре го­да пребывания в каторжных работах. Впоследствии она всегда лежала на виду, на его письменном столе, и он часто, задумав или сомневаясь в чем-либо, от­крывал наудачу это Евангелие и прочитывал то, что стояло на первой странице (левой от читавшего)». Он любил стихи Огарева:

«Я в старой Библии гадал,

И только жаждал и вздыхал,

Чтоб вышла мне по воле рока

И жизнь, и скорбь, и смерть пророка».

88

 

 

«И теперь, — пишет Анна Григорьевна, — Федор Ми­хайлович пожелал проверить свои сомнения по Еван­гелию. Он сам открыл святую книгу и просил про­честь:

Открылось Евангелие от Матфея, гл. III, ст. 14: «Иоанн же удерживал Его и говорил: мне надобно креститься от Тебя, и Ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так над­лежит нам исполнить всякую правду».

— Ты слышишь — «не удерживай», — значит, я умру, — сказал муж и закрыл книгу.

Я не могла удержаться от слез. Федор Михайло­вич стал меня утешать, успокаивать, говорил мне ми­лые, ласковые слова, благодарил за счастливую жизнь, которую он прожил со мной. Поручал мне де­тей, говорил, что верит мне и надеется, что я буду их всегда любить и беречь. Я умоляла его не думать о смерти, не огорчать всех нас своими сомнениями, про­сила отдохнуть, уснуть. Муж послушался меня, пере­стал говорить, но по умиротворенному лицу было ясно видно, что мысль о смерти не покидает его и что переход в иной мир ему не страшен».

Вечером Достоевский отдал это Евангелие свое­му сыну Федору и часа через два скончался.

Из всего сказанного видно, что, возвратившись с женою в 1871 г. после длительного пребывания за­границею, Достоевский провел последние десять лет своей жизни, как тесно связанный с Церковью пра­вославный христианин. Поворот от христианства во­обще к осознанию ценности именно православия про­изошел во время пребывания Достоевских заграни­цею, и мы стоим теперь перед вопросом, как он со­вершался. Страхов указывает на влияние семейной жизни и удаление от петербургской суеты, как бла­гоприятный момент для религиозной жизни Досто­евского.

«Рождение детей, забота об них, участие одного супруга в страданиях другого, даже самая смерть первого ребенка, — все это чистые, иногда высокие впечатления. Нет сомнения, что именно заграницей,

89

 

 

при этой обстановке и этих долгих и спокойных раз­мышлениях, в нем совершилось особенное раскрытие того христианского духа, который всегда жил в нем. В его письмах под конец вдруг раздались звуки этой струны; она стала звучать в нем так сильно, что он не мог оставлять эти звуки для себя одного, как это делал прежде. Об этой существенной перемене, од­нако же, письма не дают полного понятия. Но она очень ясно обнаружилась для всех знакомых, когда Федор Михайлович вернулся из заграницы. Он стал беспрестанно сводить разговор на религиозные темы. Мало того, он переменился в обращении, получившем большую мягкость и впадавшем иногда в полную кротость. Даже черты лица его носили след этого настроения и на губах появлялась нежная улыбка».

Влияние семейной жизни на религиозность До­стоевского не подлежит сомнению. Но следует иметь ввиду, что во время продолжительной жизни загра­ницею были и другие влияния, мощно воздейство­вавшие на мировоззрение Достоевского и выдвинув­шие в его художественном творчестве на первый план православно-религиозные темы. Отталкивание от за­падничества, отрицающего своеобразие русской на­родности, и от революционного социализма усили­лось в душе Достоевского уже в первый год пребы­вания заграницею. После четырех месяцев жизни в Западной Европе он пишет Майкову из Женевы, что без России он «точно рыба без воды». Россия, го­ворит он, «отсюда выпуклее кажется нашему брату». Уже в Дрездене у него «материалу накопилось на це­лую статью об отношениях России к Европе и об русском верхнем слое». С возмущением он рассказывает о свидании в Баден-Бадене с Тургеневым, который заявил, что главная мысль его романа «Дым» состоит в фразе: «Если б провалилась Россия, то не было бы никакого убытка, ни волнения в человече­стве». Он «ругал Россию и русских безобразно, ужас­но», утверждал, что «есть одна общая всем дорога и неминуемая, — это цивилизация и что все попытки руссизма и самостоятельности — свинство и глупо-

90

 

 

сти». Тургенев сообщил при этом, что «пишет боль­шую статью на всех руссофилов и славянофилов». Подзадоренный Достоевский стал бранить немцев и западную цивилизацию. Тургенев побледнел и сказал:

«Говоря так, вы меня лично обижаете, я здесь поселился окончательно, я сам считаю себя за немца, а не за русского и горжусь этим» (№ 279).

Через месяц в письме к Майкову и к С. А. Ива­новой Достоевский сообщает о состоявшемся в Же­неве конгрессе «Лиги мира и свободы», который дол­жен был возмутить его еще больше, чем заявления Тургенева. На конгрессе был Гарибальди, очень ско­ро уехавший, и Бакунин. Достоевский пишет Май­кову:

«Я в жизнь мою не только не видывал и не слы­хивал подобной бестолковщины, но и не предпола­гал, чтоб люди были способны на такие глупости. Все было глупо: и то, как собрались, и то, как дело повели, и как разрешили» (№ 280). Своей племянни­це С. А. Ивановой он сообщает:

«что эти господа, — которых я первый раз ви­дел не в книгах, а наяву, — социалисты и революцио­неры, врали с трибуны перед 5000 слушателей, не­выразимо. Никакое описание не передаст этого. Ко­мичность, слабость, бестолковщина, несогласие, про­тиворечие себе — это вообразить нельзя! И эта-то дрянь волнует несчастный люд работников! Это грустно. Начали с того, что для достижения мира на земле нужно истребить христианскую веру. Большие государства уничтожить и поделить на маленькие; все капиталы прочь, чтоб все было общее по приказу и проч. Все это без малейшего доказательства, все это заучено еще 20 лет назад наизусть, да так и оста­лось. И главное огонь и меч — и после того, как все истребится, то тогда, по их мнению, и будет мир» (№ 284).

Легко представить себе, какое негодование вы­звала в Достоевском, воспитанном на Карамзине, мысль о раздроблении больших государств. Что же касается стремления истребить христианскую веру ра-

91

 

 

­ди достижения всеобщего мира, а также построить царство любви, предварительно дав волю ненависти и залив кровью все современное общество, мы увидели на практике попытки этого рода и знаем по свое­му опыту, к какому упадку правосознания и нравст­венности ведет разрушение христианской культуры. Достоевский предусмотрел эту опасность уже семьдесят лет тому назад; осознание ее, без сомнения, было ускорено в нем зрелищем конгресса «Лиги ми­ра и свободы». В это время он стал разрабатывать план романа «Идиот», многочисленные варианты ко­торого сохранились в его записных тетрадях. В них обнаруживается, говорит исследователь этих тетра­дей Сакулин, «стремление Достоевского ввести в ро­ман мотив христианства».1) В декабре основная идея романа окончательно установилась.

«Давно уже мучила меня одна мысль, — писал Достоевский 31 декабря 1867 Майкову, — но я бо­ялся из нее сделать роман, потому что мысль слишком трудная и я к ней не приготовлен, хотя мысль вполне соблазнительная и я люблю ее. Идея эта — изобразить вполне прекрасно­го человека».

Образ такого человека слагается в его уме, оче­видно, в форме противопоставления русского хри­стианского идеала западному пониманию христианст­ва. В том же письме к Майкову, обрушиваясь на швей­царскую «буржуазность» и «посредственность во всем», Достоевский говорит, что Западная Европа вырабатывала свою цивилизацию и технику, «а мы в это время великую нацию составляли, Азию навеки остановили, перенесли бесконечность страданий, суме­ли перенести, не потеряли русской мысли, которая мир обновит, а укрепили ее, наконец, немцев перенес­ли, и все-таки наш народ безмерно выше, благород­нее, честнее, наивнее, способнее и полон другой, вы­сочайшей христианской мысли, которую и не пони-

1) Из архива Ф. М. Достоевского. «Идиот». Ред. П. Сакулина и Н. Бельчикова, стр. 234.

92

 

 

мает Европа с ее дохлым католицизмом и глупо про­тиворечащим себе самому лютеранством» (№ 292).

На следующий день, 1 января 1868 г., Достоев­ский писал С. А. Ивановой:

«Главная мысль романа — изобразить положи­тельно прекрасного человека. Труднее этого нет ни­чего на свете, а особенно теперь. Все писатели, не только наши, но даже все европейские, кто только ни брался за изображение положительно пре­красного — всегда пасовал. Потому что это задача безмерная. Прекрасное есть идеал, а идеал — ни наш, ни цивилизованной Европы еще далеко не вырабо­тался. На свете есть одно только положительно пре­красное лицо — Христос, так что явление этого безмерно, бесконечно прекрасного лица уж, конечно, есть бесконечное чудо. (Все Евангелие Иоанна в этом смысле; он все чудо находит в одном воплощении, в одном появлении прекрасного)» (№ 294).

После этого упоминания Евангелия Иоанна, Апо­стола любви, который считается выразителем духа Восточной Церкви, остается сделать один только шаг, чтобы перейти от порицания католицизма и проте­стантства к восхвалению православия и утвержде­нию, что русское православие есть основа русской миссии в Европе. Этот шаг Достоевский делает в сле­дующем письме к Майкову, присоединяясь к этой мысли, выраженной Майковым.

«Всему миру готовится великое обновление через русскую мысль (которая плотно спаяна с правосла­вием, вы правы) и это совершится в какое-нибудь столетие — вот моя страстная вера. — Но чтоб это великое дело совершилось, надобно, чтоб поли­тическое право и первенство Великорусского племени над всем Славянским миром соверши­лось окончательно и уже бесспорно. (А наши-то либералишки проповедуют распадение России на союз­ные штаты!)». «Нравственная сущность нашего судьи и, главное, нашего присяжного — выше европейской бесконечно: на преступления смотрят христиански.

93

 

 

И вообще все понятия нравственные и цели рус­ских — выше европейского мира. У нас больше не­посредственной и благородной веры в добро, как в Христианство, а не как в буржуазное разрешение за­дачи о комфорте» (№ 296, 18.II.68). В марте месяце он опять, отвечая Майкову, присоединяется к его мысли, но отчасти приписывает первенство себе:

«Вы решительно точно также смотрите, как и я, и вы говорили, наконец, то, что я три года назад, еще в то время, когда журнал издавал, говорил да­же вслух и меня не понимали, именно: что наша кон­ституция есть взаимная любовь Монарха к народу и народа к Монарху. Да, любовное, а не завоеватель­ное начало государства нашего (которое открыли, кажется, первые Славянофилы) есть величайшая мысль, на которой много созиждется. Здесь я загра­ницей окончательно стал для России, — совершен­ным монархистом. У нас если сделал кто что-нибудь, то, конечно, один только он (да и не за это одно, а просто потому, что он царь, излюбленный народом Русским, и лично, и потому что царь. У нас народ всякому царю нашему отдавал и отдает любовь свою, и в него единственно окончательно верит. Для наро­да — это таинство, священство, миропомазание). За­падники ничего в этом не понимают, и они, хваля­щиеся основанностью на фактах, главный и величай­ший факт нашей истории просмотрели» (№ 302, 20.III.68).

Любовь к России и русскому народу, патриотиче­ские чувства и убеждения Достоевского были суще­ственным фактором в том развитии его религиозной жизни, которое привело его от христианства вообще к преклонению именно перед православием, и притом в той форме его, которая выработана русским наро­дом. В дальнейшей работе над «Идиотом» Достоевский выразил в этом романе мысли, которые с этих пор до конца его жизни входят в состав главных тем его художественного творчества и публицистической мысли: о русском понимании Христа, о христианской миссии России в Европе, об искажении христианства

94

 

 

католицизмом, о генетической связи социализма с ка­толицизмом.

Заканчивая писание «Идиота», Достоевский за­думал новый роман «Атеизм». Но прежде, чем при­няться за него, пишет Достоевский Майкову, «мне нужно прочесть чуть не целую библиотеку атеистов, католиков и православных». Герой этого романа рус­ский человек —

«... вдруг, уже в летах, теряет веру в Бога. Потеря веры в Бога действует на него колоссально. Он шныряет по новым поколениям, по атеистам, по Славянам и Европейцам, по русским изуверам и пу­стынножителям, по священникам; сильно между про­чим попадается на крючок иезуиту, пропагатору, по­ляку; спускается от него в глубину хлыстовщины — и под конец обретает и Христа и русскую землю, рус­ского Христа и русского Бога. О католицизме и об иезуите у меня есть что сказать сравнительно с православием» (№ 318).

Через несколько месяцев, увлекаясь чтением в журнале «Заря» первых глав книги Данилевского «Россия и Европа», Достоевский пишет Страхову:

«... я все еще не уверен, что Данилевский укажет в полной силе окончательную сущность русского призвания, которая состоит в разоблачении перед миром русского Христа, миру неведомого, и которого начало заключается в нашем родном Пра­вославии. По-моему, в этом вся сущность нашего бу­дущего цивилизаторства и воскрешения хотя бы всей Европы и вся сущность нашего могучего будущего бытия» (№ 325, 18.III.69).

Через полгода он с огорчением констатировал от­сутствие этой идеи в книге Данилевского (№ 357).

Майкову Достоевский советует написать ряд по­эм из русской истории в тех ее моментах, когда она «выражалась вся, вдруг, во всем своем целом». К чис­лу таких моментов он относит завоевание Констан­тинополя турками и брак Великого князя Ивана III с Софиею Палеолог, которая является «с двуглавым орлом вместо приданого»; с этими событиями связа-

95

 

 

­на «великая идея о всеправославном значении России и полагается первый камень о будущем главенстве на Востоке, расширяется круг Русской будущности, по­лагается мысль не только великого государства, но и целого нового мира, которому суждено обновить Христианство всеславянской православной идеей и внести в человечество новую мысль, когда за­гниет Запад, а загниет он тогда, когда Папа исказит Христа окончательно и тем зародит атеизм в опога­нившемся западном человечестве».

Последняя поэма должна была содержать карти­ну будущего:

«России через два столетия и рядом померкшей, истерзанной и оскотинившейся Европы с ее цивили­зацией» (№ 328).

Размышляя о романе «Атеизм», Достоевский в действительности принялся за писание другого про­изведения «Бесы»; в состав этого романа вошла часть того, что было задумано для «Атеизма» и образы, возникшие в фантазии Достоевского в связи с убий­ством студента Иванова группою Нечаева в гроте парка Петровской Земледельческой Академии. Во вре­мя писания «Бесов» замысел романа «Атеизм» пере­родился в другое, еще более обширное произведе­ние «Житие великого грешника», которое должно бы­ло состоять из пяти больших повестей.

«Главный вопрос, который проведется во всех ча­стях, — пишет Достоевский Майкову, — тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь — существование Божие. Хочу выставить во 2-ой повести главной фигурой Тихона Задонско­го, конечно, под другим именем, но тоже Архиерей, будет проживать в монастыре на спокое. В монасты­ре есть и Павел Прусский, есть и Голубов и инок Парфений. (В этом мире я знаток и монастырь русский знаю с детства)».

О св. Тихоне он говорит: «Авось выведу велича­вую, положительную, святую фигуру. Это уж не Костанжогло-с и не немец (забыл фамилию) в Обломове. Почем мы знаем: может быть именно Ти-

96

 

 

­хон-то и составляет наш русский положитель­ный тип, который ищет наша литература, а не Лав­рецкий, не Чичиков, не Рахметов и проч. и не Лопу­ховы, не Рахметовы. Правда, я ничего не создам, я только выставлю действительного Тихона, которого я принял в свое сердце давно с восторгом. Но я со­чту, если удастся, и это для себя уже важным подви­гом» (№ 346).1)

Роман «Житие великого грешника» не был напи­сан Достоевским, как особое произведение, но раз­личные стороны и части его вошли в состав «Бесов», «Подростка» и «Братьев Карамазовых».2) Всё худо­жественное и публицистическое творчество Достоев­ского проникнуто с этих пор идеею русского православно-христианского миропонимания. Насколько она владеет Достоевским, становится особенно ясно, ес­ли прибавить к романам его записные тетради с на­бросками, планами и материалами для романов. Характеры многих лиц, мировоззрение их, беседы слу­жат выражением положительных сторон русской пра­вославной культуры или же представляют собою своеобразные искажения ее. Труднейшая для художника задача — дать живые положительные образы в значительной степени достигнута Достоевским: князь Мышкин, Макар Иванович Долгорукий, жена Верси­лова Софья Андреевна, старец Зосима, Алеша Карамазов — характерно русские православные люди. До­стоевский подумывал даже о том, чтобы написать книгу об Иисусе Христе.

Раньше уже было показано, что со времени воз­вращения Достоевского с женою из заграницы строй

1) Павел Прусский, Голубев, инок Парфений — русские религиозные деятели из народа, см. о них примечания Долинина во II. т. «Писем», стр. 436 с, 476; см. также статью Р. Плетнева «Dostojevskij und der Hieromonach Partenij» в «Zeitschrift für Slav. Philologie» 1937, Bd. XIV, H. 1-2.

2) См. об этом «Письма», II, прим. Долинина, стр. 437; см. также Бицилли, Почему Достоевский не написал «Жития великого грешника»? В сборнике «О Достоевском», ред. А. Бема, т. II, 1933.

97

 

 

его личной и семейной жизни был традиционно пра­вославный. Остается лишь дополнить сказанное не­которыми чертами и фактами, имеющими значение для представления о своеобразии религиозной жиз­ни Достоевского или для опровержения ложных ис­толкований ее.

Религиозная живопись производила на Достоев­ского сильное впечатление. В Базеле его потрясла до глубины души картина Ганса Гольбейна, изображаю­щая тело Христа, снятого с креста.

«По дороге в Женеву, — рассказывает Анна Гри­горьевна, — мы остановились на сутки в Базеле, с целью в тамошнем музее посмотреть картину, о кото­рой муж от кого-то слышал. Эта картина, принадле­жащая кисти Ганса Гольбейна, изображает Иисуса Христа, вынесшего нечеловеческие истязания, уже снятого со креста и предавшегося тлению. Вспухшее лицо Его покрыто кровавыми ранами, и вид Его ужа­сен. Картина произвела на Федора Михайловича по­давляющее впечатление, и он остановился перед нею как бы пораженный. Я же не в силах была смотреть на картину: слишком уж тяжелое было впечатление, особенно при моем болезненном состоянии, и я ушла в другие залы. Когда минут через 15-20 я вернулась, то нашла, что Федор Михайлович продолжает сто­ять перед картиной, как прикованный. В его взвол­нованном лице было то, как бы испуганное выраже­ние, которое мне не раз случалось замечать в пер­вые минуты приступа эпилепсии. Я потихоньку взя­ла мужа под руку, увела в другую залу и усадила на скамью, с минуты на минуту ожидая наступления при­падка» (Воспоминания, 112).

«От такой картины вера может пропасть»,— го­ворил Достоевский.

Очень любил Достоевский картину Тициана «Ке­сарево кесареви», картину Аннибала Караччи «Голо­ва молодого Христа», «Madonna della Sedia» Рафа­эля. Но особенно он любил Сикстинскую Мадонну. Перед этою картиною он простаивал часами «умилен­ный и растроганный» (101). Почитательница Досто-

98

 

 

­евского вдова поэта Алексея Толстого прислала ему в подарок в 1879 г. великолепную фотографию Ма­донны «в натуральную величину, но без персонажей, ее окружающих». Она висела в его кабинете над ди­ваном-постелью.

«Сколько раз в последний год жизни Федора Ми­хайловича, — пишет Достоевская, — я заставала его стоящим перед этою великою картиною в таком глу­боком умилении, что он не слышал, как я вошла, и, чтоб не нарушить его молитвенного настроения, я по­тихоньку уходила из кабинета» (стр. 257).

В 1868 г., когда Достоевский осознал свою ре­лигиозность, как любовь к православию, он вместе с тем стал решительно высказывать свое понимание высокой ценности православного почитания иконы. Поводом послужило стихотворение А. Н. Майкова «У часовни»:

Дорог мне перед иконой

В светлой ризе золотой

Этот ярый воск, возженный

Чьей неведомо рукой...

Знаю я, свеча пылает,

Клир торжественно поет;

Чье-то горе утихает,

Кто-то слезы тихо льет:

Светлый ангел упованья

Пролетает над толпой...

Этих свеч знаменованье

Чую трепетной душой,

Это — медный грош вдовицы,

Это — лепта бедняка,

Это... может быть... убийцы

Покаянная тоска...

Это — светлое мгновенье

В диком мраке и глуши,

Память слез и умиленья

В вечность глянувшей души.

«Это одно из лучших стихотворений ваших, — пишет он поэту, — все прелестно, но одним только

99

 

 

я недоволен: тоном. Вы как будто извиняете икону, оправдываете; пусть, дескать, это изуверство, но ведь это слезы убийцы и т. д. Знай­те, что мне даже знаменитые слова Хомякова о Чудо­творной Иконе, которые приводили меня прежде в восторг, — теперь мне не нравятся, слабы кажутся. Одно слово: «Верите вы иконе или нет!» (Храбрее, смелее, дорогой мой, уверуйте). Может быть, вы поймете то, что мне хочется сказать; это трудно впол­не высказать» (№ 318).

Исследуя это письмо, Долинин высказывает пред­положение, что Достоевский в действительности име­ет в виду рассказ Киреевского о его переживаниях перед чудотворною иконою, но по забывчивости от­нес его к Хомякову (Письма, II, 439 с.). В письме очень важно заявление Достоевского, что он и рань­ше высоко ценил иконопочитание, а также веру в существование чудотворных икон, и что почитание ико­ны в настоящее время весьма усилилось в нем. Мож­но думать поэтому, что за исключением краткого пе­риода влияния Белинского, религиозность Достоев­ского всегда была, как и в детстве, конкретною и ни­когда не падала на степень абстрактного протестант­ского спиритуализма. За год до своей кончины в беседе с Опочининым он говорил:

«Если народ, целый народ — заметьте, может чтить Божий образ, т. е. слабое, а у нас иногда и урод­ливое изображение Бога, Христа или Богородицы, то насколько же больше чтит он и любит самого Бога! У народа Богу всегда первое место, — передний угол; там у него божница, боговня. Ему надо иметь у себя святыню, видимую, как отображение Божества. Здесь, в этом почитании сказывается трогательная целокупность духа и сердца. — Надо веровать, устремляться к невидимому Богу, но и почитать Его на земле про­стым сродным обычаем. Мне сказать могут, что такая вера слепа и наивна, а я отвечу, что вера такой и быть должна. Не всем же ведь богословами стать».1)

1) Е. Опочинин, «Беседы с Достоевским». «Звенья», т. VI, 1936, стр. 468.

100

 

 

Со времени ареста и после каторги в жизни До­стоевского видное место занимает, кроме Евангелия и вообще Священного Писания, чтение религиозной литературы, особенно православной, например, сочи­нений св. Димитрия Ростовского, св. Тихона Задон­ского, «Сказания о странствии» инока Парфения, ста­рообрядческая литература и литература о старообряд­цах и т. п. Вопрос об этом чтении и значении его в жизни и творчестве Достоевского требует особого исследования, которое и произведено уже Р. В. Плет­невым; к сожалению, труд его до сих пор остается не­изданным, кроме двух глав, напечатанных в журналах: «Достоевский и Евангелие» (в «Пути», 1930) и «Dostojevskij und der Hieromonach Parfenij» (в «Ztschr. für slav. Philologie», 1937).

Глубокое впечатление произвел на Достоевского роман Виктора Гюго «Les Miserables». Он прочитал его в 1862 г. заграницею. В 1863 г. он просит А. П. Ми­люкова прислать ему этот роман. В 1867 г. он перечи­тал его в Дрездене. В 1877 г. Достоевский, сидя на га­уптвахте за помещение в «Гражданине», без разреше­ния министра двора, заметки о киргизской депутации к государю, опять перечитывал его. Сродство романа Гюго с религиозными интересами и творчеством До­стоевского несомненно. В. Гюго говорит в своем ро­мане: «Книга эта — изображает путь от зла к добру, от ада к небу, от неверия к Богу (V, I, 10).

В книге этой изображен переворот в душе озлобленного беглого каторжника Жана Вальжана, постепенно восходящего на высоты свя­тости; толчком к исцелению его души была святость епископа Бьенвеню, лица, которое в молодости вело легкомысленную жизнь, но, испытав тяжелый удар в жизни сердца, вступило на путь христианского по­движничества. Возможно, что увлечение этим рома­ном было в числе условий, приведших Достоевского к теме «Жития великого грешника» и к образу старца Зосимы.

В истории осознания Достоевским высокой цен-

101

 

 

ности русского православия не малое значение имело общение его с Н. Н. Страховым и Ап. Григорьевым, с А. Н. Майковым, с Победоносцевым и, наконец, с фи­лософом Вл. Соловьевым. В Великом посту 1878 г. Достоевский слушал в Соляном городке серию лекций Вл. Соловьева, составивших содержание его книги «Чтения о Богочеловечестве». В этом же году неожи­данно скончался от припадка эпилепсии младший сын Достоевских Алексей. Анна Григорьевна говорит, что отец любил его «как-то особенно, почти болезненною любовью. Чтобы хоть несколько успокоить Федора Михайловича и отвлечь его от грустных дум, я упро­сила Вл. С. Соловьева, посещавшего нас в эти дни нашей скорби, уговорить Федора Михайловича по­ехать с ним в Оптину пустынь, куда Соловьев соби­рался ехать этим летом. Посещение Оптиной пустыни было давнишнею мечтою Федора Михайловича» и летом Достоевский вместе с Соловьевым побывали в этом монастыре.

«С тогдашним знаменитым «старцем» о. Амвросием Федор Михайлович виделся три раза, — пишет Анна Григорьевна, — раз в толпе, при народе, и два раза наедине, и вынес из его бесед глубокое и проникновенное впечатление. Когда Федор Михайлович расска­зал старцу о постигшем его несчастии и о моем слиш­ком бурно проявившемся горе, то старец спросил его: верующая ли я, и когда Федор Михайлович отвечал утвердительно, то просил его передать мне его благо­словение, а также те слова, которые потом в романе старец Зосима сказал опечаленной матери. Из расска­зов Федора Михайловича видно было, каким глубо­ким сердцеведцем и провидцем был этот всеми ува­жаемый «старец».»

Рассматривая различные периоды религиозной жизни Достоевского, мы нашли, что осознание высо­ких достоинств русского православия и выражение их в художественной и публицистической деятельности Достоевского было связано с его любовью к русско­му народу и к России. Отсюда может явиться предпо­ложение, что православие было для него не самоцен-

102

 

 

ностью, не целью само по себе, а только средством, которое он считал необходимым для политической жизни России, как внутренней, так и внешней, по­скольку в сознании народа верховная власть была ре­лигиозно освящена, и Россия могла выступать во вне­шней политике, как защитница других православных народов. Если в этой догадке есть доля правды, то она сводится только к следующему положению: очень часто осознание ценности происходит так, что чело­век, заметив полезность ее для другой увлекающей его ценности, принимает ее сначала только, как сред­ство, но потом, ознакомившись с нею ближе, начинает усматривать ее самостоятельное значение и тогда она глубоко овладевает его душою независимо от посторонних ей целей. Такой процесс тем легче мог совер­шиться в душе Достоевского, что в детстве вместе со своею любимою матерью он переживал многие высо­кие стороны русского православного культа и веры, а в 1868 г., когда он начал проповедывать православие, его уму и чувству сознательно открылась ценность его, которая вовсе не влекла его в область новых интере­сов, оторванных от прежних: православие в той форме, которая выработана русским народом, будучи само­ценностью, еще более возвышало в его глазах досто­инства русского народа. Может быть, только в минуты упадка и сомнений Достоевский приближался к под­мене Бога народом, подобно Шатову, который сказал, что «Бог есть синтетическая личность всего народа» (II, I, 7). По крайней мере, вместе с Шатовым он ут­верждал в письме к Майкову: «Кто теряет свой народ и народность, тот теряет и веру отеческую и Бога» (№ 357, 9.Х.1870), положение в очень многих случаях правильное, но не всеобщее.

О своих религиозных сомнениях и состояниях не­верия сам Достоевский не раз говорил в очень силь­ных выражениях. Вспомним, например, письмо его к Фон-Визиной, где он, сознавая в себе «жажду верить», говорит о себе: «я — дитя века, дитя неверия и сомне­ния до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки» (№ 61, февр. 1854).

103

 

 

Задумав роман «Житие великого грешника», До­стоевский писал Майкову:

«Главный вопрос, который проведется во всех ча­стях — тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, — существование Божие» (№ 346, 25.III.1870).

В последний год своей жизни Достоевский писал:

«Мерзавцы дразнили меня необразованною и ретроградною верою в Бога. Этим олухам и не снилось такой силы отрицание Бога, какое положено в Инкви­зиторе и в предшествовавшей главе, которому ответом служит весь роман. Не как дурак же (фанатик) я ве­рую в Бога. И эти хотели меня учить и смеялись над моим неразвитием! Да их глупой природе и не снилось такой силы отрицание, которое перешел я. Им ли меня учить!» (Биография, письма и заметки из зап. кн. Достоевского, 368 с.).

Ссылаясь на «Легенду о Великом Инквизиторе» и на главу о детях в «Братьях Карамазовых», Достоев­ский писал в своих тетрадях:

«И в Европе такой силы атеистических возра­жений нет и не было. Стало быть, не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, а через боль­шое горнило сомнений моя осанна про­шла, как говорит у меня же, в том же романе чорт» (там же, 375).

Как понять все эти заявления Достоевского, из которых видно, что он был «дитя неверия и сомнения» действительно «до гробовой крышки»? Прежде всего, как понять то письмо к Майкову, где Достоевский говорит, что «существование Божие» есть вопрос, кото­рым он мучился сознательно и бессознательно «всю жизнь». Значит ли это, что Достоевский в периоды сомнений доходил до полного атеизма? — Конечно, нет. К атеизму он относится резко отрицательно, счи­тая его глупостью, недомыслием. «Никто из вас не заражен гнилым и глупым атеизмом», — уверенно го­ворит он в письме к своей сестре (№ 296, 1.II.1868). В существовании настоящего атеизма он даже вооб-

104

 

 

ще сомневается, чего не было бы, если бы он сам до­ходил до атеизма.

Опочинину он говорил в 1880 г.:

«Никто не может быть не убежден в существова­нии Бога. Я думаю, что даже и атеисты сохраняют это убеждение, хотя в этом и не сознаются, от стыда что ли.» (Звенья, VI, 468).

Приближался к атеизму Достоевский, может быть, лишь в 1846 году, когда находился под влия­нием Белинского. В остальное же время своей жизни сомнения, которые он переживал, относились не к са­мому существованию Бога, а к тому, как понять это существование, например, как согласить бытие Бога и мировое зло (бунт Ивана Карамазова, признающего существование Бога, но не принимающего мира, со­творенного Им) или, например, как понять основной догмат христианства, согласно которому Иисус Хри­стос есть воплощение Логоса, Второго Лица св. Трои­цы. Этот догмат должен был особенно занимать До­стоевского в виду его горячей любви ко Христу. Всю веру он сводит к этому учению, как видно из записи его к «Бесам» в связи с образом «князя», т. е. Ставрогина:

«Дело в настоятельном вопросе: можно ли веро­вать, быв цивилизованным, т. е. Европейцем, т. е. ве­ровать безусловно в божественность Сына Божия Иисуса Христа? (ибо вся вера только в этом и со­стоит)1)

Действительно, величайшая трудность для совре­менного образованного человека заключается в уче­нии, что Иисус, родившийся в Палестине 20 веков то­му назад и распятый на кресте, был не просто человек, а воплотившийся Бог. Возможно, что у Достоевского возникали иногда сомнения относительно этого дог­мата, но они могли быть, по крайней мере в последние десять лет его жизни, только кратковременными, пре­ходящими. В самом деле, он вместе со своею семьею,

1) «Записные тетради», 1935, стр. 208.

105

 

 

по-видимому, ежегодно причащался св. Тайн, а в пра­вославной церкви честный и искренний человек не мо­жет причаститься, считая этот акт не таинством, а только воспоминанием об одном из событий жизни человека Иисуса: православный, стоя перед св. Дара­ми, слушает и повторяет предпричастную молитву «Верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси воистину Христос, Сын Бога живаго, пришедший в мир грешные спасти, от них же первый есмь аз. Еще верую, что сие есть самое пречистое Тело Твое, и сия есть самая чест­ная Кровь Твоя»...

Учение о преложении хлеба и вина в Тело и Кровь Христа не могло смущать Достоевского, потому что он знал простое и ясное решение вопроса, данное Хо­мяковым: Христос есть господин стихий и потому в Его власти сделать так, чтобы «всякая вещь, не изме­няя нисколько своей физической субстанции», могла стать его Телом.1) Надо помнить, что Тело Христово в таинстве Евхаристии не есть мясо и красные кровя­ные шарики.

Можно себе представить, с какою силою религи­озного чувства приступал к причастию Достоевский, если вспомнить рассказ о его молитве почтенной ста­рушки, вдовы священника, часто встречавшей Досто­евского в Знаменской церкви:

«Он всегда к заутрени или к ранней обедни в эту церковь ходил. Раньше всех, бывало, придет, и всех позже уйдет. И станет всегда в уголок, у самых две­рей, за правой колонкой, чтобы не на виду. И всегда на коленках и со слезами молился. Всю службу, бы­вало, на коленках простоит; ни разу не встанет. Мы все так и знали, что это Федор Михайлович Достоев­ский, только делали вид, что не знаем и не замечаем его. Не любил, когда его замечали. Сейчас отворотит­ся и уйдет».2)

1) По поводу послания архиеп. Парижского, Собр. соч. Хомякова, 3. изд., т. II, 128-131.

2) См. у В. В. Тимофеевой (О. Починковской), «Год работы с знаменитым писателем». «Истор. Вестник» 1904, II, 541 с.

106

 

 

Молитвенное общение с Богом у Достоевского было подлинным возвышением над земною действи­тельностью. Однажды, в 1873 г., работая в типогра­фии Траншеля с корректором «Гражданина» Варва­рою Васильевною Тимофеевою, Достоевский спросил ее, как она понимает Евангелие. Варвара Висильевна ответила, что видит значение Евангелия в «осущест­влении учения Христа на земле, в нашей жизни, в со­вести нашей».

— И только? — тоном разочарования протянул Достоевский.

— Нет, и еще... — добавила Тимофеева, — вся эта жизнь земная — только ступень... в иные сущест­вования...

— К мирам иным! — восторженно сказал Досто­евский, вскинув руку вверх к раскрытому настежь ок­ну, в которое виднелось тогда такое прекрасное, свет­лое и прозрачное июньское небо».1)

В последний год своей жизни Достоевский писал художнице Е. Ф. Юнге:

«Что вы пишете о вашей двойственности? Но это самая обыкновенная черта у людей... не совсем, впро­чем, обыкновенных. Черта, свойственная человече­ской природе вообще, но далеко-далеко не во всякой природе человеческой встречающаяся в такой силе, как у вас. Вот и поэтому вы мне родная, потому что это раздвоение в вас точь в точь как и во мне, и всю жизнь во мне было. Это большая мука, но в то же время и большое наслаждение. Это — сильное сознание, потребность самоотчета и присутствия в природе вашей потребности нравственного долга к самому себе и к человечеству. Вот что значит эта двойственность. Были бы вы не столь развиты умом, были бы ограниченнее, то были бы и менее со­вестливы и не было бы этой двойственности. Напро-

1) Там же, 511. — Варвара Васильевна Тимофеева была лицо, высоко культурное и утонченно восприимчивое; воспоминания ее о Достоевском обладают такою высокою ценностью, что должны бы быть изданы особою брошюрою.

107­

 

 

тив, родилось бы великое самомнение. Но все-таки эта двойственность большая мука. Милая, глубоко­уважаемая N.N., верите ли вы во Христа и в его обе­ты? Если верите (или хотите верить очень), то пре­дайтесь ему вполне, и муки от этой двойственности сильно смягчатся и вы получите исход душевный, а это главное».1)

Признание Достоевского о раздвоении в его ду­ше ценно в высшей степени. Раздвоение, о котором идет речь в письме, не есть патологический распад или аморальная способность наслаждения как доб­ром, так и злом или бесплодный и безвыходный скеп­тицизм: Достоевский говорит о силе духа, нравствен­но обязанного при решении всякой проблемы пройти через период критики, но в самой своей силе черпаю­щего уверенность в том, что добро есть и что поло­жительное решение проблемы существует. Такова си­ла великих христиан, в самом сомнении своем обра­щающихся к Тому, в Ком они сомневаются: «Верую, Господи! Помоги моему неверию!»

1) «Биография, письма и заметки Ф. М. Достоевского», II. ч., стр. 342.

108

 

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

«ПЕРЕРОЖДЕНИЕ УБЕЖДЕНИЙ»

В 1873 г. Достоевский говорил в «Дневнике Пи­сателя»:

«Мне очень трудно было бы рассказать исто­рию перерождения моих убеждений, тем более, что это, может быть, и не так любопытно» («Одна из со­временных фальшей»). Еще резче выразился он в письме к Майкову, когда узнал о надзоре полиции за собою и за своею перепискою: «Каково же это вынесть человеку чистому, патриоту, предавшемуся им до измены своим прежним убеждениям, обожающе­му Государя» (№ 311, 19.VII.1868).

Верно ли, что «перерождение убеждений» До­стоевского достигло степени «измены прежним убеж­дениям»? Не ошибся ли Достоевский, употребляя та­кое сильное выражение? Нам, спокойно изучающим жизнь Достевского, как законченное целое, виднее, чем ему, в чем состояло «перерождение» его.

В 1856 г. в письме к тому же Майкову, говоря о силе своих переживаний и размышлений за время их разлуки вследствие ареста и каторги, он заявляет:

«Идеи меняются, сердце остается одно. Читал письмо ваше и не понял главного. Я говорю о пат­риотизме, об русской идее, об чувстве долга, чести национальной, обо всем, о чем вы с таким восторгом говорите. Но, друг мой! Неужели вы были когда-ни­будь иначе? Я всегда разделял именно эти же самые чувства и убеждения. Россия, долг, честь? — да! я всегда был истинно русский — говорю вам откро­венно» (№ 75).

109

 

 

Эти слова Достоевского о неизменной основе его духовной природы должны быть руководящими при решении вопроса, в чем и насколько он изменился с течением времени.

В предыдущей главе было показано, что в тече­ние всей своей жизни Достоевский был глубоко ре­лигиозен, и влияние на него безрелигиозности Белин­ского было мимолетным заблуждением. Злоупотребления в церковной жизни, недостатки ее и в частно­сти те искажения, которые обусловлены подчинением Церкви государству, Достоевский, конечно, осуждал не только в то время, когда читал у петрашевцев Пись­мо Белинского к Гоголю, а и позже, как это видно, например, из его резких отзывов о плохих священ­никах (см. № 311 в 1868 или № 479 в 1874 г.). Таким образом, говоря об измене прежним своим убежде­ниям, Достоевский, очевидно, имел в виду свои политические и общественные взгляды, а не религиоз­ную жизнь.

Искание социальной справедливости осталось до конца жизни Достоевского существенным содержани­ем его интересов. Особенно волновал его вопрос об отмене крепостного права и о правильном устройст­ве суда, но освобождение крестьян и замечательная реформа суда были осуществлены Александром II. На первый взгляд кажется, что «измена» убеждениям произошла в душе Достоевского в отношении к со­циализму. Однако, более внимательное рассмотрение вопроса показывает, что это неверно. Увлечение со­циализмом было и до каторги в душе Достоевского выражением симпатии к исканию справедливого эко­номического строя, но ни одна из «систем» социа­лизма уже в то время не удовлетворяла его. Еще бу­дучи членом кружка петрашевцев, Достоевский пони­мал, что икарийская коммуна или фаланстера Фурье слишком напоминают казарму. Но к социализму, обе­регающему духовную свободу личности, Достоевский до конца своей жизни питал симпатию. В 1876 г., когда умерла Жорж Занд, он писал: «Жорж Занд бы­ла, может быть, одною из самых полных исповедниц

110

 

 

Христовых, сама не зная о том. Она основывала свой социализм, свои убеждения надежды и идеалы на нравственном чувстве человека, на духовной жажде человечества, на стремлении его к совершенству и к чистоте, а не на муравьиной необходимости. Она ве­рила в личность человеческую безусловно (даже до бессмертия ее), возвышала и раздвигала представле­ние о ней всю жизнь свою — в каждом своем произ­ведении, и тем самым совпадала и мыслью, и чувст­вом своим с одной из самых основных идей христиан­ства, т. е. с признанием человеческой личности и сво­боды ее (а, стало быть, и ее ответственности). Отсю­да и признание долга, и строгие нравственные запро­сы на это, и совершенное признание ответственности человеческой. И, может быть, не было мыслителя и писателя во Франции в ее время, в такой силе пони­мавшего, что «не единым хлебом бывает жив человек». Что же до гордости ее запросов и протеста, то, повторяю это опять, эта гордость никогда не исклю­чала милосердия, прощения обиды, даже безгранич­ного терпения, основанного на сострадании к само­му обидчику; напротив, Жорж Занд в произведениях своих не раз прельщалась красотою этих истин и не раз воплощала типы самого искреннего прощения и любви.»

«Жорж Занд не мыслитель, но это одна из са­мых ясновидящих предчувственниц (если только поз­волено выразиться такою кудрявою фразою) более счастливого будущего, ожидающего человечество, в достижение идеалов которого она бодро и велико­душно верила всю жизнь, и именно потому, что са­ма, в душе своей, способна была воздвигнуть идеал. Сохраниение этой веры до конца, обыкновенно, со­ставляет удел всех высоких душ, всех истинных чело­веколюбцев».1)

Свой социализм Достоевский называл «христиан­ским». Положительное содержание этого социализма, как мы увидим в главе о мировоззрении Достоевско-

1) «Дн. Пис.», 1876, июнь, II.

111

 

 

го, крайне неопределенное. Достоевский знал толь­ко точно, чего надо избегать, и с тех пор, как уви­дел сатанинскую сторону революционного социализ­ма, стал ненавидеть его, борясь с ним, как художник и публицист; и в эту пору, однако, мечты о нравст­венно обоснованном социализме, подобные тем, ко­торые увлекали его в юности, сохранялись в его ду­ше. Поэтому, говоря об измене своим прежним убеж­дениям, он, очевидно, имел в виду не социализм.

Остается только еще взглянуть на изменение политических убеждений Достоевского. Политической свободы он, по-видимому, никогда не ценил, опаса­ясь, что высшие сословия, или буржуазия, или обра­зованные люди воспользуются ею, чтобы подчинить себе народ и наложить на него свою опеку. Что же касается различных видов гражданских свобод, До­стоевский высоко ценил их всегда и в молодости и в зрелом возрасте, как это мы покажем несколько ниже.

Итак, осталась лишь одна область, в которой произошло действительно глубокое изменение, — от­ношение Достоевского к правительству и особенно к верховной власти. Во время общения с Белинским и потом с петрашевцами Достоевский был способен к борьбе за освобождение крестьян и против злоупот­реблений власти принять участие в вооруженном восстании; мало того, в то время он мог бы, попав в руки лица, подобного Нечаеву, близко подойти к политическому убийству. «Я сам старый «нечаевец», — сказал Достоевский, вспоминая эту полосу своей жиз­ни.1) Интимное общение с народом на каторге откры­ло глаза Достоевскому на несомненную, по крайней мере для русской жизни XIX века, истину, что основ­ной фактор русской государственности есть религиоз­ное преклонение народа перед царем. С этих пор лю­бовь к России, всегда воодушевлявшая Достоевско­го, тесно спаялась в его душе с любовью к царю,

1) «Дневник Писателя», 1873, «Одна из современных фальшей».

112

 

 

как главной силе русской государственности. Первое обнаружение этого настроения связано с Севасто­польскою кампанией, когда в мае 1854 г. Достоев­ский написал патриотическое стихотворение «На ев­ропейские события в 1854 году».1) В следующем го­ду император Николай I умер и на престол вступил Александр II, которого вся Россия полюбила еще наследником. Достоевский в письме к Врангелю гово­рит: «Вы пишете, что любите царя. Я сам обожаю его» (№ 79, 13.IV.1856). Написав стихотворение на коронацию и заключение мира, Достоевский добива­ется того, чтобы оно дошло до государя. Ряд мило­стей, полученных от государя, производство в офи­церский чин, разрешение печататься, жить в столице, а главное великие реформы, осуществленные им, при­вязали сердце Достоевского к личности Александра II и превратили его в горячо преданного правительству человека. Вспомним, как взволновало Достоевского усиление революционного движения во время реформ и как, найдя у двери своей квартиры прокламацию «Молодая Россия», он поехал к Чернышевскому с просьбою удерживать революционеров. В 1868 г, он писал Майкову, что «за границей окончательно стал для России — совершенным монархистом», и что западники не понимают этой основы русской государ­ственности (№ 302). Еще через несколько лет Мекензи Уоллес рассказывал, как «в одном обществе в Пе­тербурге кто-то сочувственно отзывался при нем об императоре Николае Павловиче, и этот кто-то, к ве­ликому удивлению Уоллеса, оказался Достоевским».2) Здесь именно во взглядах и чувствах Достоевского к правительству и, главное, к самодержавной царской власти находится та единственная, по-видимому, об­ласть, в которой «перерождение убеждений» его до­стигло степени «измены прежним убеждениям». О всех остальных его взглядах можно повторить его слова «идеи меняются, сердце остается одно»: ценности, ко-

  1) Биография, письма…стр. 17-20.

   2) Биография… О. Миллер, стр. 84.

                                               113

 

 

­торые были осознаны Достоевским в молодости и бы­ли дороги ему, увлекали его до конца жизни, но, по мере накопления опыта, средства осуществле­ния их представлялись ему иными, чем в молодости.

В книге «Мученик богоискательства Ф. М. До­стоевский и религия» Г. А. Покровский изображает изменение убеждений Достоевского, как глубокий пе­реворот, и заканчивает свое изложение словами: «На­чав с влияния Белинского, он кончил влиянием Побе­доносцева». Сопоставление этих двух имен произво­дит сильное впечатление, но только на несколько секунд, пока читатель не опомнится и не отдаст себе отчет в том, что Победоносцев проявил себя как крайний реакционер в царствование Александра III после смерти Достоевского.

Некоторые современники Достоевского1) и осо­бенно тенденциозная большевистская печать клеймят Достоевского именем реакционера. Все предыдущее изложение показывает несправедливость этих напа­док. Чтобы окончательно отдать себе в этом отчет, рассмотрим подробнее отношение Достоевского к свободе личности в общественной и государственной жизни.

К политической свободе на основе буржуазной или сословной конституции Достоевский, как уже сказано, относился отрицательно, между прочим, именно потому, что боялся, как бы она не привела к стеснению свободы народа.

«Вы будете представлять интересы вашего обще­ства, но уж совсем не народа, — читаем мы в его за­писной книжке. — Закрепостите вы его опять! Пу­шек на него будете выпрашивать! А печать-то, — пе­чать в Сибирь сошлете чуть она не по вас! Не толь­ко сказать против вас, да и дыхнуть ей при вас нель­зя будет».2) «Дайте им (т. е. либералам, которые

1) См. напр., в статье В. В. Тимофеевой «Год работы с знаменитым писателем», яркое изображение замечаний о Достоевском Н. Демерта и М. Кавоса.

2) «Биография, письма и заметки», стр. 360.

114

 

 

увлекаются европеизмом) хоть конституцию, они и конституцию приурочат к административной опеке России. Научить народ его правам и обязанностям? Это они-то будут учить народ его правам и обязан­ностям? Ах, мальчишки!»1)

В этом недоверии к ограниченным формам поли­тической свободы Достоевский сходится со многими представителями также и революционного народни­чества. Что же касается различных видов граждан­ской свободы, Достоевский был защитником их в те­чение всей своей жизни. И до каторги, и после нее он был сторонником свободы печати и свободы мысли.

Всякое стеснение мысли, убеждений глубоко пре­тило Достоевскому. В 1873 г. издатель «Гражданина» кн. Мещерский напечатал статью, где говоря о про­кламациях, найденных у студентов, он рекомендовал правительству устраивать студенческие общежития и в числе преимуществ таких студенческих домов он, по-видимому, указывал на удобство «надзора» в них за молодежью. Достоевский, будучи в это время ре­дактором «Гражданина», выкинул строки о надзоре. В письме об этом к Мещерскому он объясняет сокращение статьи так: «У меня есть репутация лите­ратора, губить себя я не намерен. Кроме того, ваша мысль глубоко противна моим убеждениям и волнует сердце».2) В письме к X. Д. Алчевской в 1876 г., говоря о достоинствах прогрессивно настро­енной молодежи, Достоевский замечает, что есть и печальные факты:

«Вчера вдруг узнаю, что один молодой человек, еще из учащихся, будучи в знакомом доме, зашел в комнату домашнего учителя, учившего детей в этом семействе, и, увидав на столе его запрещен-

1) Там же 362 с.; по-видимому и до каторги он так же относился к политическим формам, там же О. Миллер, стр. 85 с.; см. также «Дн. Пис.», 1881, глава первая, I.

2) «Письма», III, № 455, см. также примеч. Долинина, стр. 316 с.

115

 

 

ную книгу, донес об этом хозяину дома, и тот тотчас же выгнал гувернера. Когда молодому чело­веку, в другом уже семействе, заметили, что он сде­лал низость, то он этого не понял. Тут характерен был особенно, как мне передавали, тот процесс мышления и убеждений, вследствие ко­торых он не понял, и об чем можно было бы сказать любопытное словцо» (III, № 544).

До какой степени акт доноса претил Достоевско­му, видно из следующего разговора его с А. С. Су­вориным. В своем «Дневнике» Суворин сообщает:

«В день покушения Млодецкого на Лорис-Меликова (20 февраля 1880) я сидел у Достоевского. О по­кушении ни он, ни я еще не знали»

Заговорив о политических преступлениях вооб­ще и о взрыве в Зимнем дворце в особенности, До­стоевский как бы сочувствовал этим преступлениям или, вернее, не знал хорошенько, как к ним отно­ситься.

«Представьте, — говорил Достоевский, — что мы стоим у окна магазина Дациаро, смотрим картины и слышим разговор двух лиц; один сообщает другому, что он завел машину и Зимний дворец сейчас будет взорван. Как бы мы с вами поступили? Пошли ли бы мы в Зимний дворец предупредить о взрыве или обратились бы к полиции, к городовому, чтобы он арестовал этих людей? Вы пошли бы?» — «Нет, не пошел бы», — ответил Суворин. — «И я бы не по­шел. Почему? Ведь это ужас. Это преступление». Причины, заставляющие предупредить преступление, рассуждал Достоевский, основательны; причины, не позволяющие предупредить его, ничтожны: «просто боязнь прослыть доносчиком»; «у нас все ненормально».1)

«Административный восторг» и всякий админи­стративный произвол, нарушающий права личности, установленные законом, всегда возмущал Достоевско­го. Когда петербургский градоначальник Ф. Ф. Трепов

1) Дневник А. С. Суворина, 15 с. 1923.

116

 

 

наказал розгами политического заключенного А. С. Боголюбова, отказавшегося снять шапку перед ним, и Вера Засулич покушалась убить его выстрелом из ре­вольвера, Достоевский присутствовал на ее процессе и высказался за оправдание ее.1)

Рассуждая о русских «лишних людях», Достоев­ский не удовлетворяется почти общепринятым социо­логическим объяснением их недовольства жизнью; он ищет более глубоких причин их неумения найти себе место в жизни и утверждает, что Алеко, убивший Земфиру, изменившую ему, или Онегин, застрелив­ший на дуэли Ленского, — сами «в своем роде Дер­жиморды».2)

Общественную самодеятельность Достоевский, как и славянофилы, высоко ценил. Когда Менделеев не был избран в число членов Академии Наук, До­стоевский в своей записной книжке набрасывает за­метку: «Проект Русской Вольной Академии Наук. По поводу отвергнутого Менделеева почему не завести нашим русским ученым своей Вольной Академии На­ук на частные пожертвования».3) В земском самоуправлении он видит «поворот к народу, к народным началам».4)

«Гражданская свобода», думает Достоевский, бла­годаря «органической живой связи народа с Царем своим» у нас «может водвориться самая полная, пол­нее, чем где-либо в мире».5)

За несколько дней до смерти, беседуя с редакто­ром «Исторического Вестника», Достоевский говорил, что самодержавная власть беспристрастна и потому она именно может дать России «самую широкую сво­боду печати, сходок, исповеданий» и пр.

«Я высказывал все это некоторым высокопостав­ленным лицам, — приводит Шубинский собственные

1) Л. Гроссман, «Жизнь и труды Достоевского», стр. 264 и 271.

2) Дн. Пис., 1880, август, гл. третья, II.

3) «Биография»…, стр. 358.

4) Там же, 362.

5) «Дн. Пис.», 1881, январь, гл. первая, V.

117

 

 

слова Достоевского, — они во многом соглашаются со мною, но безграничной свободы печати не могут понять. А не понимая этого, ничего понять нельзя...»1)

Мало того, когда в последний год жизни Досто­евского усилились толки и надежды на созыв Зем­ского собора, Достоевский писал, что нужно «оказать доверие» народу.

«Позовите серые зипуны и спросите их самих об их нуждах, о том, что им надо, и они скажут вам прав­ду, и мы все, в первый раз, может быть, услышим на­стоящую правду. Пусть скажет сначала один, мы же, «интеллигенция народная», пусть станем пока сми­ренно в сторонке и сперва только поглядим на него, как он будет говорить, и послушаем. О, не из каких-либо политических целей я предложил бы устранить на время нашу интеллигенцию, — не приписывайте мне их пожалуйста, — но предложил бы я это (уж извините, пожалуйста) — из целей лишь чисто педагогических. Пусть постоим и поучимся у народа, как надо правду говорить. Пусть тут же поучимся и смирению народному, и деловитости его, и реальности ума его, серьезности этого ума. И кто знает, может быть, это было бы началом такой ре­формы, которая по значению своему даже могла бы быть выше крестьянской. И когда ответит народ, ког­да доложит все о себе и замолкнет его смиренное слово, — спросите, попробуйте спросить, тогда и интеллигенцию нашу, — ну, хоть лишь мнения ее о том, что сказал народ, и вы сейчас же увидите последст­вия. О, тогда и их слово плодотворно будет, ибо они все же ведь интеллигенты и последнее слово за ними. И увидите, что ничего не скажет тогда наша интел­лигенция народу противоречиво, а лишь облечет его истину в научное слово и разовьет его во всю шири­ну своего образования, ибо все же ведь у ней нау­ка или начала ее, а наука народу страшно нужна».2)

1) «К портрету Ф. М. Достоевского», «Истор. Вестн.», 1881, III.

2) «Дн. Писат.», 1881, январь, гл. первая, V.

118

 

 

За несколько дней до кончины Достоевский вы­сказал даже редактору «Исторического Вестника» сле­дующую мысль:

«Министры должны быть ответственны перед Земским собором, который должен служить непо­средственным звеном между самодержавием и наро­дом».1) Трудно представить, как согласить эту мысль с защитою самодержавия. Н. Н. Страхов говорит, что во взглядах Достоевского вообще не было «ни­чего сложившегося»: ему свойственна была «неисто­щимая подвижность ума», «широкая способность все­му симпатизировать», «уменье примирять в себе, по-видимому, несогласимые настроения, стремление ничего не отвергать, ничего не исключать безусловно и оставаться верным в любви к тому, что раз он по­любил».2)

С 1874 г. начинается новый период в развитии взглядов Достоевского, называемый синтети­ческим. Написав «Бесов», он как будто освобо­дился от односторонней сосредоточенности на сата­нинском зле, примешанном к освободительному дви­жению, и стал замечать положительные стороны его, особенно среди молодежи. К тому же год работы (1873 г.) с кн. В. П. Мещерским, без сомнения, от­крыл ему глаза на низменные стороны реакционных кругов, например, тогда, когда он столкнулся с про­ектом надзора за студентами. В этом же году, рабо­тая с корректоршей журнала В. В. Тимофеевой, он встретил в ней девушку, увлеченную освободительным движением, приятельницу народников, но вместе с тем религиозную, патриотически настроенную, высо­ко культурную и серьезно работающую, одушевлен­ную искренним желанием служить русскому народу и России. Беседы с нею послужили толчком к похвалам русской женщине, в которой, по словам Достоевского,

1) К портрету Ф. М. Достоевского. «Истор. Вестник», 1881, III.

2)     Биография... Н. Страхов, Воспоминания о Достоевском.

119

 

 

«замечается искренность, настойчивость, серьезность и честь, искание правды и жертва».1)

При ее посредничестве, по-видимому, Некрасов уз­нал, что Достоевский готов поместить в «Отечествен­ных Записках» свое произведение,2) и сделал в апреле 1874 г. визит Достоевскому после многолетнего пере­рыва их сношений. В результате «Подросток» был запродан Некрасову.3)

Когда в 1875 г. началось печатанье «Подростка» в «Отечественных Записках» Достоевский приехал из Старой Руссы в Петербург, чтобы условиться с Не­красовым о сроках дальнейшего печатания романа.

«С чувством сердечного удовлетворения, — вспо­минает Анна Григорьевна, — сообщал мне муж в пи­сьмах 6-го и 9-го февраля о дружеской встрече с Не­красовым и о том, что тот пришел выразить свой во­сторг по прочтении конца первой части. Вернувшись в Руссу, муж передавал мне многое из разговоров с Некрасовым, и я убедилась, как дорого для его серд­ца было возобновление задушевных сношений с дру­гом юности» (201 с.).

Наоборот, отношения с А. Н. Майковым и Стра­ховым тотчас стали охлаждаться.

Достоевский пишет об этом жене:

«Майков когда стал расспрашивать о Некрасове, и когда я рассказал комплименты мне Некрасова — сделал грустный вид, а Страхов так совсем холодный. Нет Аня, это скверный семинарист и больше ничего; он уже раз оставлял меня в жизни, именно с падением «Эпохи», и прибежал только после успеха «Преступ­ления и наказания». Майков несравненно лучше, он подосадует, да и опять сблизится, и все же хороший человек, а не семинарист» (III, № 305, 12.II.1875).

Левая печать в это время стала хвалить Достоев­ского, а правая бранить.

В январе 1877 г. Достоевский посетил больного

1) «Дн. Писат.», 1873, XV, Нечто о вранье.

2) В. В. Тимофеева (Починковская), Истор. Вестник 1904, II.

3) А. Г. Достоевская, Воспоминания, 185-187.

120

 

 

Некрасова и оба они тепло вспомнили о первой встре­че их, когда Григорович и Некрасов, прочитав «Бед­ных людей», тотчас же в 4 часа утра пришли к Достоевскому. Через несколько дней Достоевский рас­сказал об этом свидании с Некрасовым, а также о той первой встрече и весь рассказ этот проникнут глубо­ким чувством духовной связи с Некрасовым и Белин­ским («Дн. Пис.», 1877, январь, гл. вторая, III).

В конце этого же года Некрасов умер и Достоев­ский целую ночь просидел за чтением его произведе­ний. Он отдал себе отчет в том, «как много места» занимал этот поэт в его жизни; на могиле его он ска­зал о нем слово, как о человеке, у которого было «ра­нено сердце и не закрывавшаяся рана эта и была источ­ником всей его поэзии, всей страстной до мучения любви этого человека ко всему, что страдает, от наси­лия, от жестокости необузданной воли, что гнетет на­шу русскую женщину, нашего ребенка в русской семье, нашего простолюдина в горькой, так часто, доле его» («Дн. Пис.», 1877, декабрь, глава вторая, I).

Особенно следует отметить произведенную До­стоевским в этот заключительный период его жизни переоценку личности и значения Белинского. В 1871 г., когда Достоевский писал «Бесов», он в письме к Страхову говорил:

«Смрадная букашка Белинский (которого вы до сих пор еще цените) именно был немощен и бессилен талантишком, а потому и проклял Россию и принес ей сознательно столько вреда» (№ 385).

В следующем письме он отзывался еще резче: «Я обругал Белинского более как явление Русской жиз­ни, нежели лицо: это было самое смрадное, тупое и позорное явление Русской жизни. Одно извинение — в неизбежности этого явления. И уверяю Вас что Бе­линский помирился бы теперь на такой мысли: «А ведь это оттого не удалось Коммуне, что она все-таки пре­жде всего была французская, т.е. сохраняла в себе за­разу национальности. А потому надо приискать такой народ, в котором нет ни капли национальности и ко­торый способен бить, как я, по щекам свою мать (Рос-

121

 

 

­сию)». И с пеной у рта бросился бы вновь писать поганые статьи свои, позоря Россию, отрицая великие явления ее (Пушкина) — чтобы окончательно сделать Россию вакантною нациею, способною стать во главе общечеловеческого дела. Иезуитизм и ложь наших передовых двигателей он принял бы со счастьем. Но вот что еще: вы никогда его не знали, а я знал и ви­дел и теперь осмыслил вполне. Этот человек ругал мне Христа по-матерну, а между тем никогда он не был способен сам себя и всех двигателей всего мира сопоставить со Христом для сравнения: он не мог за­метить того, сколько в нем и в них мелкого самолю­бия, злобы, нетерпения, раздражительности, подлости, а главное самолюбия» (№ 387).

В марте 1876 г. Достоевский уже совсем иначе отзывается о Белинском: «Много ли было тогда во­истину либералов, много ли было действительно стра­дающих, чистых и искренних людей, таких как, напри­мер недавний еще тогда покойник Белинский (не го­воря уже об уме его)» («Дн. Пис.», 1876, март, гл. вто­рая, IV). В июне этого года после рассуждений о Жорж Занд он идет еще дальше: он говорит, что, при­соединяясь «к европейским социалистам, отрицавшим уже весь порядок европейской цивилизации», Белин­ский был, подобно славянофилам, «самый крайний бо­ец за русскую правду, за русскую особь, за русское на­чало».

«Если славянофилов спасало тогда их русское чутье, то чутье это было и в Белинском, и даже так, что славянофилы могли бы счесть его своим самым лучшим другом. Повторяю, тут было великое недо­разумение с обеих сторон. Недаром сказал Аполлон Григорьев, тоже говоривший иногда довольно чуткие вещи, что «если б Белинский прожил долее, то, навер­но бы примкнул к славянофилам». В этой фразе бы­ла мысль» (июнь, глава вторая, I и II).

А еще в 1873 г. Достоевский, приведя эту мысль Григорьева, отверг ее и насмешливо изображал Бе­линского, как эмигранта, скитающегося по европей­ским конгрессам («Старые люди»). Но легкомыслен-

122­

 

 

ного отношения Белинского ко Христу и религии До­стоевский не мог забыть до конца жизни: беседа Коли Красоткина с Алешею Карамазовым в главе «Мальчи­ки» представляет собою, как доказал Г. Чулков, сар­кастическую пародию на мысли Белинского о Христе и религии.1)

В последние годы своей жизни Достоевский по­лучал множество писем особенно от молодых людей из различных кругов общества и самых различных по­литических направлений. Многие приходили к нему на дом, ища духовного руководства. Об одном таком посещении двух студенток Медицинской Академии Достоевский писал X. Д. Алчевской: они заявили, что вступили в Академию, «чтоб получить высшее обра­зование и приносить потом пользу».

«Что за простота, натуральность, свежесть чувст­ва, чистота ума и сердца, самая искренняя серьезность и самая искренняя веселость!» (№ 544, 9.IV.1876). Об­щее впечатление у Достоевского складывается в поль­зу этой молодежи. Он признает, что она ищет идеала («Дн. Пис.», 1876, декабрь, глава первая, IV).

В «Дневнике Писателя» 1876, 1877 и 1880 гг. мно­го страниц посвящено обличению сил, препятствую­щих духовной и материальной жизни народа.

«Сила отрицания в Дневнике Писателя последних лет подчас изумительна по своей гневности и беспо­щадности, пишет Долинин. Мечтает как истый тол­стовец: о достижении гармонии на земле путем люб­ви, смиренного отказа Ноздревых, Чичиковых и Ко­робочек от своих привилегий, стоит им только стать настоящими христианами», а сам классовую борь-разжигает в каждой строчке своей, как только загово­рит об угнетенных в прошлом и настоящем, на Западе и в России: о крестьянском ли бесправии, об обездо­ленном западном пролетариате, о детях, рождающих­ся на мостовой, и изнурительном труде их на фабри-

1) Г. Чулков. «Последнее слово Достоевского о Белин­ском». Сборник «Достоевский». Труды Госуд. Акад. Худож. Наук. Литер. секция, 1928.

123

 

 

ках и заводах, особенно же зло о классе дворян, про­кучивающих за границей с французскими шансонет­ками трудовые мужицкие гроши, и о жестокой силе капитала, заграничного и отчественного, вторгшегося и в деревню и ее разоряющего».1)

При таком обостренном восприятии бедствий на­родной жизни Достоевский, задумывая продолжение «Братьев Карамазовых», мог даже и своего положи­тельного героя «раннего человеколюбца» Алешу про­вести через период увлечения революционным движением. После сообщенной выше беседы с Сувориным о политических преступлениях Достоевский сказал, что вслед за «Братьями Карамазовыми» напишет ро­ман, где героем будет Алеша Карамазов.

«Он хотел, — сообщает Суворин, — провести его через монастырь и сделать революционером. Он со­вершил бы политическое преступление. Его бы каз­нили. Он искал бы правду и в этих поисках, естест­венно, стал бы революционером» (стр. 16).

Роман «Братья Карамазовы» Достоевский печатал в «Русском Вестнике» Каткова. Какие мотивы побу­дили Достоевского после печатания «Подростка» в «Отечественных Записках» вернуться опять в консер­вативный журнал? Л. Е. Оболенский рассказывает, что на обеде профессоров и литераторов в честь Тур­генева 13 марта 1879 г. «два молодых и горячих сотрудника «Недели» (Юзов и Червинский) стали упре­кать Достоевского за то, что он печатает свои романы в «Русском Вестнике» и этим содействует распростра­нению журнала, направление которого, конечно, не может разделять. Достоевский стал горячо оправды­ваться тем, что ему нужно жить и кормить семью, а между тем журналы с более симпатичным направле­нием отказывались его печатать. Он сослался на Н. П. Вагнера, который подтвердил, что ездил с предло­жением Достоевского в один из лучших журналов, но

1) Долинин, «К истории создания «Братьев Карамазовых», стр. 33. В сборнике «Ф. М. Достоевский». Под. ред. Долинина. Акад. Наук СССР. Литер. Архив 1935.

124

 

 

там категорически отказались даже вести переговоры по этому вопросу.»1)

Об этом обеде имеем мы еще более ценные сведе­ния в страстном письме А. Н. Майкова к Достоевско­му: «Любезнейший Федор Михайлович! Вернулся я с Тургеневского обеда измятый, встревоженный, несча­стный, одинокий. Фальшь и ложь, амфаз и глупость, одна и та же тема, словом весь сумасшедший дом пе­тербургской печати, со Спасовичем во главе. Но это все ничего. Удар, от которого у меня забилось серд­це, нанесен был в святую святых души моей, поколебал веру в человека — хуже, веру в трех праведников. Этот удар нанесли Вы. Поймите меня. Вас спраши­вает кто-то из молодого поколения: «Зачем только Вы печатаете в «Русском Вестнике»? Вы отвечаете: во-первых, потому что там денег больше и вернее, и впе­ред дают, во-вторых, цензура легче, почти нет ее, в-тре­тьих, в Петербурге от Вас и не взяли бы. — Я все ждал 4-го пункта и порывался навести Вас — но Вы уклони­лись. Я ждал, Вы как независимый должны были ска­зать, по сочувствию с Катковым и по уважению к нему, даже по единомыслию во многих из главных пунктов, хотя бы о тех, о коих шла речь здесь на обеде, — Вы уклонились, не сказали. Как? Из-за денег Вы печатаете у Каткова? Ведь это несерьезно, это не так. Что ж это такое? Отречение? Как Петр отрекся? Ради че­го? Ради страха иудейского? Ради популярности? Разве это передо мною пример как Вы приобретаете доверие молодежи? Скрывая перед нею главное, под­делываясь к ней?»2)

Из приведенных данных видно, что Достоевскому в эту пору было симпатичнее направление прогрессив­ной печати. Из ее среды он получал приглашения пе­чататься: сам Салтыков просит его дать «хоть неболь­шой рассказ» для «Отечественных Записок»;3) Гайде-

1) Л. Е. Оболенский, «Историч. Вестн.», 1902, № 2, стр. 501.

2) Сборник «Достоевский», ред. Долинина, II. т., стр. 364.

3) Долинин, «К истории создания «Братьев Карамазовых», сборн. «Достоевский», 1935, стр. 51, 54.

125

 

 

буров приглашал его в «Неделю». Но Достоевский, по-видимому, хотел поместить «Братьев Карамазовых» в журнале либеральном и вместе с тем платящем хоро­шо, как Катков. В этот «один из лучших журналов» обратился Н. П. Вагнер, но, «там категорически отка­зались даже вести переговоры по этому вопросу». Что же это за журнал? Может быть, «Вестник Европы», Стасюлевича, где Вагнер был сотрудником?

Изучая последний период жизни Достоевского, Долинин рассматривает, между прочим, отношение его к славянофильству С. А. Юрьева и следующими чертами характеризует взгляды Достоевского в это время: «ослабевает ненависть к Белинскому и к идеям запада, славянофильство становится более терпимым и широким, именно таким, каким оно было у Юрьева, который искал идеала церковного строя не в визан­тийских традициях, а в демократической общине пер­вых веков христианства, был сторонником «хорового начала», при котором «требования личности находи­лись бы в гармонии с интересами общими», слышен был бы каждый отдельный голос и в то же время все голоса сливались бы в одно гармоническое целое».1)

Рассуждая о том, что «наше общество не консер­вативно», Достоевский объясняет этот факт следую­щим соображением: «оно не видит, что сохранять. Все у него отнято, до самой законной инициативы. Все права русского человека — отрицательные. Дайте ему что положительного и увидите, что он будет то­же консервативен. Ведь было бы что охранять. Не консервативен он потому что нечего охранять».2)

Неудивительно поэтому, что незадолго до своей кончины Достоевский додумался даже, по свидетель­ству Шубинского, редактора «Исторического Вестни­ка», до ответственности министров перед Земским со­бором, как-то надеясь совместить ее с самодержавием.

1) Письма, II, примеч. на стр. 514; см. также Предисло­вие Долинина к III. тому Писем, стр. 6-13, и статью Долинина «К истории создания «Братьев Карамазовых».

2) Биография, стр. 357.

126

 

 

До конца жизни своей Достоевский сохранял спо­собность к дальнейшему развитию и был далек от всякого партийного окостенения. О современном ему русском либерализме он говорил, что он обратился «или в ремесло, или в дурную привычку» и «принадле­жит к разряду успокоенных либерализмов»; «либера­лы наши, вместо того, чтобы стать свободнее, связали себя либерализмом, как веревками». О себе же он го­ворит: «считаю себя всех либеральнее, хотя бы по то­му одному, что совсем не желаю успокаиваться».1)

Поэтому причислить Достоевского к какой-либо определенной партии или направлению нельзя. Одно только можно сказать определенно, что лица, назы­вающие Достоевского реакционером, злоупотребляют этим термином. Реакционером можно назвать лицо, проповедующее движение назад, подлинный регресс, состоящий в отказе от осуществленных уже положительных ценностей общественной жизни и возврате к прежнему худшему строю ее. Никаких следов реак­ционности и ретроградности в развитии Достоевского не было. Он был защитником самодержавия и в этом отношении консерватором. Но в то же время, подоб­но старшим славянофилам, он был горячим сторонни­ком гражданских свобод и противником администра­тивной опеки над народом в хозяйственной и духов­ной жизни.

В заключение нужно сказать несколько слов о происхождении Достоевского. Дочь Достоевского Любовь написала о своем отце книгу: Aimee Dosto­ievsky, Vie de Dostoievsky par sa fille, в которой го­ворит, что русский народ не обладает никакими хо­рошими нравственными качествами, а отец ее был человек с возвышенным нравственным характером и объясняется это тем, что он — не русский, а лито­вец. Заявление это — голословное, но, к сожалению, многие иностранцы и даже русские поверили ему. К счастью, мы имеем теперь точные сведения о проис­хождении Достоевского благодаря книге М. В. Волоц-

1) Дневник Писателя, 1876, январь, глава первая, I.

127

 

 

кого «Хроника рода Достоевского» (Москва, Коопе­ративное издательство «Север», 1933). Документаль­ные сведения о роде Достоевских имеются начиная с 1506 г. В этом году пинский князь Федор Иванович Ярославич выдал своему боярину Иртищевичу (по дру­гим документам Иртищу) жалованную грамоту на вла­дение несколькими селами, в том числе частью села Достоево (в Пинском уезде Минской губернии). По­сле этого потомки боярина Иртища стали называться Достоевскими. Князь Федор Иванович Ярославич «принадлежал к московской ветви Рюриковичей»; отец его князь Иван Васильевич «бежал в Литву в княже­ние Василия Темного в 1456 г. Боярин Данило Ивано­вич Иртищ мог быть или из местных уроженцев, или не исключена возможность, что он или его отец эмиг­рировали в Литву из Московского государства, может быть, в свите своего князя». «Прозвище родоначаль­ника Достоевских — Ртищевич, Иртищ, Артищевич напоминает великорусский род Ртищевых» (24). Итак, родоначальник Достоевских или великоросс или бе­лорусе, т.е. русский. Некоторые из потомков его при­няли католичество и стали подписываться по-польски, другие продолжали подписываться по-русски.

Некоторые из переселившихся в Украину предста­вителей рода Достоевских стали вступать в ряды пра­вославного духовенства. Так, дед писателя Андрей Достоевский был протоиереем в городе Брацлаве Подольской губернии. Сын его Михаил, отец писателя, переселился в Москву, где прошел курс Медико-Хирур­гической Академии.

Живя в Белоруссии, Достоевские, по-видимому, вступали в брак с девушками белорусского и, может быть, иногда польского происхождения, насколько мо­жно судить по их именам-отчествам. Отец писателя был женат на Марии Федоровне Нечаевой, дочери мо­сковского купца, почти наверное великоросса. Таким образом Достоевский не имеет ничего общего с литовским народом. Вероятнее всего, что в нем соче­талась кровь всех трех ветвей русского народа — ве-

128

 

 

­ликороссов, белоруссов и украинцев, с преобладани­ем великорусского элемента.

Почему дочь его распространяла по всему миру столь ложные сведения о своем отце? По-видимому, она возненавидела русский народ, может быть, за то, что он произвел Октябрьскую революцию, а, может быть, и потому, что она написала несколько романов, но они не имели успеха в русском обществе.

129


Страница сгенерирована за 0.15 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.