13776 работ.
A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z Без автора
Автор:Августин, епископ Ипонийский, блаженный
Августин, блж. Против академиков
Разбивка страниц настоящей электронной книги соответствует оригиналу.
БЛАЖЕННАГО АВГУСТИНА,
епископа иппонийского,
ПРОТИВ АКАДЕМИКОВ
ТРИ КНИГИ.
КНИГА ПЕРВАЯ.
В предисловии этой книги блаженный Августин убеждает Романиана заняться философией, а в самой книге излагает три состязания, в которые вступил сыт Романиана Лиценций с Тригецием. Первый, державший сторону Академиков, утверждал, что блаженная жизнь состоит в самом исследовании истины, а другой, напротив, не в исследовании, а только— в познании истины. В предмет спора входить и определение заблуждения, равно как и определение мудрости, которая разъясняется с особой обстоятельностью.
Глава Ι.
Убеждает Романиана предаться истинной философии.
О если бы, Романиан, добродетель могла пригодного себе человека отбирать у противодействующей ей фортуны так, что не дозволила бы последней никого отнимать у себя снова! Она без сомнения уже наложила бы на тебя
1
руку, провозгласила бы тебя человеком полным и ввела бы во владение имуществом самым благонадежным, чтобы не допускать раболепствовать даже и счастливым случайностям. Но по грехам ли нашим, или по естественной необходимости устроено так, что присущ смертным божественный дух никоим образом не входить в гавань мудрости, где не тревожило бы его ни противное, ни благоприятное дуновение фортуны, если не введет его в ту гавань сама же фортуна, счастливая ли то, или кажущаяся несчастною. Поэтому нам не остается ничего другого, кроме молитв за тебя, которыми мы испросили бы, если можем, у пекущегося о том Бога, чтобы он возвратил тебя самому себе; ибо тем самым Он легко возвратит тебя и нам, и позволить твоему уму, который уже давно едва имеет чем дышать, выбраться наконец на воздух истинной свободы. Ведь возможно, что то, что обыкновенно называется фортуною, управляется некоторым сокровенным повелением, —и случаем в событиях мы называем не что другое, как то, основание и причина чего для нас тайны, и ничего не случается выгодного или невыгодного в частности, что не было бы согласно и соображено с общим. Эту мысль, высказанную в основных положениях самых плодоносных учений и весьма удаленную от понимания людей непосвященных, и обещает доказать своим истинным любителям философия, к которой я приглашаю тебя. Поэтому, если и случается с тобою многое, недостойное твоего духа, не презирай самого себя. Ибо, если божественное провидение простирается и на нас, — в чем сомневаться не следует, —то поверь мне—с тобою так и должно делаться, как делается. Так, когда ты с такими природными своими свойствами, которым я всегда удивляюсь, с первых дней юности неподдерживаемою разумом и скользкою стезею вступил в
2
человеческую жизнь, переполненную всякими заблуждениями, —водоворот богатств охватил тебя, и стал поглощать в обольстительных омутах тот возраст и дух, который с радостью следовал всему, что казалось прекрасным и честным; и только те дуновения фортуны, которые считаются несчастиями, почти утопающего извлекли тебя оттуда.
Ведь если бы тебя, когда бы ты давал бои медведей и никогда невиданные на них вашими гражданами зрелища, всегда встречало оглушительное рукоплескание театра; если бы дружные и единодушные голоса глупых людей, которых толпа безмерна, превозносили тебя до небес; если бы никто не осмелился быть тебе врагом; если бы муниципальные таблицы объявляли тебя медными письменами патроном не только граждан, но и соседних округов; воздвигались бы тебе статуи, текли почести, придавались степени власти, превышающие объем власти муниципальной; устроились тучные столы для ежедневных пиршеств; если бы каждый, кому что необходимо, и даже кому что желательно для наслаждения, без отказа бы просил, без отказа получал, а многое раздавалось бы и не просящим; и хозяйство, тщательно и добросовестно управляемое твоими приставниками, оказывалось бы достаточным и готовым на удовлетворение таких издержек; а сам ты проводил бы между тем жизнь в изящнейших громадах зданий, в роскоши бань, в играх, чести непротивных, на охотах, на пирах; слыл бы на устах клиентов, на устах граждан, на устах наконец целых народов человеколюбивейшим, щедрейшим, красивейшим, счастливейшим, каким бы и был: кто тогда осмелился бы напомнить тебе, Романиан о другой блаженной жизни, которая одна только блаженна? Кто, спрашиваю? Кто мог бы убедить тебя, что ты не только не был счастлив, но
3
был тем более жалок, чем менее таким казался себе? Теперь же, благодаря таким и стольким перенесенным тобою несчастиям, как коротки для тебя увещания! Чтобы убедить тебя, как непостоянно, непрочно и полно бедствий все то, что смертные считают благами, примеров далеких не нужно: до известной степени ты так хорошо испытал это сам, что твоим примером мы можем убеждать других.
И так то, то твое, в силу чего ты стремился всегда к прекрасному и честному, в силу чего ты хотел лучше быть щедрым, чем богатым, в силу чего ты никогда не желал быть более могущественным, чем справедливым, никогда не поддавался бедствиям и мерзостям, — то самое, говорю, божественное, что было усыплено в тебе, не знаю—каким сном этой жизни и какою летаргиею, таинственное провидение определило пробудить оными разнообразными и суровыми потрясениями. Пробудись же, пробудись, прошу тебя! Поверь мне, ты будешь много благодарить, что никакими почти благополучиями, которыми уловляются неосторожные, тебе не польстили дары этого Мира, —дары, которые готовы были уловить и меня самого, всегда ими пленявшегося, если бы боль душевная не принудила меня отвергнуть подверженный ветрам образ жизни и искать убежища в недрах философии. Это она теперь питает и греет меня в покое, которого мы так сильно желали. Это она освободила меня вполне от того суеверия, в которое я опрометчиво увлекал и тебя вместе с собою. Ибо это она учит, и учит справедливо, не почитать решительно Ничего, а презирать все, что только ни зрится очами смертных, чего только ни касается какое-либо чувство. Это она обещает показать с ясностью Бога истиннейшего и таинственнейшего, и вот — вот как бы обрисовывает уже Его в светлом тумане.
4
В усердных занятиях ею проводил со мною время наш Лиценций. От юношеских обольщений и наслаждений он всецело обратился к ней; так что я не без основания решаюсь предложить его для подражания его отцу. Ибо если на кого, то не на философию станет жаловаться какой бы то ни было возраст за устранение от ея сосцев. А чтобы побудить тебя охотнее за нее взяться и черпать из ней, я, хотя и хорошо знаю твою жажду, решил однако же послать тебе лишь кусочек для отведывания, и прошу не обмануть моей надежды, что кусочек этот будет для тебя весьма приятным и, так сказать, возбуждающим аппетит. Я послал тебе занесенное на письмо состязание, которое вели между собою Тригеций и Лиценций. Ибо и первого юношу насколько привлекла было к себе служба, как бы для освобождения от скуки учения, на столько же возвратила нам пламеннейшим и неустанным ревнителем великих и почтенных знаний. Итак, спустя несколько дней после того, как мы стали жить в деревне, когда, располагая и одушевляя их к занятиям, я увидел их даже более, чем желал, готовыми к этим занятиям и страстно к ним стремившимся: то и захотел испытать, что они могут по своему возрасту, тем более, что Гортензий Цицерона, казалось, уже в значительной мере ознакомил их с философией. Взявши писца, чтобы труд наш не был разсеян ветром, я не допустил погибнуть ничему. В этой книге ты прочитаешь действительный ход дела и суждения их, равно как слова мои и Алипия.
5
Глава II.
Состязание I.
Для жизни блаженной необходимо ли познание истины, или только—исследование ея.
Итак, когда по приглашению моему сошлись мы все для этого в одно место, нашедши удобный случай, я сказал: сомневаетесь ли в том, что нам должно знать истину? — Нисколько, отвечал Тригеций; а остальные выразили свое одобрение ему знаками. —А если, говорю я, мы можем быть блаженными и не познав истины: считаете ли вы познание истины необходимым?—На это Алипий сказал: Я полагаю, что мне удобнее быть судьёй в этом вопросе. Мне предстоит путь в город; а потому мне следует освободить себя от обязанности принять ту или другую сторону; так как обязанность судьи я могу передать кому бы то ни было легче, чем обязанность защитника той или иной стороны. Поэтому ни для какой из двух сторон не ждите от меня ничего. —Когда все предоставили ему это, и я повторил вопрос, Тригеций сказал; Быть блаженными мы действительно желаем; и если можем достигнуть этого без истины, то искать истины нам нет нужды. —Как это так, говорю я? Уж не думаете ли вы, что мы можем быть блаженными, даже не нашедши истины? —Тогда Лиценций сказал: Можем, если истину будем искать. —Когда при этом я настойчиво потребовал мнения остальных, Навигий отвечал: Я склоняюсь на сторону сказанного Лиценцием. Может быть и в самом деле жизнь блаженная в том именно и состоит, чтобы жить исследованием истины. —Тригеций же сказал: Определи, в чем состоит блаженная жизнь, чтобы на основании этого мне сообразить, что следует
6
отвечать. —Неужели ты думаешь, говорю я, что жить блаженно значит что другое, а не жить согласно тому, что есть в человеке наилучшего? —Я не буду, отвечал он, напрасно терять слов: я полагаю, что ты же должен определить мне, что это—самое наилучшее. -Кто усомнится, говорю я, что наилучшее в человеке есть не иное что, как та часть души его, которая в нем господствует и которой все остальное в человеке должно повиноваться? А чтобы ты не потребовал еще нового определения, —такою частью может назваться ум или разум. Если же ты не согласен с этим, попытайся блаженную жизнь или наилучшее в человеке определить сам. —Согласен, сказал он.
— В таком случае, говорю я, возвратимся к предмету. Представляешь ли ты себе, что можно жить блаженно и нашедши истины, лишь бы только искать ее? —Я повторяю, отвечал он, свое прежнее положение: Я отнюдь не представляю этого. — А вы, говорю, как думаете? — Тогда Лиценций сказал: Мне кажется, что можно вполне, потому что предки наши, которых мы знаем за людей мудрых и блаженных, жили хорошо и блаженно в силу того только, что искали истину. —Благодарю, сказал я, что сделали меня судьей вместе с Алипием, которому признаюсь, я сталь было завидовать. Итак, поелику одному из нас кажется, что блаженная жизнь может быть достигнута одним исследованием истины, а другому — не иначе, как обретением истины, Навигий же незадолго перед этим заявил, что хочет перейти на твою, Лиценций, сторону: то я жду с нетерпением, какими вы окажетесь защитниками своих мнений. Ибо предмет этот великой важности, и весьма заслуживает тщательного исследования. —Если предмет великой важности, заметил Лиценций, то требует и мужей великих.—Не ищи, говорю
7
я, особенно в этом город того, что трудно найти в какой бы то ни было стран; а лучше поясни смысл сказанного тобою, полагаю, не наобум, и на каком основании тебе так кажется. Ибо предметы и величайшей важности, когда исследываются людьми небольшими, делают обыкновенно и малых великими.
Глава III.
Защищается, мнение Академиков, что блаженство заключается в исследовании истины. — Что такое заблуждение.
Лиценций сказал: Так как ты, вижу я, настойчиво побуждаешь нас вступить во взаимное состязание, —что, надеюсь, делаешь из желания пользы, —то спрашиваю: почему бы не мог быть блаженным тот, кто ищет истины, хотя бы ее и не нашел? —А потому, отвечал Тригеций, что от блаженного мы требуем совершенства, мудрости во всем. Кто же еще только ищет, тот не совершен. Поэтому я решительно не понимаю, как выставляешь ты такого блаженным. —На это тот возразил: Может для тебя имеет значение авторитет предков? — Не всех, сказал Тригеций. —Кого же из них именно? А тех, которые были мудрыми, —Тогда Лиценций сказал: Считаешь ли ты мудрым Карнеада? —Я не грек, отвечал этот, не знаю, кто таков был этот Карнеад. — В таком разе, сказал Лиценций, что думаешь ты о нашем знаменитом Цицероне? —После долгого молчания, этот отвечал: Он был мудр. —Тогда тот: Итак мнение его по данному предмету имеет для тебя какой-нибудь вес? —Имеет, говорить, —Так выслушай же его в том виде, в каком оно есть; ибо я думаю что это ускольз-
8
нуло из твоей памяти. Наш Цицерон полагал, что блажен тот, кто исследывает истину, хотя бы и не был в силах достигнуть открытия ея. —Где же так сказал Цицерон, возразил этот? —На это Лиценций: Кому не известно, что он с особою силою утверждал, что восприять1) человек не может ничего, и что мудрому не остается ничего, кроме тщательнейшего изыскания истины, потому что, если бы он принял на веру то, что неизвестно, не мог бы освободиться от заблуждения; а это со стороны мудрого величайшая ошибка? Почему, если мудрого необходимо считать блаженным, а настоящий удел мудрости есть одно только исследование истины: то почему бы мы усомнились назвать жизнь блаженною, хотя бы она становилась таковою сама по себе чрез самое исследование истины?
Тогда этот: А можно ли возвратить назад необдуманно сделанную уступку? —На это я заметил: Тому обыкновенно не дозволяют этого, кто вступает в споры не из желания найти истину, а из ребяческого легкомыслия. Но я, особенно во внимании к тому, что вы находитесь в состоянии воспитания и обучения, не только дозволяю, но и желаю, что бы вы приняли за правило возвращаться к обсуждению того, в чем сделали не вполне обдуманную уступку: —И Лиценций сказал: Я считаю не малым успехом в философии когда ведущий спор ставить победу ни во что в сравнении с открытием правды и истины. Поэтому я охотно следую твоим правилам и мнению и, так как это от меня зависит, дозволяю Тригецию возвратиться к тому, что он считает уступленным с его стороны необдуманно.—Тогда Алипий: Согласитесь сами, что до выпол-
_______________
1) Percipere. Разумеется восприятие в сознание внешней действительности в акте сознания.
9
нения мною принятых на себя обязанностей еще не дошла очередь. А между тем прежде еще задуманная поездка вынуждает меня прервать их отправление. По этому принявший вместе со мною обязанность судьи пусть не откажется до моего возвращения, выполняя обязанность и за меня, располагать удвоенною властью; ибо я вижу, что спор затянется на долго.—Когда он ушёл, Лиценций сказал: Говори, в чем ты сделал необдуманную уступку?— Тот отвечал: Я необдуманно согласился что Цицерон был мудрым.—Как, не был мудрым Цицерон, которым философия на языке латинском и начата, и покончена?—Если и соглашусь, что он был мудрым, отвечал тот, тем не менее одобряю у него не все.—Но ты должен отвергнуть и многое другое у него, что бы не показаться бесстыдно порицающим то, о чем идет речь. —А если я готов утверждать, что он только это понимал неправильно? Полагаю, что для вас важно лишь то, какого веса представлю я доказательству в пользу того, что хочу утверждать. —Продолжай, сказал он. —Ибо что осмелюсь я возражать тому, кто объявляете себя противником Цицерона, прибавил он.
Тогда Тригеций сказал; Я хочу обратить внимание твое, наш судья, на то, как определил ты выше блаженную жизнь; ты сказал, что блажен тот, кто живет тою частью души, которой прилично повелевать остальными. Тебя же, Лиценций, прощу по крайней мере в том уступить мне (ибо во имя той свободы, которую философия обещает нам обеспечивать по преимуществу, я уже сбросил иго авторитета), что тот, кто только ищет истину, не есть еще совершен. —На это он, после долгого молчания, отвечал: Не уступаю.—Тригеций: Объясни, пожалуйста, почему? Я слушаю и весьма желаю узнать, каким образом человек можете быть совершенным, и в тоже
10
время—еще искать только истины. —На это он отвечал: Признаю, что не достигший цели не есть совершен. Но полагаю, что оную истину знает один только Бог, и может быть узнает душа человека, когда оставить это тело, т. е. эту мрачную темницу. Но цель человека—совершенным образом искать истины; и мы называем его совершенным, но совершенным—как человека. —Тригеций: Итак, человек блаженным быть не может. Да и как мог бы, когда он не в силах достигнуть того, к чему всячески стремится? Но человек может жить блаженно, если может жить той частью души, которой следует господствовать в человеке. А потому может находить и истину. Или же пусть он сдерживает себя и не стремится к истине, чтобы не быть по необходимости несчастным, когда не будет в состоянии достигнуть ее. — Но это самое, возразил тот, и составляет блаженство для человека—совершенным образом искать истины. Это и значит—достигать цели, далее которой идти нельзя. Почему тот, кто ищет истины менее настойчиво, чем следует искать, цели человеческой не достигает. А кто прилагает к изысканию истины столько старания, сколько человек может и должен прилагать, тот блажен, хотя бы ее я не нашел. Ибо он сделал все, что сделать он рожден. Если же нет открытия истины, нет того, чего не дала природа. Наконец, если человеку необходимо быть или блаженным, или несчастным: то не будет ли ложью назвать несчастным того, кто дни и ночи насколько может трудится над исследованием истины? Итак, он будет блаженным. За тем, тоже самое определение, как думаю я, оказывается более полезным для меня. Ибо, если блажен, как и действительно блажен, тот, кто живет той частью души, которой прилично повелевать остальными; а часть эта называется раз-
11
умом: то, спрашиваю, —неужели не живет разумом тот, кто совершенным образом ищет истины? Если же это нелепость, то зачем сомневаться назвать блаженным человека в силу одного только исследования истины?
—Мне же, сказал этот, кажется, что и разумом не живет, и вовсе не блажен тот, кто заблуждается. Заблуждается же всякий, кто всегда ищет и не находит. Почему тебе нужно доказать одно из двух, или что заблуждающий может быть блаженным, или что тот не заблуждается, кто никогда не находит чего ищет—На это тот: Блаженный заблуждаться не может. И после долгого молчания, прибавил: Тот не заблуждается, кто ищет; ибо для того он совершенным образом и ищет, чтобы не заблуждаться. —Тригеций же возразил: Правда, он ищет, чтобы не заблуждаться, но заблуждается потому что не находит. Ты же подумал, что для тебя будет полезно то, что он не желает заблуждаться: как будто никто не заблуждается по неволе, или заблуждается кто-нибудь вообще, кроме заблуждающегося невольно. —Когда тот долго замедлил ответом, я сказал: Вам следует определить, что такое заблуждение? Тогда вам легче будет видеть границы этого блуждания, в которое вы уже втянулись. — Я, отвечал Лиценций, неспособен ни к каким определениям, хотя заблуждение легче определить, чем положить ему пределы 1).—А я, сказал другой, определю; потому что для меня это несравненно легче, благодаря не способностям, а правоте защищаемого мною положения. Заблуждаться значит—всегда только искать и никогда не находить,— Если бы мне, отвечал Лиценций, удалось легко опро-
1) Трудно передаваемая на русском игра слов: definire facilius quam finire.
12
вергнуть это определение, я вполне защитил бы свое мнение. Но так как или этот предмет труден сам по себе, или таким он представляется мне, я попрошу вас отложить вопрос до завтрашнего дня, если сегодня, размыслив над ним внимательно сам с собою, я не найдусь, что отвечать. —Так как я полагал, что ему следовало сделать эту уступку, и другие тому не противоречили, то мы встали, чтобы идти на прогулку; и в то время, как мы вели между собою множество разговоров о разных вещах, он был погружен в размышления. Почувствовав же бесполезность их, он пожелал облегчить душу и вмешался в наш разговор. После, когда уже вечерело, они возобновили было спор но я прекратил его и убедил их отложить его до другого дня. Затем отправились в бани.
Глава IV.
С о с т я з а н и е 2.
Когда на другой день мы уселись вместе, я сказал: Продолжите вчера начатое. —Тогда Лиценций сказал: Если не ошибаюсь, мы отложили спор по моей просьбе, так как определение заблуждения было для меня очень трудно. —На этот раз, говорю я, ты действительно не ошибаешься, и я желаю искренно, чтобы это было тебе добрым предзнаменованием для последующего. —Итак выслушай сказал он, что сказал бы я и вчера, если бы ты не прервал спора: заблуждение по моему мнению, есть утверждение лжи за истину. В него никогда не впадет тот, кто полагает, что истину всегда следует искать. Ибо лжи никогда не может утверждать тот, кто ничего не утверждает. Поэтому он не может и заблуждаться; а быть блаженным может весьма легко. Чтобы далеко не
13
ходить за примерами: если бы нам самим можно было жить каждый день также, как жили вчера, —я не вижу причины, почему бы мы могли усомниться назвать себя блаженными. Ибо мы провели время в великом покое сердечном, освободив дух от всякой грязи телесной, удалившись до возможной степени от огня страстей, и давая, насколько человеку возможно, занято разуму, т. е. живя именно тою божественною частью души, в которой, по установленному между нами вчера определению, заключается блаженная жизнь; хотя, как думается мне, мы не нашли ничего, а только искали истины. Итак, блаженная жизнь может быть достигаема человеком посредством одного исследования истины, хотя бы найти ее он решительно не мог. Ибо обрати внимание, с какою легкостью устраняется твое определение общим понятием. Ты сказал, что заблуждаться значит—всегда искать и никогда не находить. Но если кто не ищет ничего, а будучи спрошен, например, день ли теперь, —ни с того ни с сего вообразить вдруг, что теперь ночь, и так ответить? Неужели ты не найдешь, что он заблуждается? Этот род заблуждения, самый многочисленный, не обняло твое определение. А если притом оно обнимает и не заблуждающих, то какое еще другое определение может быть неправильнее его? Если кто старается добраться до Александрии и направляется к ней прямым путем: думаю, что ты не можешь назвать его заблуждающим. А если он, задерживаемый разными случайными препятствиями, проведет в дороге долгое время и будет застигнут в ней смертью? Разве он не всегда искал, и никогда не находил; и однакоже не заблуждался? — Он не всегда искал, возразил тот.
Ты правду говоришь, отвечал Лиценций; и кстати делаешь замечания. Поэтому-то твое определение совершенно не идет к делу. Я ведь не сказал, что блажен тот,
14
кто всегда ищет истину. Да это и невозможно; во-первых, потому, что человек существует не всегда; во-вторых, о потому, что не с первого же мгновения, как начинает быть человеком, он уже и может, встречав препятствия со стороны возраста, искать истину. А если ты полагаешь, что выражение—всегда, нужно употребить в таком случае, если он не дает потеряться ни одной минуте времени с тех пор, как уже может искать: то тебе снова следует обратиться к: Александрии. Представь, что кто-нибудь с того времени, как возраст или занятия дозволили ему предпринять путь, пустился в означенную дорогу, и, хотя не сбивался с неё никогда, однако умер прежде, чем прошел ее. Ты будешь в полном заблуждении, если вообразишь, что он заблуждался; Хотя он; все время, какое мог, не переставал искать, но к чему стремился того найти не мог. Итак, если мое представление о деле верно, и если, согласно с ним, не заблуждается тот, кто совершенным образом ищет истину, хотя бы ее и не находил, и блажен, потому что живет согласно с разумом; а твое определение опровергнуто; да если бы и было опровергнуто, —не должно обращать на себя моего внимания, как скоро дело достаточно подтверждено одним тем определением, какое сделал я: то, спрашиваю, неужели еще не решен спор между нами?
Глава V.
Что такое мудрость.
На это Тригеций сказал: Согласен ли ты, что мудрость есть прямой путь жизни? —Согласен, отвечал он, без всякого сомнения; но однакоже я хочу, чтобы ты определил мудрость; чтобы знать, то ли имеешь о ней представление ты, какое и я.—Тот сказал: Неужели она
15
кажется тебе недостаточно определенною самым вопросом, который тебе предложен теперь? Ты даже согласился с тем, чего я хотел. Если я не ошибаюсь, прямой—то путь жизни вполне верно и называется мудростью. —На это Лиценций отвечал: Ничто мне не кажется так смешным, как это определение. —Может быть, сказал тот; но я потихоньку попросил бы тебя, чтобы смеху твоему предшествовала разум: потому что ничего нет постыднее смеха, который сам заслуживает насмешки. —Почему так возразил он? Разве ты не признаешь, что смерть противоположна жизни?—Признаю, отвечал тот.— Ну так я, сказал он не считаю путем жизни никакого другого пути кроме того, которым идет каждый, чтобы избежать смерти.—Тригеций с этим согласился.—Итак, если какой-нибудь путник, избегая поворота с дороги,— так как слышал, что поворот этот держится разбойниками в осаде,—будет идти прямо по дороге, и таким образом избежит опасности: то не будете ли он следовать путем жизни и путем прямым; и однакоже этого пути никто не назовет мудростью? Каким же образом после этого всякий прямой путь жизни будет мудростью? Я согласился, что мудрость есть такой путь, но не один он —мудрость. Определение не должно обнимать ничего чуждого предмету. Итак, определи снова, если угодно, что такое по-твоему мнению, мудрость.
Тот долго молчал. Потом сказал: Определю, пожалуй, снова, если ты порешил не ставить этому предела. Мудрость есть прямой путь, ведущий к истине. —И это, отвечал он, одинаково опровергается. Ибо у Виргилия мать говорит Энею:
Только иди, и куда поведете тебя путь, направляй свой шаг.
16
Следуя этим путем, он доходит туда, куда сказано, т. е. к истине: Настаивай, если угодно, что можно назвать мудростью то, куда ставил он ногу. Впрочем, я делаю совершенную глупость, стараясь опровергнуть это определение твое: потому что оно как нельзя более подтверждает мое мнение. Ибо мудростью ты назвал не самую истину, а путь, ведущий к ней. Поэтому, кто пользуется этим путем, тот вполне пользуется мудростью; а кто пользуется мудростью тот необходимо и мудр. Итак, мудрым будет тот, кто совершенным образом ищет истину, хотя до неё еще не достиг: ибо под путем, ведущим к истине, по мнению моему, ничего нельзя разуметь лучше, как тщательное исследование истины. Итак, пользующийся одним путем этим потому самому будет уже мудрым; а никто мудрый не может быть несчастным; всякий же человек или несчастен, или блажен. Следовательно, блаженным делает не только открытие истины, но и исследование её само по себе взятое.
Тогда тот, смеясь, сказал: Но делом это мне, за то, что я доверчиво делаю угодное своему противнику: как будто я в определениях весьма силен, или считаю что-нибудь в споре более лишним. Ибо будет ли какой конец, если и я в свою очередь потребовал бы, чтобы ты определил что-нибудь; а потом стал бы настаивать, делая вид, что ничего не понимаю, чтобы ты опять определял слова того же определения и все вытекающие из него следствия, каждое особо? Чего в самом деле не в праве я заставить определить наияснейшим образом, если от меня требуют определения мудрости? Ибо о каком другом предмете природа вложила в наши умы более ясное понятие, как о мудрости? Однакоже, —не знаю, как это случается, —едва это понятие как бы выйдет из гавани нашего ума, едва как бы натянет себе пару-
17
са слов, тотчас встречает тысячи кораблекрушений, в виде порицаний. Поэтому, или определение мудрости пусть не требуется, или пусть наш судья приметь его под свое покровительство—Тогда я, принимая во внимание, что ночь уже мешала записыванию, а с другой стороны увидев, что поднимается как бы новый вопрос, требующий весьма серьезного обсуждения, отложил дело до другого дня: потому что мы начали рассуждения, когда солнце склонялось уже к закату; а день почти весь провели частью в распоряжениях по деревенскому хозяйству, частью в пересмотре первой книги Виргилия.
Глава VI
Состязание 3.
Дается определение мудрости и оспаривается. Предвещания Альбицерия.
Едва потом расцвело, мы приступили тотчас же к продолжению дела: ибо так было условлено накануне, чтобы иметь более досуга. Я сказал: Ты, Тригеций, попробовал вчера, чтобы я от обязанностей судьи перешел к защите мудрости: как будто в нашей беседе кто-либо оказывается противником мудрости, или будучи чем-либо защищаема, она так терпит, что должна умолять о более сильной помощи! Ведь между вами возник лишь вопрос о том, что такое мудрость; при чем ни один из вас не восстает против нее, потому что и тот, и другой стремится к ней. Затем, если ты считаешь себя несостоятельным для определения мудрости, то из-за этого еще не должен оставлять дальнейшей защиты своего мнения. Поэтому от меня ты не дождешь ничего другого, кроме
18
определения мудрости, которое и не мое, и не новое, а мужей древних; и я удивляюсь, что вы не вспомнили о нем сами. Ведь не в первый раз вы слышите, что мудрость есть знание вещей человеческих и божественных.
Тогда Лиценций, который—полагал я—после этого определения долго будет придумывать, что ему сказать, тотчас же подхватил: В таком случае я спросил бы, почему мы не называем мудрым известного развратнейшего человека, который, как мы хорошо знаем, обыкновенно предавался распутству с бесчисленным множеством публичных женщин? Я говорю о том Альбицерие, который в продолжении многих лет давал в Карфагене обращавшимся к нему с вопросами некоторые удивительные и верные ответы. Я мог бы припомнить бесчисленное множество их, если бы вел речь не с теми, которые знают их по опыту сами, и если бы в настоящем случае не было достаточно немногого для той цели, какую я имею в виду. Когда не оказалось в доме кохлеария 1) и он были по твоему приказанию спрошен, разве не от- ветил он (говорит он мне же) скорейшим и вернейшим образом не только чего ищут—но и чья именно была вещь и где находилась? Также точно в моем присутствии, —не говорю уже, что ни в чем решительно он не солгал, о чем его ни спрашивали, —но когда несший деньги слуга украл известную часть их во время нашего пути к нему, он приказал ему пересчитать их и принудил его на наших же глазах возвратить украденное, и все это прежде, чем увидели эти деньги сами или услышали от нас, сколько ему было принесено.
От тебя же мы слышали, что ученейший и знаменитейший муж Флакциан с удивлением обыкновенно раз-
__________________
1) Кохлеарий—род ложки
19
сказывал, как он, условившись о покупке имения, обратился к этому прорицателю, чтобы тот сказал, если может, что он сделал. И тот в туже минуту объявил не только род сделки, но даже о чем Флакциан говорил с особым удивлением, самое название имения, до такой степени нелепое, что его едва удерживал в памяти сам Флакциан. Я не могу также бес крайнего изумления рассказывать, как нашему другу, бывшему ученику, вздумавшему докучать ему, и с необычною привязчивостью требовавшему сказать о чем он сам с собою втихомолку размышлял, тот отвечал, что он держит в мысли стих Вергилия. Приведенный в изумление, ученик не мог этого отрицать, и продолжал допрашивать, какой это был стих. И вот Альбицерий, который видел школу грамматики разве только когда-нибудь мельком, проходя мимо, не усомнился спокойно и шутливо пропеть самый стих. Итак, неужели вещи, о которых его спрашивали, не были вещами человеческими, или он без знания вещей божественных отвечал спрашивающим так точно и истинно? Но то и другое нелепо. Ибо и вещи человеческия суть не иное что, как вещи людей, в роде—серебра, монет, имения, да наконец—и самой мысли; и вещами божественными кто сочтет ошибкой признать те, который дают человеку самую способность предсказания? Итак, Альбицерий был мудр, если допустить определение, что мудрость есть знание вещей человеческих и божественных.
Глава VII.
Защищается данное определение мудрости.
На это Тригеций отвечал: Я не называю того знания знанием, в котором заявляющей его иногда обманывается. Ибо звание состоит не только в вещах поня-
20
тых, но так именно понятых, что в нем никогда не должен никто ни заблуждаться, ни колебаться, хотя бы и встречал возражения с чьей-либо стороны. Поэтому некоторые философы говорить совершенно верно, что его нельзя найти ни в ком, кроме мудрого, который должен иметь не только воспринятым, но и непоколебимо содержимым в своем сознании то, что созерцает и чему следует. А о том, кого ты представил в пример, мы знаем, что он часто говорил много ложного. Это известно мне не только от других, рассказывавших мне·, иногда наблюдал это я и сам лично. Итак, неужели я назову его знающим, когда он часто говорил ложь, —его, которого я не назвал бы знающим, если бы он говорил и истину, но говорил нерешительно? То, что сказал я, относите и к гаруснексам, и к авгурам, и ко всем тем, которые гадают по звездам, и к толкователям снов. Или укажите, если можете, из людей этого рода кого-либо, кто, будучи спрошен, никогда не сомневался бы в своих ответах, никогда наконец не давал бы ответов ложных. Упоминать о пророках я не считаю с своей стороны нужным, так как они говорят чужим умом.
Далее, чтобы согласиться с тобой, что вещи человеческие суть вещи людей; —скажи, считаешь ли ты что-нибудь нашим из того, что может дать нам или отнять у нас случай? Или когда говорится о знании вещей человеческих, разумеется ли то знание, но которому кто-нибудь знает, сколько и каких у нас имений, сколько золота, сколько серебра и сколько наконец держим в уме чужих стихов? Истинное знание вещей человеческих есть то, которое знает свет благоразумия, красоту воздержания, силу мужества, святость справедливости. Ибо это есть такое, что мы, не боясь никакой фортуны, смело называем своим. Его-то если бы изучил упомянутый Альбице-
21
рий. поверь мне, никогда не жил бы так не воздержано и безобразно. А что он сказал, какой стих держал в уме спрашивавший его, —то, по моему мнению, и этого не следует считать между вашими вещами. Это не потому, чтобы я отрицал некоторую принадлежность нашей душе, достойнейших уважения знаний, а потому, что петь и произносить чужой стих дается и самым невежественным людям. И потому, когда, нечто такое приходить нам на память, не удивительно, что оно может быть ощущаемо некоторыми презреннейшими воздушными животными, которых зовут демонами, —которые, соглашаюсь, могут превосходить нас остротою и тонкости чувств, но отрицаю— чтобы превосходили разумом. Бывает же это, не знаю каким, таинственнейшим и для наших чувств недоступнейшим образом. Но из—за того, что мы удивляемся пчелке, неизвестно по какому чутью, которым она превосходит человека, налетающей отовсюду на поставленный мед, мы еще не должны ставить ее выше себя, или по крайней мере сравнивать с собою.
И так я скорее полагал бы, что Альбицерий, будучи спрошен, узнал самые стихи от того, кто желал от него их узнать, или вынужденный кем-либо из спрашивавших, пропел на предмет, ему в то время предложенный, стихи свои собственные. Тоже самое, как нередко вспоминаешь ты, часто говорил и Флакциан, когда с редко возвышенностью ума осмеивал и приводил в презрение этот род гадания, и приписывал его невесть какой гнуснейшей душовке (так он выражался) благодаря которой, как бы возбужденный и исполненный духом, он обыкновенно отвечал. Ибо этот учёнейший муж спрашивал удивлявшихся подобным вещам, может ли Альбицерий учить грамматике, музыке или геометрии? А кто из знавших его не знал в то же время, что во всем
22
этом он совершеннейший невежда? Почему Флакциан в конце концов убеждал, чтобы изучившие эти науки не колеблясь ценили свои души выше того гадания, и старались свой ум наставить и подкрепить такими знаниями, который дадут ему возможность превзойти оную воздушную натуру невидимых животных и воспарить над нею.
Глава VIII
Мудр ли ворожей, и что такое мудрый.
Затем, если вещи божественный, в чем согласны все, гораздо лучше и священнее вещей человеческих, — каким образом мог постигнуть эти вещи тот, кто даже не знал, что он такое? Разве не считаешь ли ты звезды, который мы видим ежедневно, чем-либо великим в сравнении с истиннейшим и таинственнейшим Богом, которого ум, может быть, и касается, но редко, а чувство—никогда, между тем как звезды всегда перед нашими глазами? Итак, и не эти звезды то божественное; что предполагается знающею одна мудрость; все же остальное, чем пользуются для пустого чванства или для корысти эти невесть какие гадатели, в сравнении с звездами гораздо презреннее. Итак, Альбицерий не был причастен знанию вещей человеческих и божественных; а таким приемом ты бесполезно стараешься подорвать наше определение. наконец, если мы должны считать ничтожным и решительно презирать все, кроме вещей человеческих и божественных: то скажи, пожалуйста, в каких вещах этот мудрец твой ищет истины?— В божественных, отвечал тот: потому что добродетель, хотя и в человеке, без сомнения,—божественна.—Так Альбицерий, стало быть, звал уже те вещи, которые твой мудрый всегда только ищет?—
23
На это Лиценций сказал: Да, он знал вещи божественные, но не те, которые должны быть предметом искания для мудрого. Ибо кто, не извращая обычного словоупотребления, усвоит ему гадания, и в тоже время—отнимает у него вещи божественные, которые дают имя самому гаданию1)? Поэтому оное ваше определение заключает в сеневесть что такое другое, к мудрости не относящееся.
Тогда Тригеций сказал: пусть это определение защищает, если угодно, тот, кто высказал его. Я же в данном случае желаю получить ответ от тебя, чтобы перейти наконец к делу. —Слушаю, говорит он. —Полагаешь ли, говорит Тригеций, что Альбицерий знал истину? — Полагаю отвечал тот. - Стало быть, знал лучше твоего мудрого? —Нисколько, сказал тот. Ибо того рода истины которой ищет мудрый, не достигает не только оный сумасбродный ворожей, но и сам мудрый, пока живет в этом теле род же тот истины таков, что гораздо превосходнее его всегда искать, чем другой когда-нибудь находит. —Против таких тонкостей, сказал Тригеций, мне необходимо обратиться к помощи определения. Если оно показалось тебе неправильны потому, что обнимает и того, кого мы не можем назвать мудрым, то спрашиваю: одобришь ли его, если мудростью мы назовем знание вещей человеческих и божественных, но—таких, которые относились бы к жизни блаженной? —Есть и там мудрость, отвечал он, но не одна, —определение прежнее захватываем чужое; но это опускает и свое. Поэтому первое можно упрекать в жадности, а это в глупости. Ибо мудрость (чтобы высказать, как думаю о предмете сам я, определением же), по моему мнению, есть не одно знание,
___________________
1) Гадание на латинском — divinatio, от divinus—божественный.
24
но и тщательное исследование вещей человеческих и божественных, относящихся в жизни блаженной. Если захочешь разделить это определение на части, то часть первая, которая говорить о знании, относится к Богу, а та, которая довольствуется исследованием, —к человеку. Тою мудростью блажен Бог, а этою человек. —Тогда тот сказал: удивляюсь, что твой мудрый, как ты утверждаешь, напрасно теряет свой труд. —Каким образом он теряет свой труд напрасно, возразил Лиценций, если он ищет с такою выгодою? Ведь потому самому, что он ищет, он мудр; а чем он мудр, тем и блажен, потому что, насколько может, высвобождает свой ум из-под телесных прикрытий, и сосредоточивается в себе самом, не дозволяя терзать себя похотям, а всегда с спокойным созерцанием обращаясь к себе и к Богу, чтобы и здесь разумно воспользоваться тем блаженством, которое мы выше признали за таковое, и в последний день жизни оказаться приготовленным получить то, к которому особенно стремился, и воспользовавшись прежде блаженством человеческим, насладиться по заслугам и блаженством божественным.
Глава IX.
Заключение.
Когда Тригеций долго раздумывал, что ему следовало отвечать, я сказал: не думаю, Лиценций, чтобы у него недостало доводов, если мы дозволим ему спокойно поискать их; ибо чего недостает ему, чтобы отвечать на какой угодно пункт? Поелику вопрос возник о блаженной жизни, а блаженный необходимо должен быть мудрым, так как глупость, по мнению самих же глупых, есть несчастье: то он сам же первый поставил на вид, что
25
мудрый должен быть совершен, а совершенным нельзя назвать того, кто еще только ищет, что такое истина; а потому он и не блажен. Когда ты в этом пункте противопоставил ему величие авторитета, он несколько растерялся перед именем Цицерона, но тотчас оправился, и с некоторым благородным духом независимости став в положение в высшей степени свободное, возвратил себе снова то, что было вырвано из его рук, и спросил тебя: считаешь ли ты совершенным того, кто еще ищет? Это для того, чтобы, если ты признаешь такого совершенным, возвратиться к началу, и доказать, если можно, посредством известного определения, что совершен тот человек, который располагает жизнь по закону ума; а чрез это доказать и то, что блаженным может быть только совершенный. Когда же ты избежал этой ловушки с большею осторожности, чем я предполагал, и человеком совершенным назвал тщательнейшего исследователя истины и самоуверенно и открыто стал защищаться тем же самым определением, в котором мы назвали под конец блаженную ту жизнь, которая ведется согласно с разумом, —он совершенно низложил тебя, потому что овладел самым убежищем твоим, будучи изгнан из которого ты потерял бы свое дело окончательно, если бы временное прекращение спора не дало тебе собраться с силами. Ибо в чем ином нашли себе убежище академики, мнение которых ты защищаешь, как не в определении заблуждения? Если бы тебе не пришло это на ум, —может быть ночью во сне,—ты не имел бы уже что отвечать, потому что то же самое ты говорил и прежде, при изложении мнения Цицерона. Затем был сделан переход к определению мудрости, и когда ты старался опровергнуть его с такой изворотливостью, что ухищрений твоих быть может не постиг бы и сам помощник твой, Альбицерий, —
26
он противостоял тебе с такой бдительностью и с такими силами, что почти затмил и уничтожил тебя, если бы в заключение ты не защитил себя новым своим определением, и не сказал, что человеческая мудрость состоит в исследовании истины, из которого, в силу покоя душевного, возникает блаженная жизнь. На последнюю твою мысль он не станет отвечать, особенно—если пожелает, чтобы на дальнейшее время дня или на остающуюся часть его и ему в свою очередь дали покой из благодарности.
Но чтобы не затягивать, покончим уже, если угодно, этот разговор, продолжать который я нахожу даже и лишним. Ибо предмет для предполагаемой цели рассмотрен настолько достаточно, что может закончиться несколькими словами; разве я пожелал бы только поупражнять вас, и что особенно важно, поиспытать ваши силы и занятия: ибо решившись побудить вас всячески в изыскании истины, я стал выпытывать от вас, как высоко вы ее цените. При этом вы все высказали в ней уважения столько, что более я могу и не желать. Ибо, если мы желаем быть блаженными, а это не может быть иначе, как под условием или открытия, или по крайней мере тщательного исследования истины: то она должна быть предметом ваших изысканий преимущественно пред всеми другими вещами, если мы желаем быть блаженными. Почему, как я сказал, мы уже закончим этот спор, и занесши его на письмо, прежде всего пошлем его твоему, Лиценций, отцу, которого я уже успел решительным образом расположить к философии; но прошу еще фортуну, чтобы он действительно за нее принялся. Когда же он узнает не по слуху только, но и сам прочитав это рассуждение, что ты предался уже ей вместе со мною, он сильнее воспламенится к занятиям этого рода. А ты, если тебе, как вижу, нравятся Академики, приготовь для защиты их бо-
27
лее сильные средства; потому что я решился потребовать их к суду. —Когда это было сказано, нас известили, что готовь обед, и мы встали.
КНИГА ВТОРАЯ.
Снова, с выражением благодарности сердечной, приглашаешь своего Мецената, Романиана, к занятиям философией, и описываешь ему три состязания, из коих в первом разясняются положения Академиков; во втором указываются различья древней и новой Академии, и опровергается мнение этих философов, которые, хотя и полагали, что истину познать нельзя, однако же творили о себе, что они следуют подобью истины. В третьем говорится о том, что они называли подобным истине или вероятным.
Глава 1.
Против мнений Академиков нужна помощь Божья.
Если бы как необходимо то, что человек, не занимающийся наукою и познанием истины, не может быть мудрым, также было бы необходимо, чтобы он и находил ее, как скоро бы искал: то конечно вся ложь Академиков, или их упрямство, иди своенравие, или (как иногда мне кажется) их сообразно своему времени мнение, были бы похоронены вместе с самым же временем и с телами тех же Корнеада и Цицерона. Но вследствие не многих и различных волнений житейских, как испытал это на себе и ты, Романиан, или по некоторой оцепенелости умственных способностей, или по безрассудству, или по тупости свойственной косности, иди вследствие отчаяния в возможности найти, —так как мерцание мудро-
28
сти не так легко зрится умами, как этот свет глазами, —или наконец в силу общего заблуждения народов, по которому люди, в ложном мнении о найденной будто бы ими истины, и не ищут ее тщательно—если ищут, и отвращаются от желания искать, —происходить то, что знание ей достигается редко, и не многими. От этого и бывает, что оружие Академиков, когда с ними приходится бороться, кажется непобедимым и как бы вулкановым не каким- либо мужам посредственным, но и остроумным, и хорошо образованным. Посему против оных волнений и бурь фортуны как должны мы запасаться веслами каких-либо добродетелей, так прежде всего должны со всякою преданностью и благочестием молить о божественной помощи, чтобы постоянное стремление к упражнению в полезных науках удерживало свой курс, от которого не заставил бы его уклониться никакой случай, препятствующий ему войти в безопаснейшую и приятнейшую гавань философии. Это—первый вопрос для тебя; из-за этого я о тебе беспокоюсь; от этого я желаю тебе свободы; поэтому же не перестаю я и ежедневно молить (если только достоин, чтобы умолить) о попутных тебе ветрах. Молю же я саму Силу и Мудрость верховного Бога. Ибо что Она другое, как не Сын Божий, о котором учат нас таинства.
Но ты много поможешь моим молитвам за тебя, если не будешь отчаиваться в возможности быть нам услышанными, если приложишь и сам вместе с нами свое старание не только обетами, но и доброю волею, и тою естественною высотою ума твоего, ради которой я ищу тебя, которою особенно услаждаюсь, которой всегда удивляюсь, которая в тебе, о преступление! заволакивается как молния, облаками частных дел и скрывается от многих, почти ото всех; но от меня, от другого и третьего из бли-
29
жайших друзей твоих она укрыться не может. Мы часто не только явственно слышали твои рокоты но, и видели некоторые блистания, свойственные молниям. Ибо кто, — чтобы умолчать до времени об остальному, а припомнить лишь одно, —кто, говорю, так неожиданно когда-нибудь загремел и блеснул таким светом ума, чтобы под одним громовым раскатом разума, под своего рода молнией воздержания, в один известный день навсегда умерла похоть, накануне самая необузданная? Итак, неужели не пробьет наружу никогда эта сила, не обратит в ужас и оцепенение всех многих отчаянных, и проговорив на земле как бы некие знамения будущего, снова отбросив тяготу телесную, не возвратится на небо? Неужели все это Августин сказал напрасно о Романиане? Нет, этого не допустит тот, кому я отдался всецело, кого теперь я напал уже узнавать снова.
Глава II.
Предлагает Романиану услуги благодарной души, и убеждает его к занятиям философию.
Итак, приступи со мной к философии. В ней есть все, что обыкновенно удивительным образом возбуждает тебя, часто грустного и сомневающегося. В тебе я не боюсь встретить ни нравственной беспечности, ни тупости умственных способностей. Ибо, когда удавалось нам воспользоваться некоторым роздыхом, кто оказывался бодрее тебя не речам, и кто проницательнее? Неужели я не отплачу тебя благодарностью? Или может быть малым я тебе обязан? Бедного юношу, который шел для занятий научных в чужую сторону, ты принял в дом, на содержание, и что того более—в расположение душевное. Сироту, потерявшего отца, ты утешил дружбою, одушевил увещаниями, поддержал помощью. В самой муниципии нашей по-
30
кровительством, дружбою, знакомством с домом твоим ты сделал меня почти одинаково с собою знаменитым и знатным. А когда я возвращался в Карфаген для занятия более почетной преподавательской кафедры, и не открывая никому из своих, открыл свои намерения и свои надежды тебе, то, хотя по врожденной тебе любви к родине (ибо там я уже преподавал) некоторое время ты и удерживал меня, однако потом, не будучи в состоянии победить стремления юноши к тому, что казалось ему лучшим, с удивительною кротостью благорасположения обратился из отговаривающего в помощника. Ты снабдил меня на дорогу всем необходимым. Да и там ты, который охранял колыбель и как бы гнездо моих научных занятий, ты же поддержал и мои первые опыты, когда я осмелился летать. Даже когда я, в твое отсутствие и без твоего ведома, отплыл по морю, ты нисколько не рассердился за то, что я по обыкновению не посоветовался о том с тобою, и подозревая в этом все что угодно кроме презорства, остался в дружбе непоколебимым; и тебя не более занимали оставленные на глазах твоих учителем дети, чем тайные стремления и чистота моего сердца.
Наконец, если я пользуюсь каким-нибудь покоем; если я избежал оков лишних прихотей, если, сложил с себя тягости мертвых забот, я перевожу дух прихожу в чувство, возвращаюсь к самому себе; если ищу с особым старанием истину; если начинаю уже находить ее; если надеюсь, что достигну самого высшего её предела: то это ты одушевил меня; ты дал мне толчок; ты это сделал. А чьим ты был служителем, я презираю пока более верою, чем понимаю разумом. Ибо когда я лично излагал тебе внутренние движения моей души, и с силою и часто уверял тебя, что никакая фортуна не кажется мне счастливою, кроме той, которая дает досуг для философ-
31
ствования; что нет блаженной жизни кроме той, которая приводится в философии; но что сам я связан обязанностями в отношении к родным, жизнь которых зависит от исполнения мною своего долга, и множеством нужд, рождаемых или ложным стыдом моим, или безвыходною бедностью родных: то ты пришел в такой восторг, так воспламенился святым желанием этой жизни, что сказали о себе, что если бы ты каким-либо образом сбросили с себя оковы известных докучливых тяжб, то разбил бы и мои оковы, сделав меня участником в своем имуществе.
И после того, как придав вам возбуждения, ты оставил нас, мы никогда не переставали жаждать философии, и не думали решительно ни о чем другом, кроме той жизни, о которой решили и согласились между собою. Действуя в этом направлении постоянно, мы хотя действовали и с недостаточною твердостью, думали однако, что делали довольно. И так как не было еще того пламени, которое, разгоревшись до высшей степени, имело охватить нас, —мы считали величайшими пламенели то которыми слегка согревались. Когда же случилось неожиданно, что некоторые полные содержания книги, обдавая нас, как говорит Цельсин благовониями Аравии, набросали мельчайших капель драгоценнейшей масти на тот огонек, —они раздули пожар невероятный; —да, Романиан, невероятный, —невероятный более, чем можешь поверить обо мне ты,—даже (чего более?) невероятный обо мне для меня же самого! Какой тогда почет, какая пышность человеческая, какое желание пустой славы, какая наконец отрада и привязанность этой смертной жизни могли иметь значение для меня? Я совершенно весь и вдруг возвратился в себя самого. Только, признаюсь я оглянулся,
32
как бы с дороги, на ту религию, которая внушена нам с детства и проникла в глубину души, но привлекала меня к себе без моего сознания. И вот с колебанием, торопливо, в замешательстве хватаю я апостола Павла. Нет, говорю я, они не имели бы в действительности такой силы, и не жили бы так, как несомненно жили, если бы их писания и правила противоречили этому столь великому благу! Я перечитал его всего с глубоким вниманием и строгою отчетливостью.
Тогда, как ни мал уже был озаривший меня свет, философия явилась мне в такой красоте, что если бы я мог показать ее, не говорю уже тебе, который и не зная ее, всегда к ней влекся с пламенным желанием, но и самому врагу твоему, который, не знаю, не более ли приучал тебя к ней, чем отвлекал от нее,—то и он, отвергнув и забыв и теплые воды, и увеселительные загородные места, и изящные и блестящие пиры, и домашних пантомимов, и все наконец, что сильно влечет его к каким бы то ни было удовольствиям, полетел бы на встречу ее прелестям с любовью нежною и святою, удивленный, взволнованный желанием, охваченный страстью. Ибо есть и у него, в чем нужно признаться, некоторая красота душевная, или лучше—как бы вверенные ниве семена красоты, которые в своих усилиях прорасти в истинную красоту, пускают свои побеги извивисто и безобразно между шероховатостью пороков и между тернием ложных мнений, но все же пробиваться не перестают, и тем немногим, кто всматривается в чащу с проницательностью и вниманием, дают себя замечать. Отсюда-то известное его гостеприимство; отсюда в его пиршествах множество приправ радушия; отсюда самое изящество, блеск, высшая степень приличия во всем, и во всем разлитая тонкая наружная вежливость.
33
Глава ΙΙΙ.
Филокалия и философия.
Это называется на вульгарном языке филокалиею. Не пренебрегай предметом из за вульгарности названия. Ибо филокалия и философия названы почти одинаково, и представляются, и суть в действительности, как бы родные между собою. Ибо что такое философия? —Любовь к мудрости. А что филокалия? — Любовь к прекрасному. Справься у греков. А что такое мудрость? Разве она не есть истинно-прекрасное? И так они совершенно родные сестры, и родились от одного и того же отца; но хотя эта и совлечена силками похоти с неба, и заперта простонародьем в клетку, однако сходство имени удержала, для напоминания ловцу, чтобы он не презирал ее. И ее-то, опозоренную, без крыльев, в нужде, свободно парящая сестра узнает часто, но освобождает редко; ибо филокалия и не знала бы, откуда ведет род свой, если бы не философия. Всю эту басню (так как я неожиданно сделался Эзопом) Лиценций сообщит тебе в более приятном виде, в стихах, ибо он поэт почти первостепенной. Итаке он, если бы, немножко полечив и раскрыв глаза, мог увидеть красоту истинную, будучи любителем только ложной,— с каким наслаждением он приник бы к лону философии? А узнав там тебя, с какими истинно-братскими обятиями он встретил бы тебя? Ты удивляешься этому, и может быть смеешься. А если я поясню это соответственно высказанному положению? Что если бы он по крайне мере голосе философии (так как лица её еще и ты видеть не мог) мог услышать? Удивляйся, пожалуй, но не смейся, не отчаивайся. Поверь мне, что отчаиваться не следует ни за кого, а за таких менее всего. Есть достаточно примеров, что этот род пернатых легко у сколь-
34
зает, легко улетает, к великому удивлению многих заключенных.
Но возвратимся к себе. Начнем, говорю, философствовать мы, Романиан. Скажу тебе приятную весть; сын твой уже начал занятия философией. Я его сдерживаю: что бы, изучив предварительно необходимые науки, он приобрел более сил и твердости. За свое же знакомство с этими науками, —если я хороню тебя узнал, ты не бойся. Тебе я желаю только свободного воздуха. Ибо что могу сказать я о твоих природных дарованиях? Если бы они не были так редки в людях, как они несомненны в тебе! Останется два затруднения и препятствия к открытию истины; но я и за них немного опасаюсь в отношении к тебе. Я боюсь, чтобы ты не презирал себя и не отчаивался в возможности найти, или не подумал, что ты уже нашел ее. Если первое есть в тебе, то его может устранить последующее состязание. Ибо ты часто сердился на Академиков, —сердился тем больше, чем меньше их изучил, но и тем охотнее, чем большею любовью влекся к истине. Итак, с соизволения твоего, я вступлю уже в состязание с Алипием, и легко заставлю тебя убедиться в том, в чем хочу, но крайней мере как—в вероятном. Ибо самой истины ты не увидишь, пока в философию не войдешь всецело. Что же касается второго, т. е. что ты можешь воображать, что нашел что-нибудь, хотя ты оставил вас ищущим и сомневающимся: то если бы и закралось в твою душу какое-либо суеверие, оно будет конечно выброшено, как скоро я пошлю тебе некое состязание между нами „о границе”1) или как скоро поболее поговорю с тобою лично.
______________
1) De Regione, сочинение не встречающееся между дошедшими до нас сочинениями блаж. Августина.
35
Ибо в настоящее время я не делаю ничего другого, как только очищаю себя самого от ложных и пагубных мнений. Поэтому не сомневаюсь, что мне лучше, чем тебе. Есть лишь одно, в чем я завидую твоей фортуне, это—что ты один пользуешься моим Люцилием. Но, может быть, завидно и тебе, что я назвал его моим? Но не назвал ли я его и твоим, и всех тех, кто составляет одно? Но зачем однако же мне просить тебя, чтобы облегчил ты мою скуку за ним? Попроси ты за меня сам себя, сколько знаешь, потому что это долг твой. Но я скажу вам обоим: остерегайтесь почесть себя знающими что либо кроме того, что вы изучили по крайней мере до такой степени, до какой знаете, что один, два, три и четыре, сложенный вместе, дают в сумме десять. А вместе с тем берегитесь прийти к мысли, что вы в философии истины не узнаете, или что она и не можете никоим образом быть познана. Поверьте: мне, или лучше —тому, кто говорит: Ищите, и обрящете (Матф. VII. 7), что в познании ее не следует отчаиваться, и что она будет яснее, чем вышеприведенные числа. Теперь приступим к предложенному. Немного поздно стал я опасаться, что бы это начало не перешло меры, и опасаться не без основания. Ибо мера без всякого сомнения божественна. Но она обольстила меня, потому что приятно вела. Буду осмотрительнее, когда сделаюсь мудрым.
Глава IV.
Состязание 1.
Повторяется подвергнутое обсуждению в первой книги,.
После предыдущего разговора, изложенного в первой книге, мы в продолжении семи почти дней состязанием не
36
занимались, хотя перечитали только три книги Виргилия, после первой, и обяснили их, когда время казалось для того удобными. Однако же при этих занятиях Лиценций до такой степени увлекся изучением поэзии, что мне показалось необходимыми несколько попридержать его. Ибо отвлекать себя от этого занятия к какому-либо другому предмету они уже дозволяли неохотно. Впрочем напоследок, когда я, насколько мог, восхвалили свет философии, они без принуждения приступили к рассмотрению отложенного нами вопроса об Академиках; и по счастью выпал такой светлый день, что ни к чему другому не казался более подходящим, как к светлому успокоению наших душ. Итак мы оставили пораньше свои обычные постели и занялись немножко с поселянами, как того требовало время года. Затем Алипий сказал: Прежде чем услышу ваши споры об Академиках, я попрошу прочитать мне ту вашу речь, которая по вашими словами, закончена в мое отсутствие; ибо в противном случае,—так как повод к настоящему состязанию возник оттуда,—я могу или ошибаться, или понимать дело с крайним трудом.—.Когда это было сделано, и мы увидали, что на то пошло почти все до-полуденное время, мы решили возвратиться домой с поля, по которому прохаживались.—При этом Лиценций сказал: прошу тебя, не поставь себе в труд повторить мне до обеда в коротких словах мнение Академиков во всей его полноте, чтобы я не упустил из него чего-либо, служащего в мою пользу.—Изволь, говорю, и тем охотнее, что иначе, занятый этой мыслью, ты не будешь обедать.—Нет, сказали они, на этот счет ты можешь быть покоен: я замечал часто, что многое, а особенно мой отец тем больше ест, чем больше озабочен. Да и ты сам, когда я работал мыслю над известными метрами, не вынес из опыта того убеждения, чтобы моя озабочен-
37
ность оставляла стол нетронутым. Я удивляюсь обыкновенно сам про себя: как это выходит, что тогда-то мы с особым аппетитом и налегаешь на пищу, когда душа наша устремлена на другое? Или чтобы такое значило, что когда и руки и зубы наши заняты, душа над нами властительствует? —Выслушай лучше, говорю я, что спрашивал об Академиках; потому что иначе, занятый своими метрами, ты будешь не только в пище, но и в вопросах без метра1). А если я что либо скрою в пользу своего мнения, пусть уличить меня Алипий. —С твоей стороны нужна полная добросовестность, отвечал Алипий; потому что если бы пришлось опасаться, что ты что-нибудь скроешь; то мне, я думаю, с трудом удалось бы уличить того, от кого, как известно всякому меня знающему, я сам это изучил; а особенно потому, что побуждения к раскрытию истины будут лежать для тебя не в желании победы, а в сердце твоем.
Глава V.
Положения Академиков.
Поступлю добросовестно, говорю я, так как ты в праве этого требовать. —Академики полагают, что, человек не может достигнуть познания тех только вещей, который относятся к философии (потому что Карнеад утверждал, что об остальном он не заботится); тем не менее однакоже человек может быть мудрым, и все дело мудрого они (как и ты, Лиценций, говорил в прежней речи) поставляли в изыскивании истины. Отсюда выводилось что мудрый не доверяет ничему: ибо он необходимо заблуждался бы (что со стороны мудрого преступно), если бы доверял вещам сомнительным. А что все сомнительно, они не только говорили, но и подтверждали многочислен-
________________
1) Непереводимая игра словом метр—metrum, которое значит и стих и вообще мера.
38
нейшими доказательствами. Положение, что истины постигнуть нельзя, они враждебным образом вывели из известного определения стоика Зенона, что за истину можно принять то, что так впечатлялось в душу оттуда, откуда было, как не могло впечатляться оттуда, откуда не было. Короче и яснее это выражается так: истина может быть познаваема но тем признакам, каких признаков не может иметь то, что ложно. Они и употребили все свои усилия, чтобы доказать, что распознать это решительно невозможно. Отсюда и выдвинуты были в защиту такого учения разногласия философов, обманы чувств, сны и бешенства, софизмы и сориты. А такт, как от того же Зенона узнали они, что нет ничего недостойнее, как мнение, то и построили весьма лукаво такое положение: если—де позвать ничего нельзя, а мнение весьма недостойно; то мудрый ничего никогда не станет утверждать.
Это возбудило против них большую ненависть. Казалось совершенно последовательным, что тот не станет и ничего делать, кто ничего не утверждает. Казалось, что Академики изображали своего мудреца, которого считали ничего де утверждающим, всегда спящим и уклоняющимся от исполнения всяких обязанностей. Вследствие этого они, вводили нечто вероятное, что называли также истиноподобным, стали утверждать, что мудрый никоим образом не перестает исполнять обязанности, так как имеет чему следовать. Но истина-де скрывается от него, или потому, что заслонена некоторым естественным мраком, или потому, что не-выделяется из множества подобных вещей. Впрочем, они называли великою деятельностью мудрого и самое воздержание и как бы колебание в доверии. —Мне кажется, что я изложил коротко все, как ты, Алипий, желал, и ни в чем не отступил от твоего требования, т. е. поступил, как говорится, добросовестно.
39
Если же что сказал не так, как оно есть, или чего быть может не сказал, то сделал это невольно. То добросовестно, что высказывается по лучшему уразумению. Человек должен смотреть на человека обманувшегося как на такого, которого следует учить, а на обманывающего как на такого, которого следует опасаться: первый из них требует доброго учителя, а последней осторожного ученика.
Тогда Алипий сказал: Я очень благодарен тебе, что ты и Лиценция удовлетворила и с меня снял тяжелое бремя. Ибо не столько следовало опасаться тебе сказать что-нибудь менее, ради испытания меня (ибо как и могло это быть иначе?), сколько мне, если бы к чем-нибудь оказалось необходимым уличить тебя. Не носкучай же обяснить и то, чего не достает не столько вопросу, сколько самому спрашивающему, —различие новой Академии от древней. — Признаюсь, сказал я, это решительно скучная вещь. Ты окажешь мне благодеяние (ибо я не могу отрицать, что и это, о чем упоминаешь, весьма· относится к делу), если, пока я отдохну несколько, потрудишься различить при мне эти школы и обяснишь происхождение новой Академии. — Я подумал бы, отвечал он, что ты решил отбить охоту от обеда и у меня, если бы не считал тебя гораздо более перепуганным недавно Лиценцием, если бы его требование не заставляло нас именно распутать ему до обеда все, что есть в этом запутанного. —Но когда он хотел продолжать, наша мать (ибо мы были уже дома) так настойчиво стала знать нас к обеду, что говорить уже было некогда.
40
Глава VI.
Состязание 2.
Разрыв между древнею и новою Академиею.
Потом, когда мы приняли столько пищи, сколько было достаточно для удовлетворения голода, и возвратились на луг, Алипий сказал: Повинуюсь твоему приговору и не смею отказываться. Но если ничто от меня не ускользнет и буду обязан за то благодарностью как твоему учению, так и своей памяти. А если бы я случайно в чем ошибся, ты исправишь ошибку, чтобы на будущее время я не боялся подобного рода поручений. По моему мнению, разрыв не столько произошел у новой Академии с древнею сколько возбужден у ней со стоиками. Разрывом и не следует еще считать то, что потребовалось разрешить и подвергнуть обсуждению новый вопрос, внесенный Зеноном. Мысль о невозможности восприятия не без основания считается присущею умам и древних Академиков, хотя никакие столкновения ее вперед не выдвигали. Доказать это легко авторитетом самого Сократа, Платона и других древних, которые думали, что они до тех лишь пор могли считать, себя обеспеченными от заблуждения, пока слепо не доверялись (впечатлениям); хотя нарочитых рассуждений об этом предмете они не ввели в свои школы, и никогда не ставили с полною ясностью вопроса, может или не может быть воспринимаема истина. Когда же Зенон поставил его резко и ново, и стал утверждать, что ничего нельзя познать, кроме того, что будет так истинно, что даст отличить себя от ложного несходными с ним признаками, и что мудрый не должен подчиняться установившимся мнениям: тогда, услышавши об этом, Архизелай стал отрицать возможность для человека от-
41
крыть что-либо в этом роде, а вместе и возможность для мудрого вверять свою жизнь пагубному руководству мнения. Отсюда он вывел и заключение, что доверять ничему не следует.
Но когда дело находилось в таком положении, что древняя Академия казалась более усилившеюся, чем подвергшеюся нападениям, явился слушатель Филона Антиох, который, будучи по мнению некоторых более любителем славы, чем истины, привел во враждебное столкновение мнения той и другой Академии. Он говорил, что новые Академики усиливаются ввести вещь необычную и совершенно чуждую образу мыслей древних. Он обращался по этому предмету к свидетельствам древних физиков и других великих философов; нападал он и на самих Академиков, которые утверждали, что следуют истиноподобному, хотя признавались, что самой истины не знают. Собрал он и много доказательств, которых я не считаю нужным приводить в данное время. Более же всего он защищал то, что мудрый может воспринимать истину. —Таково, по моему мнению, было разногласие между новыми и древними Академиками. Если это было иначе, я попрошу тебя за нас обоих ознакомить Лиценция с этим предметом более обстоятельно. А если было так, как сумел передать я, то продолжите начатое состязание.
Глава VII.
Против Академиков.
Тогда я сказал: Насколько успокоительно удовлетворяет тебя, Лиценций, наша более длинная, чем я ожидал, речь? Ты слышал, кто таковы твои Академики? —Он, со скромною улыбкой и несколько взволнованный этим обра-
42
щением к нему отвечал: Мне жаль, что я с таким усилием утверждал против Тригеция, что блаженная жизнь состоит в исследовании истины. Самый вопрос этот так меня волнует, что я почти несчастен, и должен действительно казаться вам таким, если в вас есть сколько-нибудь человеколюбия. Но из-за чего однакож я, нелепый, мучу себя? Разве я боюсь чего, имея опору в такой справедливости защищаемого мнения? Во всяком случае я уступлю только истине. — Нравятся ли тебе, говорю я, новые Академики? —Весьма, отвечал он. — Итак, по твоему мнению, они учили истине? — Тогда он готовый уже согласиться, но ставший более осторожным вследствие усмешки Алипия, несколько смешался, а потом сказал: Повтори вопрос. —Истинно ли, говорю я, по твоему мнению, учили Академики? —И снова долго помолчав он отвечал: Истинно ли, не знаю; но вероятно. Ибо я не вижу чему более следовать. —А знаешь ли, говорю я, что вероятное они называли истиноподобным? —Кажется так, отвечал он. —Потому, говорю я, мнение Академиков истиноподобно? —Да, сказал он. —Прошу же теперь, говорю я, слушать внимательнее. Ели бы кто, увидев твоего брата, стал утверждать, что он похож на твоего отца, а самого отца твоего не звал бы: не показался ли он тебе безумным и нелепым?—И после этого он долго молчал, а потом сказал: Мне это не кажется несообразностью.
—Когда я начал было возражать ему, он сказал: Прошу тебя, подожди немножко. Потом, улыбаясь, говорить: Скажи мне пожалуйста, ты уже уверен в своей победе? — На это я отвечал: Положим, что уверен; но ради этого ты не должен оставлять защиту своего мнения, особенно потому, что это состязание предпринято вами ради твоего упражнения и для сообщения уму гибкости в спорах. — Да разве я читал Академиков, отвечал
43
он, или настолько знакомь с науками, во всеоружии которых ты выступаешь против меня?—Академиков, говорю я, не читали и те, которые впервые защищали это мнение. А если тебе не достает учености и большего запаса сведений, то все же ум твой не на столько должен быть бессилен, чтобы ты, когда еще не сделали никакого нападения, уступил нескольким моим словам и вопросам. Но я начинаю уже опасаться, чтобы Алипий не заступил тебя скорее, чем я желал бы того; а имея его своим противником, я буду считать себя не в такой степени безопасным. — О если бы, отвечал! он, я был уже побежденным, чтобы услышать, наконец, а еще лучше—увидеть вас рассуждающими: более счастливого зрелища мне не может представиться. Так как вам все это угодно как бы сливать (в сосуд), а не разливать, потому что выпадающее из уст вы ловите стилем и не дозволяете, как говорится, падать на землю, и все это можно будет вам прочитать: то, когда поднесут это к глазам своим сами те, между которыми ведется речь, наполнить ли эго превосходное состязание душу их особою пользою—не знаю, но что наполнить большим! удовольствием, это—верно.
—Благодарим, сказал я. Но эта неожиданная радость твоя заставила тебя необдуманно сказать, что для тебя не могло бы представиться более счастливого зрелища. А если ты увидишь своего отца, который, после столь долгой жажды припав с большим, чем кто-нибудь, жаром к философии, станет размышлять и рассуждать с нами об этом? Я буду считать себя в то время счастливейшим, чем когда-нибудь; а ты что найдешь для себя приличным чувствовать и говорить? —При этом он прослезился; и когда был в состоянии говорить, подняв руки и глаза к небу, сказал: Когда, о
44
Боже, увижу я это? Но надежды на Тебя не должно терять ни в чем.—Когда при этом мы почти все, отвлекшись вниманием от предмета состязания, готовы были отдаться слезам, я, преодолевая себя, и едва приходя в себя, сказал: Мужайся, и соберись с силами, запастись которыми откуда можно, я задолго прежде советовал тебе, будущему защитнику Академии,—запастись не для того, разумеется, чтобы дрожь охватила твои члены еще до звука трубы, или чтобы из желания посмотреть на чужое, ты тотчас же и пожелал бы быть в плену, —Тогда Тригеций, заметив, что лица наши уже достаточно просветлели, сказал: А почему же бы этому столь святому человеку и не пожелать, чтобы Бог дал ему это прежде его о том молитве? Только веруй, Лиценций; потому что когда ты не находишь что отвечать, а между тем еще желаешь быть победителем, то кажешься мне человеком малой веры. —Мы рассмеялись, —Тогда Лиценций сказал: Болтай, блаженный не только тем, что истины не находишь, но даже тем, что и искать-де ее не следует.
Когда от этой шутливости юношей мы стали веселее, я сказал: Вникни же в вопрос, и вступи снова на ту же дорогу большею, если можешь, твердостью и силой. — Готов, отвечал он, насколько могу. Предположим, что тот, кто смотрит на брата моего, благодаря молве, прослышал, что он похож на отца: может ли он быть назван безумным или нелепым?—А по крайней мере глупым, говорю я, может быть назван? — Нисколько, отвечал он; разве стал бы утверждать, что знает это. Если же он приметь лишь за вероятное то, что распространила молва, —его нельзя упрекать ни в каком безрассудстве. — Тогда я: Остановимся несколько на этом предмете и представим дело как бы происходящим перед нашими глазами. Пусть воображаемы нами человек, кто
45
бы он там ни был, стоит здесь. Приходить откуда бы то ни было брат твой. Тот спрашивает: „Этот отрок чей сын?” —Ему отвечают: Некоего Романиана. — На это он: „Как он похож на отца; какие верные дошли до меня об этом слухи!” —При этом ты или другой кто спросил бы: А ты, добрый человек, знаешь Романиана? — „Нет, не знаю, отвечает он; однакоже (отрок) мне кажется похожий на него“... Мог ли бы кто удержаться при этом от смеха? — Никоим образом, отвечал он. — Итак, говорю, ты видишь сам, что отсюда следует. —Вижу давно, сказал он; но желаю слышать это заключение от тебя. Поймав в клетку, ты должен и покормить пойманного —От чего же и не сделать заключения, говорю я? Само дело говорить, что подобным же образом следует смеяться и над твоими Академиками, которые говорят о себе, что они в жизни следуют истиноподобному, между тем как что такое сама истина, —не знают.
Глава VIII
Увертка Академиков.
Тогда Тригеций сказал; Мне кажется, что осмотрительность Академиков далеко не похожа на нелепость того человека, которого ты представил. До того, что они вызывают истиноподобным, они доходят разумным путем; а тот нелепый руководится молвой, значение которой ничтожнее всего. —Да разве он не был бы еще нелепее, говорю я, если бы сказал: Хотя я и отца его не знаю, и молва не доходила до меня, что бы он похож на отца, однако он кажется мне похожим. —Действительно, нелепее, отвечал он. Но к чему это? —А к тому, говорю я, что таковы же и те, которые говорят: Хотя истины мы
46
и не знаем, однако то, что мы видим, непохоже на то, чего не знаем.—Они говорят—вероятно, заметил он.— Что ты хочешь этим сказать, говорю я ему? Не отрицаешь ли, что они говорили об истиноподобным? —Он отвечал: Я сказал это для того, чтобы устранить представленное тобою подобие. Ибо мне кажется, что молва не кстати втянута в наш вопрос; потому что Академики не верили и глазам человеческим, хотя бы у молвы их были не только тысячи, как представляют поэты, но и с чудовищными зрачками. Впрочем, какой из меня защитник Академии? Разве не желаете ли вы и меня втянуть в этот вопрос? Есть же вот у тебя Алипий. Пусть его приход принесет нам праздник. Полагаем, что ты не напрасно побаиваешься его.
—Когда при этом, произошло молчание, глаза обоих обратились на Алипия. Тот сказал: я действительно желал бы, насколько позволяют мои силы, помочь сколько-нибудь защищаемой вами стороне, если бы ваша неудача, как плохое предзнаменование, не наводило на меня страха. Впрочем если надежда не обманывает меня, я легко избегу этой опасности. Меня ободряет при этом то обстоятельство, что теперешний противника Академии принял на себя обязанности Тригеция почти уже побежденного, но который теперь в вашем сознании вероятно уже обратился в победителя. Более боюсь я того, что мне нельзя будет избежать упрека за пренебрежение обязанности оставленной, и за бесстыдное принятие на себя новой. Вы, полагаю, не забыли, что на меня была возложена обязанность судьи. —На это Тригеций отвечал: То само по себе, а это само по себе. Мы просим, чтобы ты на некоторое время считал себя честным человеком. —Изволь, сказал он; потому что, желая избежать бесстыдства или небрежности, я впал бы в сети гордости, порока самого худ-
47
шего, если бы предоставленную мне ваши месть удерживал долее, чем вы позволяете.
Глава IX.
Необходимость войти серьезно в рассмотрение мнения Академиков.
Итак я желал бы, чтобы ты, строгий обвинитель Академиков, обяснил мне принятую на себя обязанность, т. е. защищая кого ты на них нападаешь? Ибо я опасаюсь, что, опровергая Академиков, ты желаешь доказать, что ты сам Академик. —Ты, полагаю, хорошо знаешь, отвечать я, что обвинителей есть два рода. Если Цицерон по скромности сказал, что он потому только является обвинителем Верреса, что желает быть защитником сицилийцев: то из этого еще не следует непременно, что бы обвиняющий кого либо имел в виду защищать другого. —На это он: Так не имеешь ли ты по крайней мере чего либо такого, на чем твое мнение установилось твердо? — На этот вопрос, говорю я, отвечать легко, особенно мне, для которого он не представляется неожиданным. Обо всем этом я уже рассуждал с собою, и думал долго и много. Поэтому выслушай, Алипий, то, что полагаю, ты уже прекрасно знаешь: я вовсе не желаю, чтобы состязание это было предпринято ради состязания. Достаточно уже того, что мы дозволили себе прелюдию с этими юношами, в которой философия как бы любезно пошутила с нами. Отбросим же в сторону детей я побасенки. Дело идет о жизни нашей, о нравах, о душе, которая мечтает, что она преодолеет вражду всякой лжи, и познав истину, как бы возвращающаяся в область своей родины восторжествует над похотями, и сочетавшись за тем с воздержанием, как бы с супругом, будет
48
царствовать, имея обеспеченным для себя возврат на небо. Понимаешь, что я хочу сказать? Итак, в сторону все это. Упражняться в войнах оставим мужу, любителю войны. Если я когда-нибудь желал чего менее всего, так этого, чтобы между теми, кто долго со мною жили и часто вели рассуждения, возникло что-либо такое, из-за чего открылось бы нечто в роде новой борьбы. Заносить же на письмо то, о чем мы нередко рассуждали между собою, я хотел ради памяти, которая не бывает надежным хранителем домыслов; а вместе и для того, чтобы юноши научились внимательно слушать то и приобрели опытность в нападении и защите.
Итак, разве ты не знаешь, что я не имею еще ничего верного, на чем мог бы остановиться своею мыслью, а искать это верное мне препятствуют доводы и рассуждения Академиков? Не знаю каким образом, но они возбудили в душе вероятность (чтобы не бросать пока их выражения), что человек найти истины не может. Это сделало меня ленивым и совершенно беспечным; и я не осмеливался искать того, чего не суждено было найти мужам проницательнейшим и ученейшим. Поэтому, если я не буду убежден предварительно, что истину можно найти, как они убедили себя, что найти нельзя, —я не осмелюсь искать, и не имею ничего, что стал бы защищать. Итак возьми, если угодно, свой вопросе назад, и лучше порассудим между собою, насколько можем остроумно, может ли быть найдена истина? Мне кажется, что в пользу своего мнения я имею уже многое, в чем и стараюсь найти для себя опору против учения Академиков, хотя между ними и мною пока нет другой разности, кроме следующей. Им показалось вероятным, что истину найти нельзя; а мне кажется вероятным, что найти можно. Не-
49
ведение же истины или принадлежать собственно мне, если они притворялись, или обще и им, и мне.
Глава X.
Разногласие с Академиками касается не слов, а дела.
Тогда Алипий сказал: Теперь я приступлю к делу бес опасений; ибо вижу, что ты будешь не столько обвинителем, сколько помощником. Но чтобы от дела более не уклоняться, позаботимся, прошу, прежде о том, чтобы в этом вопросе, который передан мне в наследство отступившими перед тобою, у нас не вышло спора из-за слов. Ведь согласно твоими наставлениям мы часто, пользуясь словами Цицерона, назвали такой спор делом самым постыдным. Если не ошибаюсь, когда Лиценций сказал, что ему понравилась мысль Академиков о вероятности, ты спросил (что не колеблясь и тот подтвердил), известно ли ему, что эта вероятность называется у них истиноподобием. Что положения Академиков не чужды тебе, я хорошо знаю, потому что от тебя же они известны и мне. Если же, как я сказал, они впечатлены в твоих мыслях; то из-за чего ты гоняешься за словами,—я не понимаю.—Поверь мне, отвечал я, что здесь большое противоречие, не в словах, а в самой вещи. Я не считаю этих мужей такими, которые не умели бы называть вещи их именами. Но мне кажется, что они выбрали эти слова для того, чтобы с одной стороны скрыть свою мысль от более тупых, а с другой—дать уразуметь и более проницательными, почему и как это мне кажется, я обясню, рассмотрев прежде то, что по общему мнению, высказано ими как врагами человеческого знания. Итак я очень доволен, что наш сегодняшний разговор коснулся этого предмета: это установит с достаточною ясностью
50
предмет, о котором идет речь между нами. По моему мнению, те мужи были вполне серьезные и разумные. Если же есть что, против чего мы будем теперь спорить, это будет против тех, которые считали Академиков враждебными открытию истины. Но не считай меня и запуганным. Я охотно вооружусь и против них самих, если то, что мы читаем в их книгах, они защищали чистосердечно, а не для сокрытия своей мысли, чтобы своего рода святыня истины не была безрассудно выдаваема умам нецеломудренным и как бы нечестивым. Я сделал бы это и сегодня, если бы закат солнца заставлял вас возвращаться домой. —Этим закончилось состязание в тот день.
Глава XI.
Состязание 3.
Что такое вероятное.
На другой день, хотя погода была не менее платная и тихая, мы едва могли освободиться от домашних занятий. Большую часть дня мы провели преимущественно в писании писем. Вышли мы на луг, когда до вечера оставалось уже не более двух часов. Необыкновенная ясность неба манила нас, и мы решили не потерять по крайней мере того времени, какое еще оставалось. Когда мы подошли к обычному дереву и остановились, я сказал: так как сегодня не следует приниматься за вопрос важный, то я желал бы, юноши, чтобы вы припомнили мне, как отвечал вчерашний день Алипий на вопрос, приведшей вас в замешательство.—На это Лиценций сказал: Это так коротко, что припомнить не составляет труда; как оно легко, ты увидишь сам. По моему мнению, он посоветовал тебе не спорить о словах, когда дело ясно.—А до-
51
статочно ли вы повяли, говорю я, что это значит и какую имеет силу?—Мне кажется, отвечал он, я понимаю, что это значит; но пояснить несколько все же прошу тебя. Я часто от тебя слышал, что ведущим состязание можно продолжать спор из за слов, когда для спора о предмете не остается места. Однако это нуждается в более тонком обяснение, чем какого следует требовать от меня.
— В таком случае выслушайте, говорю я, что это такое. Академики называют вероятными или истиноподобным, то, что может вызывать нас на деятельность без доверия (sine assensione). Говорю—без доверия в том смысле, что то, что мы делаем, мы за истину не считаем, однако делаем. Например, если бы нас кто-нибудь спросил: взойдет ли после вчерашней светлой и безоблачной ночи ясное солнце? Я думаю, что мы ответили бы, что не знаем, но кажется-де таки. „Таким, говорит Академик, и мне кажется все, что я принял называть вероятным или истиноподобным. А если ты хочешь называть это другим именем, я спорить не стану. Для меня достаточно, если ты хорошо понял то, что я говорю, т. е. какие вещи я этим именем называю. Ибо мудрому прилично быть не кователем слов, а исследователем вещей“. Достаточно ли вы теперь поняли, как выбиты у меня из рук те игрушки, которыми я занимал вас? —Когда они оба ответили, что поняли, и самими взглядами просили меня продолжать, я сказали: Как вы полагаете, Цицерон которому принадлежат эти слова, был плох в звании латинского языка, что давал предметам, о которых мыслил, не достаточно годные названия?
52
Глава XII.
Еще о вероятном и истиноподобном.
—Тогда Тригеций сказал: Мы уже решили не поднимать никаких пустых споров из-за слов, когда предмет ясен. Поэтому позаботься лучше об ответе тому, кто вступился за нас, на который, отбитый, ты снова пытаешься напасть. —Но Лиценций сказал: Подожди, пожалуйста; мне просвечивает что-то такое, из чего я вижу, что тебе не следовало бы давать так легко отнимать у себя столь важный аргумент. —За тем, углубившись в размышление и несколько помолчав, продолжал: По моему мнению, нет ничего несообразнее, как утверждать, что незнающий, что такое истина, руководится истиноподобным. Меня не смущает и проведенное тобою сравнение. Если бы меня действительно, спросили, правда ли, что при этой ясности неба на утро не соберется дождь, я ответил бы, что это истиноподобно потому, что не отрицаю, что знаю нечто истинное. Так я знаю, что это дерево не может сейчас же сделаться серебряным, и утверждаю без всякого самообольщения, что знаю многое такое, истинное, на что нахожу похожим то, что называю истиноподобным. Ты же, Карнеад, или какая другая греческая язва, чтобы пощадить своих (ибо зачем бы я стал колебаться перейти на эту сторону к тому, которому, будучи пленным, обязан повиновением по праву победы?),—ты, который утверждаешь, что не знаешь ничего истинного, откуда ты получаешь это истиноподобное? Скажешь, что не мог дать этому другого названия? В таком случае нечего нам и толковать с тем, кто не может говорить.
—Ни я, сказал Алипий, не боюсь переметчиков, ни тем более Карнеад, на которого ты, не знаю—по юношескому или ребяческому легкомыслию, вздумал бросить ско-
53
скорее злословием, чем стрелою. Ибо в подтверждение его мнения, доведенного им до всяческой вероятности, ему вполне было бы достаточно следующего. Насколько мы удалены от познания истины, тому великим доказательством можешь послужить себе сам же ты, который одним маленьким возражением так выбить из своего места, что не знаешь уже, куда тебе стать. „Но отложим это до другого времени, и месте с тем знанием твоим, которое, по недавним словам твоим, впечатлелось в тебе об этом дереве. Хотя ты и перешел уже на другую сторону однако должен внимательно поразмыслить над тем, что я только что сказал. Как полагаю я, мы не дошли еще до вопроса о том, может ли быть найдена истина; но над самым предверием моей защиты, в котором я видел тебя падшим и простертым на земле, я нашел нужным надписать лишь одно. т. е,, что истиноподобного ли то, или вероятного, или называемого другим, каким можно именем, что Академики считают для себя достаточным искать не следует. Ибо если ты кажешься самому себе уже прекрасным находчиком истины,—это меня пока не касается. После, если не отплатишь за мое покровительство неблагодарностью, может быть, научишь и меня тому же.
Глава XIII.
Скрывали ли Академики свое знание истины.
— Так как Лиценций испугался нападения Алипия, я сказал: Ты, Алипий, высказал все за исключением лишь того, как следует рассуждать с такими, которые говорить не умеют. —На это он: Издавна известно всем и в настоящее время достаточно доказывается твоею преподавательскою деятельностью, что ты искусен в слове. По
54
этому я желал бы, чтобы ты обяснил прежде, с какой целью ты делал этот допрос. Если он, как мне думается, был излишним, то тем более излишне было отвечать на него, если же имелась в виду какая-либо цель, но я не мог ее себе уяснить; то я попрошу тебя не потяготиться принять на себя обязанность наставника —Ты помнишь, отвечал я, что вчера я обещал говорить об известных словах после. Но теперь вон это солнце убеждает меня попрятать в ящики выложенный для детей игрушки тем более, что я и выкладывал их скорее для украшения, чем для продажи. Теперь, прежде чем стилем нашим овладеет мрак, обыкновенный покровитель Академиков, я желал бы установить между нами с полнейшею ясностью тот вопрос, для рассмотрения которого нам нужно будет встать рано с утра. Итак прошу ответить мне: Думаешь ли ты, что Академики имели точнее понять об истине, но не хотели безрассудно выдавать его душам несведущим или нечистым? или они так и думали, как излагается в их рассуждениях?
— На это он сказал: Что они говорили искренне, это я докажу с основательностью. Насколько можно заключать по книгам, ты лучше меня знаешь, что они обыкновенно обнаруживали в словах свое мнение. А если ты спрашиваешь меня о моем личном мнении, то я думаю, что истина еще не найдена. Прибавлю даже (хотя ты спрашивал об Академиках), что по-моему мнению она и не может быть найдена, и это не только по засевшему—как всегда почти укорял ты—во мне мнению, но и на основании авторитета многих и знаменитейших философов, пред которыми, не знаю—слабость ли наша, или их прозорливость заставляет нас преклонять головы, хотя нам и следовало бы уже убедиться, что найти ничего нельзя. —Вот этого-то я и желал, отвечал я. Ибо я опасался, чтобы со-
55
стязание ваше не осталось односторонним если бы и ты оказался одного со мною мнения; потому что тогда не было бы никого, кто с противной стороны побуждал бы овладевать предметом, чтобы по возможности лучше рассмотреть его. Если бы это случилось, я готов быль просить тебя взять сторону Академиков так, чтобы казалось, что ты не только спорил, но и действительно был убежден, что истины познать нельзя. Итак между нами идет речь о том, вероятно ли, на основании приводимых ими доказательств, что восприять нельзя ничего и что не следует ничему доверять? Если ты докажешь это, я уступлю охотно. Но если я буду в силах доказать, что гораздо вероятнее, что мудрый может дойти до истины, а равно—что не всегда следует устранять доверие; то у тебя, полагаю, не останется причины, почему бы тебе не пристать к моему мнению. —Когда он и все присутствовавшие с этим согласились, мы возвратились, в вечернем уже сумраке, домой.
56
КНИГА ТРЕТЬЯ.
Излагает два состязания, в начале которых утверждается положение, что фортуна не сможет быть ни пособием, ни препятствием для мудрого. Вслед затем Августин, при защите, Алипием своего мнения, доказывает, что мудрый знает нечто, т. е. знает по крайней мере мудрость. Потом разбирает определение Зенона, и опровергает два известных положения Академиков: ничего нельзя воспринять, и—-ничему не следует доверять. В заключение говорит, что Академики, по его мнению, думали не так, как представляют их обыкновенно.
Глава I.
Состязание1.
Должно всячески искать истину, от которой зависит блаженная жизнь.
Когда мы на другой день после разговора, содержащегося во второй книге, сидели вместе в банях (так как день был слишком пасмурен, чтобы у нас явилась охота идти на луг), я начал речь так: Думаю, что вы уже достаточно уяснили себе, о каком предмете мы условились между собою вести рассуждение. Но прежде чем приступлю к изложению своих воззрений, клонящихся к разяснению его, я попрошу вас с охотой выслушать немногое о на-
57
дежде, о жизни, о назначении нашем, от предмета неуклоняющееся. Я полагаю, что искать всячески истину не есть пустая или излишняя, но необходимая и самая важная обязанность наша. В этом мы согласны с Алипием. Ибо и прочие философы думали, что их мудрый находил ее; и Академики о своем мудреце говорили, что он должен был с величайшим усилием искать ее, и что он делал это усердно. Но так как она или скрывалась, будучи заслонена, или не выделялась, будучи смешана; то за правило жизни он принимал то, что находил вероятным или истиноподобным. Это вытекало, как следствие из нашего прежнего рассуждения. Ибо как скоро один утверждал, что человек становится блаженным, когда истина найдена, а другой, когда она только тщательно ищется; то никто из нас не сомневается, что мы не должны ничего ставить выше этой обязанности. Поэтому скажите пожалуйста, какой по вашему мнению провел я вчера день? Вам по крайней мере удалось предаться своим занятиям. Ибо ты, Тригеций, услаждался творениями Виргилия, а Лиценций имел досуг сочинять стихи, к которым пристрастился так, что ради его—то главным образом я и счел нужным вступить в этот разговор, чтобы философия (ибо этому уже время теперь) взяла и утвердила за собою в его душе верх не только над поэзией, но и над всякою другою наукою.
Глава II.
Необходима ли фортуна мудрому.
Но скажите, пожалуйста, не пожалели ли вы обо мне, что, отправившись накануне в постель с мыслью встать только для отложенного вопроса и ни для чего другого, я встретил столько неотложных дел по хозяйству, что
58
занятый ими всецело, едва мог уделить для своего роздыха два последние часа дня? Поэтому моим всегдашним мнением было, что человеку уже мудрому не нужно ничего; но чтобы сдлаться мудрым, весьма необходима фортуна. Но Алипию, может быть, это кажется иначе? —На это он отвечал: Я еще не знаю хорошо, сколько прав усвояешь ты фортуне. Если для того, чтобы презирать фортуну, ты считаешь нужною саму же фортуну, то с мнением твоим согласен и я. А если ты фортуне отводишь единственно то, что может лишь но ея благосклонности удовлетворить необходимым телесным нуждам, —то и думаю не так. Ибо в таком случае и не мудрому еще, а только жаждущему мудрости можно и при противодействии фортуны и вопреки воле её брать то, что признаем необходимым при жизни; или нужно допустить, что она господствует над всею жизнью мудрого, так как и сам мудрый не может не нуждаться в том, что необходимо для тела.
—И так ты утверждаешь, говорю я, что фортуна необходима имеющему любовь к мудрости, но в отношении к мудрому это отрицаешь. -Делу не вредит повторение того же, отвечал он. Но и я спрошу тебя, думаешь ли ты, что фортуна чем-либо содействует к своему собственному презрению? Если ты думаешь так, то я скажу, что жаждущий мудрости всячески нуждается в фортуне? Думаю, говорю я, что именно чрез нее он сделается таким, что будет в состоянии презирать ее; и это не представляет никакой несообразности. Ибо точно так, когда мы малы, нам необходимы и сосцы, которые делают, что после мы без них можем жить и здравствовать. Наши мнения, отвечал он, если мы друг друга понимаем, очевидно, согласны; но кому-нибудь, может быть, кажется необходимым точнее обозначить, что как фортуну, так
59
и сосцы заставляют нас презирать не сами сосцы или фортуна, а нечто другое. Не велика трудность, говорю я, употребить и другое подобие. Как никто не может перебраться через море Эгейское без корабля, или какого-либо перевозочного средства, или вообще (не исключая и самого Дедала) без каких либо приспособленных к этому орудию или без какой-либо сокровеннейшей силы, хотя бы, предполагая достигнуть только этого, он готовь быль бросить и презреть все то, посредством чего перебрался, так точно и всякому, кто пожелал бы достигнуть гавани мудрости и стать на твердейшую и спокойнейшую почву, по моему мнению необходимо для достижения желания иметь фортуну, потому, что он не будет в состоянии это сделать, если будет (чтобы опустить другое) слепой и глухой,—что находится во власти фортуны. Но когда он достиг этого, то хотя бы казался нуждающимся в некоторых вещах относящихся к телесному здравию, несомненно однако то, что в них он нуждается не для того, чтобы быть мудрым, а для того, чтобы жить между людьми. А по моему мнению, сказал он, если кто слеп и глух, тот даже в праве презирать и изыскание мудрости, и самую жизнь, ради которой мудрость ищется.
— Однако, говорю я, как скоро самая жизнь наша, которою мы живем, находится во власти фортуны, и как скоро только живя каждый может быть мудрым; то ни следует ли признать, что нужно ее покровительство, чтобы вам дойти до мудрости? —Но если мудрость, отвечал он, необходима только живущим, а как скоро жизнь устранена, в мудрости нужды более нет никакой: то в отношении к продолжению жизни и фортуны не боюсь нисколько. Ибо желаю мудрости потолику, поколику живу, а не потолику хочу жизни, поколику желаю мудрости. Поэтому, если фортуна отнимет у меня жизнь, она уничто-
60
жить и причину искать мудрости. Итак я не имею ничего, почему бы, чтобы быть мудрым, я желал бы покровительства фортуны, или страшился бы ее препятствий; разве ты найдешь сказать что другое. —На это я: Да разве ты не думаешь, что имеющему любовь к мудрости фортуна может делать препятствия к достижению мудрости, хотя бы жизни у него не отнимала?—Не думаю, отвечал он.
Глава III.
Различаются мудрый и имеющий любовь к мудрости. Мудрый ничто знает, потому что знает по крайней мере мудрость.
— Я желал бы, говорю я, чтобы ты обяснил мне нисколько, какое, по твоему мнению, различие между мудрым и философом? —По моему мнению, отвечал он, мудрый от имеющего любовь к мудрости разнится тем только, что в мудром есть некоторое освоение с теми вещами, к которым у имеющего любовь к мудрости одно только страстное стремление. А что это за вещи такие, спрашиваю я? Мне, например, представляется между ними то только различие, что один знает мудрость, а другой еще желает знать.—Если ты знание разумеешь в скромных границах, отвечал он, то ты сказал тоже самое, только яснее.—Какие бы границы ни давал я ему, говорю я, то, признано всеми, что знание не может быть знанием вещей ложных.—На этот раз, отвечал он, мне казалось нужным предпослать оговорку, чтобы в случае необдуманного соглашения моего твоя речь не вела против меня легких атак по таким основным вопросам.—Действительно, говорю я, ты не оставил мне места, куда я мог направить атаку. Если не ошибаюсь, ведь мы подошли уже к самому концу, который я давно подготовляю. Ибо если, так тонко
61
и правильно выразился ты, между имеющим любовь к мудрости и мудрым существует то лишь различие, что тот любит, а этот усвоил учение мудрости,—почему ты не поколебался употребить и известное выражение, т.е. некоторое освоение; но усвоить учения не может никто, кто ничего не изучил, не изучил же ничего, кто ничего не знает, а знать ложного никто не может: то мудрый знает истину; ибо сам ты признал принадлежность душе его учения мудрости, т. е. освоение с ним.—-Не знаю, до какой степени я был бы бесстыден, сказал он, если бы захотел отрицать, что признал в мудром освоение с изысканием вещей божественных и человеческих. Но почему тебе кажется, что освоения с находимым вероятным нет, я не понимаю. —Но ты соглашаешься со мною, говорю я, что ложного никто не знает? —Охотно, отвечал он. —В таком случае, говорю, скажи, если можешь, что мудрый не знает мудрости. —Но зачем, отвечал он, ты все сводишь к тому положению, что ему может казаться, что он знает мудрость? —Дай, говорю я, мне свою руку. Если помнишь, я обещал вчера сделать именно это, и очень рад, что не сам вывел теперь это заключение, а получил его вполне готовым от тебя же. Я говорил, что между мною и Академиками существует то различие, что им казалось вероятным, будто истину познать нельзя; а мне представляется, что хотя она и не найдена еще, однако может быть найдена мудрым. Теперь же, вынужденный моим вонросом—неужели мудрый не знает мудрости, ты сказал: Ему кажется, что знает. —Но что же из этого, заметил он? —А из этого то, говорю я, что если ему кажется, что он знает мудрость, то ему не кажется, что мудрый не может ничего знать. Или, если мудрость ничто, подтверди это доказательствами.
62
— Я думал действительно, отвечал он, что мы подошли к концу; но в то самое время, как ты протянул руку, я вижу, что мы разединены как нельзя более и разошлись далеко. А именно. Вчера казалось, что между нами возник спор лишь о том, —может ли мудрый достигнуть познания истины; ты утверждал это, я отрицал. Теперь же я сделал тебе на мой взгляд единственную уступку, что мудрому может казаться, что он постиг мудрость в вещах вероятных. Но думаю, никто из нас не сомневается, что под этою мудростью я разумею исследование вещей божественных и человеческих. — Из того, что ты увертываешься, говорю я, не следует, чтобы вывернулся. Мне кажется, что ты споришь уже ради Своего упражнения. И так как хорошо знаешь, что эти юноши еще с трудом могут различать остроту и тонкость в суждениях, то и пользуешься неопытностью судей, чтобы говорить сколько тебе заблагорассудится, не встречая ни с чьей стороны неодобрения. Ведь незадолго прежде, когда я спрашивал, знает ли мудрый мудрость, ты сказал, что ему кажется, что знает. Но кому кажется, что мудрый знает мудрость, тому не может казаться, чтобы мудрый ничего не знал. Против этого спорить нельзя, разве кто решится утверждать, что мудрость есть ничто. Из этого вышло, что и тебе кажется то самое, что и мне; мне кажется, что мудрый нечто знает; тоже, полагаю, и тебе, который сказал, что мудрому кажется, что мудрый знает мудрость. -На это он: Думаю, что упражнять свои способности не столько желаю нисколько ты, и удивляюсь этому: потому что ты не имеешь нужды в каком-либо упражнении по этому предмету. Может быть я и слеп еще, но мне кажется, что есть различие между казаться себе знающим, и знать, между мудростью, полагаемою в исследовании, и истиною. И то и другое нами говорилось; но каким образом все это обединяется, я не понимаю.-
63
Тогда я, так как нас позвали уже к обеду, сказал: Я недоволен, что ты так упрямишься; потому что или оба мы не знаем, что говорим, и в таком случае нужно постараться снять нам с себя такой позор; или не знает один из нас, чт также оставить без внимания и пренебречь было бы постыдным. Поэтому в послеобеденные часы сойдемся снова. Ибо в то время, как мне казалось, что между нами все покончено, ты пустил в дело даже кулаки.—На это ответили смехом, и мы вышли.
Глава IV.
Состязание 2.
Снова о том, что тот не есть мудрый, кто ничего не знает.
Когда мы возвратились, то нашли Лиценция, жажды которого Геликон никогда не удовлетворял, ломающим голову над сочинением стихов. Почти с половины обеда,— хотя нашему обеду конец быль там же, где и начало,— он тихонько встал, и ничего не пил. Я сказал ему: От души желаю тебе выполнить задуманное тобою поэтическое произведение. Это не потому, чтобы меня особенно радовало его окончание, а потому, что вижу тебя так страстно увлекшимся, что освободить тебя от этой любви может только отвращение; а оно обыкновенно является по окончании. А после того,—так как ты имеешь очень приятный голос,— я желал бы, чтобы ты лучше давал нам слышать твои стихи, чем, как в известных греческих трагедиях, петь слова, которых не понимаешь сам, как поют на глазах наших птички, заключенные в клетки. Напомню однакоже, чтобы ты принял, если хочешь, питье, и потом возвратился в нашу школу, если для тебя, впрочем, имеют в
64
настоящее время какое-нибудь значение Гортензий и философия, которой ты в прежней вашей беседе уже принес в жертву прекраснейшие начатки, и которая воспламенить тебя сильнее, сем эта поэзия, к познанию вещей великих и истинно плодотворных. Но желая всячески привлечь вас; к этим наукам, которые служат к образованию душ, я боюсь, чтобы вы не попали в лабиринт, и почти жалею уже, что сдержал ту твою страсть. —Он покраснел, и вышел пить; частью потому, что чувствовал сильную жажду, а частью потому, что это служило поводом избежать меня, который мог наговорить гораздо более и более сурового.
Когда он возвратился и все готовы были слушать, я начал так: Правда ли, Алипий, что мы не согласны между собою по предмету самому ясному?—Нет ничего удивительного, отвечал он, если для меня темно, что для тебя, как уверяешь ты, вполне очевидно; ибо очень многое ясное может другим казаться яснейшим, равно как и что-либо темное может для иных быть темнейшим. Так если и это для тебя действительно ясно, то поверь мне—есть кто-нибудь другой, для которого и это твое ясное гораздо яснее, а в то же время есть и такой иной, для которого мое темное гораздо темнее. Но чтобы ты долее не считал меня вздорливым, я буду просить тебя изложить это ясное пояснение. —Выслушай, пожалуйста, говорю я, внимательно и как бы на время отложив заботу отвечать. Если я хорошо знаю себя и тебя, то при старании легко уяснится то, что я говорю, и один другого убедит скоро. Не сказал ли ты, — или меня быть может обманул слух, —что мудрому кажется, что он знает истину? —Он подтвердил—Оставим, говорю, на время этого мудрого. Сам ты мудр, или нет? —Вовсе не мудр, отвечал он. —Однакоже, говорю я, прошу тебя ответить мне, что думаешь ты лично о мудром
65
академике: кажется ли тебе, что он знаете мудрость? —Но одно ли и тоже, по твоему мнению, отвечал он, казаться себе знающим и знать; или не одно? Ибо я опасаюсь чтобы эта неопределенность не послужила кому-нибудь из нас средством против другого.
— Это, говорю я, называется обыкновенно тускскою тяжбою, когда, взявши иск, стараются не о том, что может служить к решению его, а о возражениях другому. Это и поэт наш (чтобы сказать нечто в угодность Лиценцию) в буколическом стихе совершенно уместно счел деревенским и вполне пастушеским; когда один спрашивает другого, где расстояние до неба не более трех локтей,— тот отвечаете:
А скажи-ка мне, в каких землях растут цветы, Что зовутся царями1)·
Но ты, Алипий, не сочти пожалуйста этого уместным для нас, хотя бы и в деревне; пусть по крайней мере эти баньки несколько напоминают о приличии гимназий. Ответь, если угодно, на то, о чем тебя спрашиваю: Кажется ли тебе, что мудрый Академиков знаете мудрость? —Что бы отвечая словами на слова, сказал он, мы не зашли далеко, — кажется, ему кажется, что знаете. —Следовательно тебе, говорю я, кажется что не знаете. Ибо я спрашиваю не о том, что кажется тебе касательно кажущегося мудрому, а о том, кажется ли тебе, что мудрый знаете мудрость. Ты можешь по моему мнению, ответить на это или утвердительно, или отрицательно. —О если бы, отвечал он, или мне было так легко, как тебе, или тебе так трудно, как мне: тогда ты не был бы так привязчив и не относился бы к этому с какою-либо надеждою. Когда ты спрашивал меня, что кажется мне относительно мудрого Академика, я отвечал:
______________
1) Virgil. Eclog. III.
66
кажется мне, ему кажется, что он знает мудрость, — отвtчал так для того, чтобы необдуманно не утверждать, что я знаю, или не сказать не менее же необдуманно, что он знает. —Прежде всего, сказал я, сделай мне пожалуйста великое одолжение, удостой отвечать на то, о чем спрашиваю я, а не на то, о чем спрашиваешь ты сам себя. А затем, оставь пока на несколько времени мою надежду, которая, я знаю верно, не менее заботить и тебя как твоя собственная. Ведь если я поймаюсь на этом вопросе, я тот- час же перейду на твою сторону, и мы покончим спор. Наконец, устранив это какое-то беспокойство, замечаемое мною в тебе, вникай внимательнее, чтобы тебе легче понимать, какого ответа я жду от тебя. Ты сказал, что ты не утверждаешь и не отрицаешь (что всячески следовало сделать на предлагаемый мною вопрос) для того, чтобы не сказать необдуманно, что знаешь, когда на деле не знаешь; как будто я спрашивал о том, что ты знаешь, а не о том, как тебе кажется. Итак, спрашиваю тебя на этот раз яснее (если только можно говорить яснее): Кажется ли тебе, что мудрый знает мудрость, или не кажется? —Если может отвечал он, найтись такой мудрый, какого представляет разум, то мне может казаться, что он знает мудрость. —Итак разум, говорю я, представляет тебе, что есть такой мудрый, которому небезызвестна мудрость; и это верно. Ибо иначе оно и не могло тебе казаться.
Но теперь я спрошу: может ли найтись мудрый? Если может, то он может и знать мудрость, и тогда всякий спор между нами решен. Если же ты скажешь, что не может, —вопрос будет уже не о том, знает ли что мудрый, а о том, может ли кто-либо быть мудрым. Установив это, нужно уже будет оставить Академиков, и насколько достанет сил, рассмотреть этот вопрос прилежно и внимательно вместе с тобою. Ибо для них было делом
67
решенным, или лучше—им казалось, что человек может быть мудрым, но в тоже время—что знание не может быть уделом человека. Почему они и утверждали, что мудрый ничего не знает. Тебе кажется, что он знает мудрость; что во всяком случае не то, что ничего не знает. Вместе с тем между нами, как и между всеми древними и между самими Академиками, решено, что ложного никто не может знать. Поэтому, тебе остается или доказывать, что мудрость ничто, или признать, что Академики представляют такого мудрого, какого разум не допускает.
Глава V.
Отнимается у Академиков мнимое средство защиты.
Итак, оставив их, согласись исследовать со мною, может ли человек достигнуть такой мудрости, о какой говорить разум. Ибо не другую мы должны и можем называть поистине мудрость. —Но если я, отвечал он, и сделаю уступку, которой ты с таким великим старанием добиваешься, что мудрый знает мудрость, и что мы умственно уловил это нечто, что мудрый может восприять; все же мне представляется, что общая посылка (силлогизма) Академиков в целом ее виде не опровергнута. На мой взгляд им оставлено еще место для защиты, не устранено известное колебание в доверие, так что они могут находить защиту своему мнению в том самом, чем ты считаешь их побежденными. Они точно также будут говорить о невозможности познания, и о том, что ничему не должно доверять; так что и положение это о невозможности восприять что-либо, в котором они до тебя убеждали себя с вероятностью опытом целой почти жизни и которое теперь исторгнуто у них оным умозаключением (тогда или теперь, по тупости ли ума моего или по-своему действи-
68
тельному весу сила этого аргумента непобедима), не может заставить их отступить от своего мнения, так как они имеют еще основание утверждать, что и при этом не следует соглашаться ни с чем. Ибо может случиться, что когда-нибудь они или кто-либо другой могут найти и против этого нечто, что будет сказано остроумно и с вероятностью; и что образ и как бы некое отражение этого следует усматривать в известном Протее, о котором рассказывается, что он обыкновенно ловился, когда его вовсе не ловили, а искавшие его никогда не могли его найти, разве только по какому-либо указанию божественному. Если такое указание будет и удостоит открыть нам эту истину, составляющую предмет стольких стараний, то и я, даже и против их воли, чего однакоже не предполагаю, признаю их побежденными.
— Дело идет так хорошо, говорю я, что лучшего я и не желал. Ибо, прошу обратить внимание, сколько и в каком роде высказано полезного для меня. Во-первых, Академики представляются уже до такой степени побежденными, что им не остается другого средства к защите, кроме такого, которое невозможно. Ибо кто в состоянии ким-либо образом понять или поверить, что побежденный, на основании того самого, чем побежден, станет выставлять себя победителем? Затем, если у нас и остается еще некоторый предмет спора с ними, то он не в том, что они говорят, будто нельзя ничего знать, а в том, что они утверждают будто ничему не следует доверять. Итак мы пришли теперь к соглашению. Ибо как мне, так и им кажется, что мудрый знает мудрость. Они советуют только удерживаться от доверия. Ибо говорят, что им только кажется; но знать, —как говорю я о себе, что знаю,-они никоим образом не знают. Говорю и я, что мне то или другое кажется, потому
69
что я глуп, как и они, если не знают мудрости. Но все же я думаю, что мы должны утверждать нечто, т. е. истину. Спрашиваю я их, отрицание ли они это, т. е. полагают ли они, что истине не следует доверять. Они этого не говорят никогда, а стоят на своем, что ее нельзя найти. Итак, они имеют и в данном случае во мне отчасти союзника себе, потому что и я и они не отвергаем, а, следовательно, по необходимости полагаем, что с истиною следует соглашаться. Но кто, говорят, докажет ее? На этот раз я не стану с ними спорить. Для меня; достаточно уже много, что невероятно, чтобы мудрый ничего не знал, дабы не принудить их утверждать бессмыслицу в роде той, что мудрость есть ничто, или что мудрый не знает мудрости.
Глава VI.
Без помощи божественной невозможно восприятие истины.
Ты сказал, Алипий, кто может показать истину; и я постараюсь всячески быть в этом согласным с тобою. Только некоторая божественная сила, говорил ты, может показать человеку, что истинно это и коротко, и вместе благочестиво. В этой речи нашей я ничего не выслушал более приятного, более серьёзного, более вероятного, и если этому, как верю я, присуща сила божественная, —более истинного. Да и в самом воспоминании твоем о Протее, какая возвышенность ума, какое стремление к высочайшему роду философии! Протей этот (заметьте юноши, что философия не вовсе считает презренными поэтов) выставляется за образ истины. В стихах, говорю. Протей показывает и представляет собою олицетворение истины, которою никто не может овладеть, если обольстившись ложными образами, ослабить или выпустить из рук сети по-
70
знания. Ложные же образы суть те, которые по условиям телесной жизни посредством тех чувств, которыми мы пользуемся для необходимостей этой жизни, вводить нас в обольщение и обман в ту пору, когда истина достигнута и как бы находится уже в руках. Это третье из того, что высказано полезного для меня, и чему я не нахожу цены. Ибо мой искреннейший друг согласен со мною не только в вероятном человеческой жизни, но и в самой религии; а это яснейший признак истинного друга. Ибо по самому точному и святому определению, дружба есть благосклонное и любовное соглашение в вещах человеческих и божественных.
Глава VII.
Августин, по совету Алипия, держит далее непрерывную речь против Академиков.
Впрочем, чтобы аргументы Академиков не казались распространяющими некоторого тумана, или чтобы иным не показалось, что мы гордо восстаем против авторитета ученейших мужей, между которыми особенно не может не быть близким нашему сердцу Туллий (Цицерон), я прежде, если вам угодно, вступлю в короткое рассуждение против тех, кому вышеприведенные выводы кажутся противными истине. Затем, согласно своему мнению, я покажу, какая была у Академиков причина скрывать свое воззрение. Итак, Алипий, хотя я и вижу тебя всецело стоящим на моей стороне, прими на время сторону их, и отвечай мне. —Так как ты сегодня, отвечал он, выступил, как говорится, при добрых предзнаменованиях; то я не стану мешать твоей полнейшей победе, и попытаюсь по-твоему требованию принять это сторону с большим уже спокойствием; если, впрочем, то, что полагаешь делать посредством вопросов, ты обратишь, смотря по
71
удобству, в речь непрерывную, чтобы этими маленькими стрелами меня, твоего уже пленника, не терзать как действительного упорного противника, что совершенно несогласно и с твоим человеколюбием.
—Заметив, что и другие ожидали этого, я, как бы делая новое вступление, сказал: уступаю вашему желанию. И хотя после известного труда по школе риторической я предполагал найти некоторое отдохновение в этом легком упражнении, разясняя дело более вопросами, чем речью: однако принимая во внимание с одной стороны, что нас очень не много, и потому мне нет необходимости говорить особенно громко со вредом для моего здоровья, а с другой—что в этом стиле ради того же здоровья я решил иметь своего рода возницу и сдерживателя для своей речи, чтобы не приходить в более возбужденное душевное состояние, чем сколько того требует попечение о теле, я изложу, согласно вашему желанию, в непрерывной речи то, что думаю. Но прежде всего рассмотрим одно обстоятельство, которым любители Академиков имеют обыкновение особенно хвалиться. В книгах Цицерона, писанных в защиту этого учения, есть одно место, изложенное на мой взгляд с удивительным остроумием, а на взгляд других— с особою силою. Действительно, трудно предположить, чтобы кого, либо не заинтересовало сказанное там, а именно что мудрому Академику все кажущиеся самим себе мудрыми, последователи других сект отводят второе место, усвояя первое естественно каждый самому себе. Из чего с вероятностью можно заключать, что тот справедливо по собственному суду своему будет нервым, кто по суду всех остальных есть второй.
Представь себе для примера, что является на лицо мудрый Стоик (ибо против них но преимуществу направлено остроумие Академиков). И вот если Зенона или Хри-
72
зинна, спросить, кто мудрый, —он ответит, что мудрый тот, кого опишет он. Напротив того, Епикур или другой кто-либо из противоположной секты станет отрицать это и будет настаивать, что мудрый—это искуснейший ловец наслаждений. Доходит дело до спора. Зенон кричит, и весь так называемый портик поднимает тревогу, что человек рожден не для чего другого, как только для честности, что она влечет к себе души своим собственным блеском, без всякого обещания каких-либо внешних выгод и без приманки наград; а так называемое удовольствие Епикура обще-де одним скотам, и втягивать в общение с ними человека преступно. А этот, напротив, созвав из садов на помощь себе как бы вольную толпу людей пьяных, будто под влиянием вина ищущих кого бы растерзать неопрятными ногтями и грубым языком, выставляя в слух народа преимущественное значение наслаждения, приятности, покоя, с сплою настаивает, что без них никто не может быть блаженным. На спор их случайно приходить Академик, выслушивает обоих, из коих каждый тянет его на свою сторону. Согласись он с тою или другою стороною, сторона, оставленная им, провозгласит его сумасшедшим, невежественным и безрассудным. Но он внимательно выслушает и ту, и другую, и когда спросят его, как это ему кажется, ответит, что он сомневается. Спроси после этого Стоика: кто лучше, Епикур ли, который провозглашает его помешанным, или Академик, который заявляет, что о таком важном предмете ему нужно еще подумать? Нет сомнения, что Академик будет поставлен выше. Обратись затем к другому и спроси, кого он больше любить Зенона ли; который называет его животным, или Архезилая, от которого слышит: „Ты, может быть, и правду говоришь, но я исследую это внимательнее“. Не очевидно ли, что
73
Епикур признает весь так называемый портик безумным, а Академиков сравнительно с ними людьми скромными и осмотрительными? В таком роде с особою полнотою представляет Цицерон читателям забавнейшее зрелище, относительно всех сект, как бы показывая, что нет в них никого, кто, усвояя себе, как и естественно, первое место, не отводил бы второго тому, кого ус-матриваеш не отвергающим, а только сомневающимся. В этом случае я не противоречу и не отнимаю у них никакой славы. Но некоторым справедливо кажется, что Цицерон здесь не шутил, а хотел собрать и представить в одном очерке некоторый проявления бессмыслицы и пустоты, чуждыя1) легкомыслию самих греков.
Глава VIII.
Опровергается приведенное из Цицерона место.
Действительно, если бы я пожелал противостать этому хвастовству, мне ничто не мешает показать с несомненною ясностью, что гораздо меньшее зло быть неученым, чем неспособным чему-нибудь научиться. Ведь если бы этот хвастливый Академик явился бы каждому в качестве ученика и никто не был бы в состоянии убедить его в том, в чем считаешь себя знающим, —он был бы потом осмеян ими с полным единодушием. Ибо каждый из них придет к заключению, что того или другого из противников своих он не мог ничему, научить, а этот ничему не мог научиться. Поэтому в конце всего его выгнали бы из всех школ не розгами, что было бы более некрасиво, чем больно, а дубинами и палками известных греческих ученых. Ибо не велика трудность про-
___________________
1) По некоторым изданиям – нечуждые.
74
тив общей язвы обратиться к помощи своего рода геркулесовских орудий циников. А если бы вздумалось спорить с ними из-за: этой ничтожнейшей славы, что мы хотя и философствующему, но еще не мудрому, весьма извинительно, —что могут они найти такого, что в состоянии опровергнуть? Представим себе, что я и Академик попали на описанные споры философов; все они при том на лицо. Все, смотря по обстоятельствам, излагают кратко свои мнения. Опрашивают у Карнеада, как думает он. Этот отвечает, что он сомневается. В силу этого каждый из них поставил его выше остальных. А следовательно, и все—выше всех. Слава действительно великая и высокая. Кто не захотел бы подражать ему? Поэтому, когда и меня опросить я отвечу то же. Похвала будет равная. Итак, мудрый утешится такою славою, в которой равняется с ним глупый? А что если глупый даже и превзойдет его? Не будет ли стыдно? Я остановлю, например, этого Академика, когда он уже будет выходить из суда. Ведь глупость более жадна к славе этого рода. Итак, задержав его, я открою судьям то, чего они не знают. Я скажу им: почтенные мужи, я имею с ним то общее, что оба сомневаемся, кто из вас держится истины. Но мы имеем и свои особые мнения, на счет которых я прошу нашего суда. Хотя мне, когда я слышу ваши главный положения, и неизвестно, на чьей стороне истина; но это потому, что я не знаю, кто из вас мудр. А этот не допускает, чтобы и мудрый что-либо знал, не исключая и самой мудрости, от которой носит название мудрого. Кому не ясно, чьею будет вышесказанная пальма? Если противник мой подтвердит это, я превзойду его славою. А если, из-за стыда, признает, что мудрый знает мудрость, я одержу над ним победу образом мыслей.
75
Глава IX.
Разбирается определение Зенона.
Но удалимся из этого спорливого трибунала в какое-нибудь место, где нас не беспокоила бы никакая толпа, и о если бы—в ту школу Платона, которая, говорят, от того получила и свое имя, что была для народа недоступна! Здесь, насколько это будет по силам нашим, поговорим между собою уже о не славе, что легкомысленно и прилично детям, а о самой жизни и о некоторой надежде душевного блаженства. Академики отрицают возможность знать что-либо. Откуда у вас такое заключение, люди преданнейшие науке и ученейшие? —Нас поколебало, говорят они, определение Зенона. -От чего так спрашиваю? Ведь если оно истинно, —то знал нечто истинное тот, кто по крайней мере знал его. А если оно ложно, —оно не должно было колебать людей постояннейших. Но посмотрим, что говорить Зенон. Ему кажется, что может быть познаваемо и восприемлемо такое, что не имело бы признаков общих с ложным. Это ли побудило тебя, человек школы Платоновой, отнимать всеми силами у желающих учиться надежду научиться, чтобы при помощи некоторой, достойной плача, умственной оцепенелости они оставили всякое занятие философиею.
— Но как-де оно и не побудило бы его, если он ничего такого найти не может, а между тем может восприять только такое? —Но если это так, то следовало лучше сказать, что мудрость недоступна человеку, чем говорить, что мудрый не знает, для чего живет, —не знает, каким образом живет,—не знает, живет-ли, в наконец— превратнее, бестолковее и глупее чего нельзя придумать— что в одно и тоже время и мудр, и не знает мудрости. Не тверже ли положение, что человек не может быть муд-
76
рым, чем—мудрый не знает мудрости? Не о чем будет и спорить, если дело поставлено так, что рассуждений не требует. —Но если так будет сказано, люди-де могут совершенно бросить философию; а теперь они должны быть вводимы в заблуждение приятнейшим и святейшим именем мудрости. —Но для чего? —Чтобы утратив годы жизни и ничему не научившись, осыпать потом страшными проклятиями тебя, последовав которому они лишились, ка- ких бы там ни было, удовольствий телесных, а приобрели терзания душевные.
Но на самом деле, кто более отвратит людей от философии?—Тот ли, кто скажет: послушай, друг мой, философией называется не самая мудрость, а любовь к мудрости; если ты к ней обратишься, то хотя и не будешь мудрым, пока живешь (ибо мудрость у Бога, и человеку доступна быть не может), однако, если достаточно утвердишь себя в любви к ней и очистишь себя, то дух твой после этой жизни, т. е. когда перестанешь быть человеком, несомненно будет владеть ею?—Или тот, кто сказал бы: Обратитесь, смертные, к философии; в ней великая польза. Ибо что дороже для человека мудрости? Обратитесь к ней, чтобы быть мудрыми, но мудрости, впрочем, вы не узнаете...—Я так не сказал бы, говорит он. —Но это значит—обманывать; потому что у тебя содержится именно это, а не другое что. Поэтому, если ты скажешь так, они удалятся от тебя, как от безумного; а если другим об- разом приведешь их в тому же, сделаешь их безумными. Но допустим, что в силу того и другого мнения люди одинаково не захотят философствовать. Пусть определение Зенона вынуждает сказать нечто вредное для философии. Что следует, любезный мой, сказать человеку, —то ли, что заставить его горевать о себе, или то, что заставить посмеяться над тобою?
77
Впрочем, насколько при своей глупости можем, разберем определение Зенона. Он говорить, что можно уловить знанием тот образ, который является так, как образ ложный явиться не может. Очевидно, что ничто другое не может подлежать к восприятию. —И я так же смотрю на дело, говорить Архезилай, и на этом основании учу что ничего нельзя восприять. Потому что ничего такого открыть нельзя. —Может быть, и нельзя это тебе и другим глупым. Но почему бы это нельзя мудрому. Впрочем, я полагаю, что ты не мог бы ответить ничего и самому глупому, если он скажет тебе, чтобы ты своим замечательным остроумием опроверг это самое определение Зенона; если ты не будешь в состоянии этого сделать, то само же оно для тебя и есть предмет восприятия; а если опровергнешь, то не будет для тебя основание допускать восприятия. Я не вижу возможности опровергнуть его, и потому считаю вполне истинным. Следовательно, зная его, я, хотя и глуп, нечто знаю. Но пусть оно подастся перед изворотливостью ума твоего. Я употреблю в дело самую надежную дилемму. Определение это иди истинно, или ложно. Если оно истинно, то я справедливо держусь его; а если ложно, то может подлежать восприятию нечто, хотя бы имело признаки общие с ложным. —Откуда скажет он, может.—В таком случае Зенон определил совершенно истинно, и всякий, кто с ним согласился по крайней мере в этом, не впал в заблуждение. Разве это недостаточный признак достоинства и точности определения, если оно, вопреки имевшим многое возражать против восприятия, обозначая, каково то, что может подлежать восприятию, показывает таким себя же само? Поэтому оно служит и определением предметов познаваемых, и образчиком, таких предметов. —Но, отвечает он, истинно ли и оно само, я не знаю. Но поелику оно вероятно, то, следуя ему
78
я показываю, что такого нет ничего, какое, по его выражению, может подлежать познанию. —Показываешь скорее вопреки ему, и видишь сам, что из этого следует. Ибо если мы находимся и в сомнении относительно его, и в таком случай знание не оставляет нас. Мы знаем по крайней мере, что оно или истинно, или ложно; следовательно, не вовсе ничего незнаем. Хотя меня лично никакой вывод не заставит быть неблагодарным, и я считаю это определение совершенно истинным. Ибо в противном случае они могут восприять и ложное; а этого сильно боятся Академики. Или не могут восприять и того, что похоже на ложное; следовательно, определение то истинно. Но обратимся уже к дальнейшему.
Глава X.
Два положенья Академиков. Против положенья, что ничего нельзя восприять.
Хотя этого, если не ошибаюсь, может быть достаточно для победы, —будет, пожалуй, мало для пресыщения победою. Два положения высказываются Академиками, и против них-то мы решились выступить, насколько будем в состоянии. Это—что ничего нельзя восприять, и что ничему не следует доверять. О доверии после; теперь же скажем о восприятии. Не утверждаете ли вы, что вовсе ничего нельзя познать? —На этом вопросе проснулся Карнеад (ибо никто из них не уснул менее глубоким сном, чем он) и оглянул очевидность вещей. И вот я представлю его, как это бывает, говорящим с самим собою: Неужели ты, Карнеад, говорит он, станешь утверждать, что не знаешь, человек ли ты или муравей? Ведь над тобой пожалуй восторжествует Хризипп? Скажем, что мы не знаем того, над изысканием чего трудятся
79
философы, а прочее-де до нас не касается. Это для того, чтобы я, если запнусь при свете обыденном и представляющем собою общее достояние, мог апеллировать к тому невежественному мраку, в котором видят что-нибудь разве только очи божественный; а кто и разглядел бы, что я споткнулся и упал, тот не в состоянии будет выдать меня сильным, а особенно относящимся (к философии) презрительно, которым и сказать о том будет стыдно. —О греческая промысловатость! Выступаешь ты великолепно, Подпоясанная, снаряженная, но упускаешь из виду, что определение это есть открытие философа, что оно поставлено и утверждено в самом преддверии философии. Если попытаешься ты подрубить его, —обоюдоострая секира, отскочив, ударить в голени: потому что, как скоро оно поколеблено, не только может подлежать восприятию нечто, но может подлежать и то, что весьма похоже на ложь; если же не осмелишься его ниспровергнуть, в виду того, что оно служить для тебя порою, из которой ты бешено выскакиваешь и набрасываешься на неосторожных прохожих: то какой-нибудь Геркулес задушить тебя, как получеловека Какуса в твоей пещере и ее же массою прикроет тебя в назидание, что есть в философии нечто, что, как подобное ложному, не могло быть тебе неизвестным. Впрочем, поспешу перейти к остальному. Побуждавший меня к этому наносить тебе лично, Карнеад, великое оскорбление; потому что думает, что я одержу над тобою, как мертвым, победу, с какой бы стороны и на что бы ни нападал. Если же этого не думает, то он безжалостен, принуждая меня выступить из укрепления и сражатья с тобою в открытом поле; потому что, начав было выходить из них, я попятился назад, устрашенный одним твоим именем, и сколько с возвышенного места бросил в тебя стрел, не знаю. То под наблюдением которых
80
мы сражались, видели, достигли ли они до тебя и что они сделали. Но чего боюсь я, нелепый? Если память мне не изменяет, ты умер, и могилу твою уже не по праву отстаивает Алипий; против тени же твоей Бог легко мне поможет.
Ты говоришь, что в области философии ничто не может подлежать восприятию. А чтобы дать своей речи более широкое развитие, ты хватаешься за споры и разногласия философов, и думаешь, что эти разногласия дают тебе оружие против них. Действительно, как разберем мы спор между Демокритом и бывшими до него физиками о едином и бесчисленных мирах, когда между ним самим и его наследником Епикуром согласие удержаться не могло? Ибо этот любитель роскоши, дозволивший атомам, как бы молодым служанкам (т. е. маленьким телам, который он с услаждением ловил во мраке), не держаться своего пути, а уклоняться туда и сюда на чужую дорогу произвольно, расточил через тяжбы все родовое имущество. Но это меня нисколько не касается. Ибо если знание чего-либо в этом роде относится к мудрости, это от мудрого укрыться не может. А если мудрость есть иное нечто, то мудрый ее знает, а то презирает. Впрочем, я, хотя и далек еще от соседства с мудрым, кое-что знаю и в этих физических предметах. Так я знаю, наверное, что мир или один, или не один; а если не один, то число миров или определенное, или бесконечное. Пусть Карнеад покажет, что это положение похоже на ложное. Равным образом я знаю, что этот наше мир получил такое устройство или в силу природы теле, или по воле некоего провидения, и что он или был и будет всегда, или, начав свое существование, быть не перестанет, или, не имея во времени начала, будет иметь в нем конец, или как начале свое существование, так и не навсегда
81
пребудет; и такого рода физических сведений я имею бесчисленное множество. Этого рода истины представляются совершенно раздельно, и никто не может смешать их по каком-либо сходству с ложью. —Но ты прими из сказанного что-нибудь определенное, говорить Академик. —Не хочу. Потому что это значить: брось то, что знаешь; а говори то, чего не знаешь. —Но суждение колеблется. —Действительно, оно скорее колеблется, чем падает: потому что поставлено ясно, и может быть названо или ложным, или истинным. Я утверждаю, что знаю его. А ты, который не отрицаешь, что предметы этого рода относятся в философии и в то же время утверждаешь, что ничего из этого нельзя знать, докажи, что я этого не знаю: скажи, что эти разделения ложны или что имеют что либо общее с ложью, чрез что вовсе не могут быть различаемы.
Глава XI.
Из слабости чувств не следует, чтобы ничто истинное не могло быть восприемлемо, тоже и относительно сна и умопомешательства.
—Откуда, говорит он, ты знаешь, что этот мир существует, если чувства обманываются? —Ваши доказательства никогда не могли до такой степени подорвать значение чувств, чтобы вы убедили нас, что мы ничего не видим. Да вы решительно никогда и не осмеливались на попытки этого рода, а с особым усилием старались убедить, что это может быть иначе, чем как кажется. Итаке это все, каково оно ни есть, что нас содержит, что нас питает, все это, говорю, что является моим глазам, что— чувствуется мне—имеет землю и небо, или как бы землю и как бы небо, я называю миром. Если ты говоришь: мне ничего не видится, —я в заблуждении не буду. Ибо в
82
заблуждении находится тот, кто составляет неосновательное суждение о том, что ему кажется. Но вы говорите, что чувствующее могут видеть ложное, а не утверждаете, что они ничего не видят. Вся область состязаний, в которой вам угодно господствовать, совершенно уничтожилась бы, если бы мы не только ничего не знали, но и ничего нам не казалось. Если же ты отрицаешь, что кажущееся мне есть мир, то делаешь предметом спора имя, так как я называю это миром.
—Неужели, говоришь ты, Мир будет и тот, который ты видишь, когда спишь? —Сказано уже, что я называю миром все, что таким мне кажется. Но если тебе угодно называть миром только тот, который видят бодрствующее и даже здоровые, то докажи, если можешь, что спящее или помешанные сходят с ума и спять не в мире. В этом смысле я и говорю, что вся эта масса тел и машина, и которой мы существуем, сонные ли то или сумасшедшее, бодрствующее или здоровые, или одна, или не одна. Разъясни, каким образом это положение может быть ложным. Если я сплю, может случиться, что я ничего не скажу; или если из уст спящего, как бывает обыкновенно, и вылетят слова, может случиться, что я скажу не здесь, не так сидя, не в слух этих людей; во чтобы это было ложно, быть не может. Поэтому я и не говорю, чтобы восприял это потому, что бодрствую. Ты можешь сказать, что это могло казаться мне и сонному; и потому это может быть весьма похоже на ложное. Но если миров один и шесть, то в каком бы я состоянии ни находился, миров, очевидно, семь, и я не бесстыдно утверждаю, что знаю это. Докажи мне, что это заключение или вышеприведенный логические положения в силу сна, или безумия, или обманчивости чувств могут быть ложны; тогда, если по пробуждению вспомню их, я признаю себя побежденным. Я
83
считаю уже достаточно разъясненным то, что может казаться ложным в силу сна или безумия; это то, что относится к чувствам телесным. Ибо что трижды три есть девять, и представляет собою непременный квадрат отвлеченных чисел, будет верно и в ту пору, когда род человеческий погрузится в глубокий сон. Хотя и о самых чувствах я нахожу возможным сказать многое, что оказывается не опровергнутым Академиками. Ибо я не думаю, чтобы чувства были виноваты в том, что безумные получают ложные представления, или что мы видим ложное во сне. Если они бодрствующим и здоровым передают истинное, то чтобы ни измышляла для себя душа спящего и безумствующего, до них не касается.
Остается наследовать, истину ли они передают, когда действительно они передают. Представь, что какой-нибудь Епикуреец скажет: Я не имею ничего, за что стал бы обвинять чувства. Ибо несправедливо требовать от них больше, чем сколько они дать могут; насколько же могут видеть глаза; они видят истину.—Так неужели истинно то, что они видят относительно весла в воде?—Совершенно истинно. Ибо если прилучилась причина, почему это так должно казаться, то я скорее стал бы упрекать свои глаза за ложное извещение в этом случае, если бы погруженное в воду весло представлялось прямым. Ибо тогда они не видели бы того, что при существовании таких причин следовало видеть. — Есть ли нужда в чем большем? Тоже может быть сказано о движении высоких башен, тоже о крылышках птиц, тоже об остальном бесчисленном.— Но я все же обманываюсь, если доверяю, скажет кто-нибудь.—Не доверяй более, чем сколько нужно, чтобы убедить себя, что это так тебе кажется, и никакого обольщения не будет. Я не вижу, как Академик опровергнет того, кто говорит: Я знаю, что это мне кажется белым;
84
знаю, что это услаждает мой слух; знаю, что это для меня приятно пахнет; знаю, что это сладко на мой вкус, знаю, что это для меня холодно. —Скажи-ка лучше, сами ли по себе горьки листья дикой маслины, к которым так упрямо тянется козел? — О наглость человеческая! не скромнее ли тебя и самый козел? Каковы они для скота, я не знаю; но для меня они горьки. Чего же ты добиваешься большего? —Но может быть есть и из людей кто-нибудь, кому они не горьки. —Не напрашиваешься ли ты на неприятность? Разве я сказал, что они горьки для всех; я сказал, что они горьки для меня, и это утверждено не безусловно. Ибо при изменившихся условиях то, что теперь сладко, может почувствоваться во рту горьким. Я утверждаю то, что человек, когда что-либо вкушает, может добросовестно поклясться, что он знает, что-то приятно или не приятно для его нёба, и что никакая греческая каверза не отвлечет его от этого знания. Кто будет так бесстыден, что скажет мне, хотя я для своего удовольствия дозволю себе какую-либо роскошь. Ведь может быть ты не кушаешь, а это сон? Остановлюсь ли я? Пусть это по крайней мере доставит мне удовольствие во сне. Поэтому того, о чем я сказал, что знаю, не спутает никакое подобие ложного. И Епикур, и Киренаинн, может быть, говорят и многое другое в пользу чувств, против чего, как мне известно, Академики ничего не сказали. Но что из того? Если хотят, и если могут, пусть опровергают даже и с моею помощью. Что ни говорят они против чувств, это не имеет силы против всех философов. Есть между ними такие, которые признают, что все то, что душа воспринимает посредством чувств телесных, может родить мнение, но отрицают, чтобы могло родить знание. Они полагают, что это знание содержится в понятии, и живет в уме удаленное от чувств. Может быть в числе их-то и есть тот мудрый, которого мы ищем. Но об этом после. Теперь перейдем к дальней-
85
шему, что в виду сказанного уже потребует от меня, если не ошибаюсь, немногим для своего разъяснения.
Глава XII.
Настаивает, что Академики неосновательно ссылаются па обманы чувств сна, и безумия,
Чему помогаете или чему мешает телесное чувство, когда исследывается вопрос о добрых нравах? Если и тем самим, которые полагали высшее благо человека в наслаждении, ни голубиная шейка, ни безотчетный голос, ни великая тяжесть для человека того, что легко верблюдам не мешают утверждать, что они знают, что действительно наслаждаются тем, чем наслаждаются, иди получают боль от того, что им причиняет боль (чего я не вижу возможности отвергнуть): то разве поколеблют они того, кто верх блага полагаете в разуме? Чего держишься ты из этих двух? Если спросишь, как мне это кажется—то я полагаю, что высшее благо человека в разуме. Но в данном случае, вопрос идет о знании. Поэтому спроси мудрого, который не может не знать мудрости; хотя, впрочем и мне, тупому и глупому, дозволительно знать, что верх человеческого блага, с которым соединяется блаженная жизнь, или не существуете вовсе, или находится в душ, или в теле, или в том и другом вместе. Вот в незнании этого, если можешь, обличи меня; так как ваши пресловутые доводы ни коим образом этого не делают. Но если ты этого не можешь, потому что не находишь, на какую ложь оно похоже: то поколеблюсь ли я заключить, что миф справедливо кажется, что мудрый знает, что в философии есть нечто истинное, если и я успел узнать из нее так много истинного?
Но может быть он боится, чтобы выбор высшего блага не был сделан спящим? Опасного ничего нет:
86
когда проснется, отвергнет, если оно не понравится, и удержит, если понравится. Ибо кто, не нарушая справедливости станет укорять его за то, что видел ложное во сне? Или быть может ужаснется того, что спящий потеряет мудрость, если примет ложь за истину? На этот раз он, хотя и не спит, осмеливается утверждать бред, называя мудрым бодрствующего, и отрицая за ним мудрость, если он спит. Все это можно сказать и о безумии; но речь спешит к другому. Однако я не оставлю этого без самого верного заключения. Или мудрость в состоянии безумия теряется; и в таком случае не будет мудрым тот, кого вы провозглашаете не знающим истины; или знание его остается в его уме, хотя остальная часть души все, что получается от чувств, представляет себе, как бы в сновидениях.
Глава XIII.
Многое может подлежать познанию в диалектике.
Остается диалектика, которую истинно мудрый хорошо знает и которую, не впадая в заблуждение, может знать всякий. Если же мудрый ее не знает, —знание ее к мудрости не относится, так как без него он мог быть мудрым, и тогда излишне вам доискиваться, истинна ли она и может ли подлежать познанию. При этом случае может быть кто-нибудь мне скажет: Ты, глупый, имеешь обычай представлять в более широких размерах то, что знаешь. Неужели ты мог что-нибудь узнать из диалектики? —Гораздо более, чем из какой другой части философии. Во-первых, это она меня научила, что все вышеприведенный положения, которыми я пользовался, истинны. Затем через нее я узнал и многое другое истинное. А как его много, сосчитайте, если можете. Если в мире четыре стихии, то их не пять. Если солнце одно, то их не два. Одна и та-же душа не может умереть и быть бессмертною. Не может
87
человек в одно и то же время быть и блаженным и несчастным. В данном месте не может и солнце светить и быть ночь. Или мы бодрствуем, или спим. То, что, кажется мне, я вижу, или есть тело, или не есть тело. Все это и многое другое, что было бы слишком долго припоминать, я узнал от нее за истинное, и в какими бы состоянии ни находились чувства наши, за истинное само в себе. Она научила меня, что если часть, предшествующая в только что изложенных мною положениях будет признана, то она по необходимости повлечет за собою и то, что с нею связано. А то, что я изложил в виде противоположений или разделений, имеет то свойство, что как скоро будет отвергнуто прочее, одно ли то, или многое, останется нечто, что получит подтверждение чрез устранение прочего. Научила она меня также, что когда предмет, ради которого слона употребляются, ясен, то о словах спорить не должно. И если кто это делает, то, будет делает по неопытности, должен быть вразумляем, а будет с дурными умыслом, — оставляем. Если же вразумиться он не может, нужно посоветовать ему не терять времени и труда по пустякам; а если не послушает, следует пренебречь ими. Касательно же умозаключений софистических и ложных, правило коротко: если они лукаво обоснованы на сделанной уступке, следует уступленное возвратить. Если же истина и ложь соединяются в одном заключении, нужно взять из него то, что подлежит разумению, а что не может быть распутано, то следует отбросить. Если же в отношении к какими-либо предметами от человека ускользают совершенно границы, добиваться знания их не следует. Все это я имею от диалектики, равно как и многое другое, упоминать о чем нет необходимости. Я не должен быть неблагодарными. Но тот мудрый или пренебрегает этими, или, если диалектика действительно самое знание истины, так ее знает, что с пре-
88
зрением и без сострадания заставить умереть с голоду их ябеду на здравый смысл: если-де истинно, то ложно; если ложно, то истинно. Этого я полагаю достаточным о восприятии; потому что, когда я стану говорить о доверии, ко всему этому придется возвращаться снова.
Глава XIV.
Мудрый должен доверять по крайней мере мудрости.
Итак, перейдем теперь к той стороне предмета, в отношении которой Алипий оказывается еще сомневающимся. И во-первых, рассмотрим свойство того самого, что заставляет колебаться тебя, человек проницательнейший и осмотрительнейший. Ты сказал: Если мнение Академиков, полагавших, что мудрый не знает мудрости, подтвержденное столькими и такими доказательствами, ниспровергается твоими соображениями, который вынуждают нас признать гораздо более вероятным, что мудрый знает мудрость: то это еще более должно удерживать от доверия. Ибо это-де самое доказывает, что нет такого мнения (какими бы многочисленными и точными доказательствами оно ни могло бы быть обставлено), которому с противоположной точки зрения человек даровитый не представил бы не менее, если не более остроумного опровержения. Поэтому-де Академик, будучи побежденным, окажется победителем...—О если бы победить его! Владей он хоть искусством Пеласга, ему не удастся уйти от меня в одно и тоже время побежденным и победителем. Если же бы не оказалось возможным возразить что-нибудь другое против этого самого, я охотно признаю себя побежденным. Ибо у нас речь не о приобретении славы, а об открытии истины. Для меня достаточно каким бы то ни было образом перешагнуть эту громаду, которая встает наперерез пути входящим в философию, и
89
темнея не весть какими закоулками, грозить, что и вся философия такова, и не позволяет надеяться найти в ней сколько-нибудь света. Желание чего-либо большего я не имею, если достигнута вероятность, что мудрый нечто знает. Ибо если казалось вероятным, что мудрый должен удерживаться от доверия, то лишь по той причине, что было вероятно, что он ничего не может познавать. Как скоро это устранено (ибо сделана уступка, что мудрый знает по крайней мере самую мудрость), не остается основание, почему бы мудрый не доверял по крайней мере самой мудрости. Ибо нет сомнения, что гораздо чудовищнее представлять мудрого не одобряющим мудрости, чем мудрого не знающим истины.
Прошу вас представить себе, если можно, как бы происходящим пред вашими глазами такого рода зрелище. —Идет некий спор между мудрым и мудростью. Что иное утверждаешь мудрость, как не то, что она есть мудрость? А тот напротив: Не верю, говорит. Кто говорит мудрости: Не верю, что ты мудрость? Кто, как не тот, с кем она могла говорить и в ком удостоила обитать, т. е. мудрый? Идите теперь и отыскивайте меня, который борется с Академиками: вы встретите уже новое сражение; сражаются между собою мудрый и мудрость. Мудрый не хочет сочувствовать мудрости. Я с вами спокойно жду конца. Ибо кто не уверен, что мудрость непобедима? Однако же оградим себя некоторою дилеммою. В этом сражении или Академик победит мудрость, и в таком случае будет побежден мною, потому что не будет мудрым; или будет побежден ею, и в таком случае мы докажем, что мудрый сочувствует мудрости. Итак, или Академик не есть мудрый, или мудрый чему-нибудь доверяет; разве может быть тот, кто постыдился сказать, что мудрый не знает мудрости, не постыдится утверждать, что мудрый не сочув-
90
ствует мудрости? Но если уже правдоподобно что мудрому доступно знание по крайней мере мудрости, и нет причины, почему бы он не доверял тому, что может познавать; то я нахожу правдоподобным то, чего желал, т. е. что мудрый будет доверять мудрости. Если спросишь, где найдет он эту мудрость, я отвечу—в самом себе. Если скажешь, что он не знает, что имеет, —возвратишься в той нелепости, что мудрый не знает, мудрости. Если отрицаешь возможность найти самого мудрого, то об этом рассудим в другой речи уже не с Академиками, а с тобою, который так думаешь. Ибо они, когда рассуждают об этом, рассуждают именно о мудром. Себя самого Цицерон называет исключительно человеком мнений (предположений), но относительно мудрого ставит это предметом своего исследования. Если вам, юноши, это незнакомо еще, то можете прочитать в Гортензие: „И так, если точного ничего нет, а довольствоваться мнением не прилично мудрому, то мудрый ничего никогда не станет утверждать“. Отсюда очевидно, что в своих рассуждениях, против которых мы ратуем, они говорят о мудром.
Итак, я полагаю, что мудрому известна мудрость, т. е. что мудрый восприял мудрость. А поэтому, когда он доверяет мудрости, он не гаданиями ограничивается. Ибо он доверяет тому, не восприяв чего он не был бы мудрым. Да и они утверждают, что не следует доверять только таким вещам, который не могут быть воспринимаемы. Мудрость же не есть ничто. Итак, если мудрый и знает мудрость и доверяете мудрости, то знает он не ничто, и доверяет не вещи не существующей. Чего же бы хотели вы большего? Разве поговорим несколько о том заблуждении, которого они полагают избежать вовсе, если душа не будет склоняться доверием ни к какому предмету?—Ибо заблуждается, говорят они, всякий, кто одобряет
91
не только вещь ложную, но и сомнительную, хотя бы она была и истинна; несомненного же я не нахожу ничего. —Но мудрый, как мы сказали, находит такою самую мудрость.
Глава XV.
Избегнет ли заблуждения, тот, кто руководится в деятельности вероятным без доверия.
Но вы желаете, может быть, что я уже оставил это. Не охотно оставляются места надежнейшие, когда имеешь дело с людьми лукавейшими; тем не менее повинуюсь вам. Но что скажу я потом? Что и как? Разумеется, должен говорить то старое, на что имеют и они что отвечать? Что в самом деле буду делать я, которого вы вытеснили вон из своего лагеря? Не обращусь ли за помощью к ученейшим, с которыми, быть может, если победить не удастся, менее стыдно будет остаться побежденными? Итак, брошу, насколько хватит сил, копье хоть и закоптелое, и работы грубой но, если не ошибаюсь, самое большое: „Кто ничего не утверждает, тот ничего не делает; и откуда это у тебя, -невежественный человек, вероятное? откуда истинноподобное?“—Исполнено ваше желание: слышите ли, как звучать греческие щиты? Они приняли на себя, хоть и весьма массивное (копье), но с такою же силою, с какою вами брошено. Помощники мои ничего более действительного мне не доставили; и как вижу, мы не нанесли никакой раны. Обращусь к тому, чем служить мне деревня и поле: более важное меня скорее обременяет, чем снабжает.
Когда в этой деревне я долго размышлял на досуге, каким образом это вероятное и истинноподобное могло бы предохранить наши действия от заблуждения, мне показалось сперва, как обыкновенно казалось, когда я это мнение поддерживал, что покрытие и ограда этим дается превосходная. Но затем, когда я обсудил все внимательнее, мне
92
показалось, что я усмотрел одно отверстие, чрез которое врывается заблуждение к считающим себя обезопашенными. Я полагаю, что не тот только заблуждается, кто следует ложным путем, но и тот, кто не следует путем истинным. Представим себе двух путешественником, направляющихся в одно и тоже место, из коих один поставил себе за правило ничему не верить, а другой доверчив до крайности. Прибыли они к месту, где дорога раздвояется. Доверчивый обращается к случившемуся тут пастуху или какому-либо другому поселянину: Здравствуй, добрый человек; скажи, пожалуйста, по какой дороге следует идти в такое-то место? Тот, отвечает: Если пойдешь этою, не заблудишь. Тогда он к спутнику: Он говорит правду; отправимся этою. —Смеется муж осторожнейший, и забавнейшим образом потешается над таким легковерием, и когда тот уходит, между тем, останавливается на распутье. Через несколько времени ему начинает уже казаться неприличным стоять, как вдруг с другой ветви дороги появляется некий изящно одетый и с виду образованный всадник и начинает приближаться. Тот очень рад. Когда всадник подъезжает, тот, поздоровавшись с ним, сообщит ему куда направляется, спрашивает о дороге, рассказывает и причину своей остановки, чтобы расположить его к большему благоволению за предпочтение его пастуху. А случилось так, что это был фигляр из тех, которых народ зовет самардаками. Негодный человек остался верен своему ремеслу, даже и бесплатно. —Ступай этою дорогою говорит он: я еду оттуда. — Обманул и уехал. —Но разве он-де когда-нибудь обманется? —Я не признаю, рассуждает он, этого указания за истинное; но я считаю его истинноподобным. Притом, оставаться здесь неприлично, и бесполезно; пойду этою дорогою. —И вот, между тем как тот, который ошибся
93
доверием, приняв сразу за истину слова пастуха, уже отдыхал на месте, куда отправлялся; этот не ошибающийся, хотя руководится вероятным, колесит не весть по каким! лесам! и не встречает! уже и такого человека, которому было бы известно самое место, куда он предполагал идти. Скажу вам откровенно, —когда я представлял! себе это, я не мог удержаться от смеха, что Академики каким-то образом сочиняют, что идущий прямою дорогою, хотя бы и случайно, заблуждается, а тот, которого ведут непроходимыми горами, и который не находит той страны, куда стремится, оказывается не заблуждающим. Бели заслуживает справедливого осуждения безрассудное доверие, то скорее они оба заблуждаются, чем не заблуждается этот. После этого я стал уже внимательнее сопоставлять с их мнениями самые поступки и нравы человеческие. Но тогда мне пришло на мысль так много и такого важного против них, что я уже не смеялся, а отчасти негодовал, отчасти скорбел, что люди ученейшие и даровитейшие вдались в такие преступления мысли и в татя постыдные дела.
Глава XVI.
Делать то, что кажется вероятным, хотя бы и без душевного к тому расположения, преступно.
То, пожалуй, верно, что не всякий, кто заблуждается грешит; однакоже всякий, кто грешить, или дозволяет себе заблуждаться или делает вбито худшее. Представим! себе, что какой-нибудь юноша услышит! их! рассуждающими так: „Постыдно заблуждаться, и поэтому мы не должны соглашаться ни с чем. Однакоже тот не грешит и не заблуждается, кто делает то, что ему кажется вероятным. Одно только пусть помнит, что он не должен принимать за истину ничего, что представляется его душе или чувствам“. Итак, юноша это услышит и покусится на целомудрие чужой жены. Спрашиваю по этому предмету твоего
94
мнения, Марк Туллий: мы трактуем о правах юношей и о жизни, воспитанию и упорядочению которой посвящены все твои сочинения. Что другое скажешь ты, как не то, что тебе не вероятно, чтобы юноша так поступил? Но ему это вероятно. Ибо если бы мы жили: на основании чужого вероятного, то и ты не должен был управлять республикою; потому что Епикуру казалось, что этого не следует делать. Итак, тот юноша обесчестит чужую жену. Где же тогда, если будет пойман в преступлении, найдет он тебя, который защитил бы его; а если бы и нашел, что скажешь ты тогда? Станешь, конечно, отрицать. Но что если дело так ясно, что запирательство будет напрасным? Станешь без сомнения убеждать, как в гимназии куманской, а до того времени—неаполитанской, что он-де ничем не согрешил и даже в существе дела не впал в заблуждение. Потому что он не убедил себя, как в истине, в том, что он должен был совершить прелюбодеяние, а представил это себе как вероятное, последовал ему, сделал; а может быть и не сделал, а показалось ему, что сделал. А этот муж, человек глупый, все перепутывает в своих жалобах, вступаясь за честь своей жены, с которою может быть и теперь спит, но того не знает. Если судьи это уразумеют, они или оставят Академиков без внимания и накажут преступление как вполне действительное, или послушав их же самих, осудить человека правдоподобно и вероятно, так что и сам этот патрон его не будет знать, что далее делать. Сердиться ему будет не на кого, потому что все скажут ему, что они не впали в заблуждение, как скоро, не доверяя ничему, они поступили так, ка им казалось вероятным. И вот он сложит с себя личину патрона, а примет личину философа утешителя; и юношу, оказавшего уже в Академии такие успехи, легко убедит, чтобы он считал
95
себя осужденным как бы во сне. Но вы думаете, что я шучу; Готов поклясться всем божественным, что решительно не знаю, каким образом он согрешит, если не грешит никто, кто делает, то, что кажется ему вероятным. Разве быть может они скажут, что иное совершенно заблуждаться, и иное грешить, и что они проповедуют известные правила, чтобы мы не заблуждались, а грех не считают делом важным.
Умалчиваю о человекоубийствах, оскорблениях величества, святотатствах, о всех вообще постыдных делах и преступлениях, которые могут быть совершены или задуманы, и которые, что особенно тяжко, оправдываются у мудрейших судей немногими словами: Я не сочувствовал этому в душе, и потому не сделал ошибки. Но как же бы я этого не сделал, если оно казалось мне вероятным? А кто не думает, что в этом можно убедиться как в вероятном, те пусть прочитают речь Катилины, в которой он убеждает выступить на разрушение отечества,— на дело в котором содержатся все преступления?—Кто не посмеется тому, о чем была речь прежде? Сами же они говорят, что в своих действиях следуют только вероятному, но ищут всячески истины, когда им вероятно, что ее найти нельзя. Удивительная чудовищность! Но то оставим. Оно вас не касается, не имеет особой важности для нашей жизни, не грозить опасностью нашему благосостоянию. Вот это опасно, это странно, это должно внушать ужас всякому честному человеку: если указанное воззрение будет принято за вероятное, то всякое злодеяние, —если только кому-нибудь покажется вероятным, что его следует совершить, —он совершит, не подвергаясь укору не только за преступление, но и за заблуждение, лишь бы он не сочувствовал этому как истине. Итак, что же? Неужели они не видели этого? Нет, видели как нельзя
96
проницательнее и всестороннее. Я никоим образом не позволю себе думать, чтобы я мог в каком-нибудь отношении угнаться за М. Туллием в том, что касается искусства, бдительности, дарований, учености. Однакоже, если бы ему, когда он утверждал, что человек не может ничего знать, сказали только одно: я знаю, что это мне так кажется,—он не нашел бы, чем это опровергнуть.
Глава XVII.
Почему Академики скушали свое мнение.
Итак, почему таким мужам вздумалось постоянными и упорными спорами вести дело так, чтобы казалось, что знание истины недоступно никому? Выслушайте теперь несколько повнимательнее не то, что я знаю, а то, что я думаю; я приберег это к концу, чтобы объяснить вам, если буду в состоянии, общую цель, которую, на мой взгляд, имели в виду Академики. О Платоне, этом мудрейшем и ученейшем муже своего времени, который так говорил, что все, что бы он ни сказал, было великим, и такое говорил, что, как бы ни высказал, оно не было малым, —об этом Платоне говорят, что по смерти учителя своего Сократа, которого он особенно любил, он изучал многое и у Пифагорейцев. Пифагор же, недовольный греческою философией, которая в то время или почти не существовала, или содержалась в слишком большой тайне, слушал, путешествуя повсюду, многих мудрых после того как, под влиянием рассуждения некоего сирийца Ферецида, пришел к убежденно, что душа бессмертна. Итак, говорят, что Платон, присоединив к сократовской привлекательности и тонкости, какую высказывал в нравственного свойства рассуждениях, знание вещей естественных и божественных, которое старательно приобрел от тех, о ком я упомянул, и прибавив к этому, как бы
97
образовательницу и судью означенных частей философии, диалектику, которая или сама есть мудрость, или такова, что без ней мудрость решительно невозможна, — Платон составил совершеннейшую систему философии, о которой, впрочем, входить в рассуждения в настоящее время не у места. Для моей цели достаточно сказать, что Платон думал, что есть два мира, один подлежащий умственному разумению, другой подлежащий чувствам, очевидно, тот, который мы ощущаем посредством зрения и осязания. Первый он считала истинным, а последний истиноподобным и созданным по образу того. И поэтому он представлял, что в душе самосознающей истина как бы прочищается и выясняется из того мира; а в душах глупых от мира этого может рождаться не знание, но мнение. А то, что совершается в этом мире силою тех добродетелей, которые он называл гражданскими, подобных добродетелям истинным, неизвестным никому, кроме не многих мудрых, —то, думал он, можно называть только истиноподобным.
Все это и другое того же рода между последователями его, как мне кажется, насколько возможно, соблюдалось и сохранялось как таинство. Эго или потому, что усвояется оно легко только теми, которые, очистив себя от всех пороков, усвояют себе некоторый иной, более чем человеческий образ жизни; или потому, что тяжко грешит тот, кто зная это, захотел бы этому учить всякого встречного. Поэтому я предполагаю, что когда Зенон, глава Стоиков, пришел в школу, оставленную Платоном, которую тогда поддерживал Полемон. —пришел после того, как некоторых уже слушал и отнесся в их учению доверчиво, —его приняли подозрительно и не сочли таким, которому бы упомянутое учение Платона, как бы некие священные догматы, сразу следовало открывать и вверять,
98
прежде чем позабудет то, что принес в эту шкоду заимствованное от других. Полемон умирает. Ему наследуете Архезилай, хотя и соученик Зенона, но с учительским званием Полемона. Поэтому, когда Зенон стал увлекаться своим мнением о мире и особенно о душе, составляющей предмет попечения для истинной философии, говоря, что она смертна, что кроме этого чувственного мира ничего нет и что в нем действуют только силы телесные, так как и самого Бога он представлял огнем: то Архезидай, когда зло это мало-помалу распространилось широко, по моему мнению, весьма мудро и с великою пользою скрыл решительно мнение Академии, и за копал его как бы золото, которое должны были найти когда-нибудь потомки А так как толпа очень склонна бросаться в ложные мнения, и по привычке к телесному весьма легко, но со вредом, слагается убеждение, что все телесно: то остроумнейший и человеколюбивейший муж поставили для себя целую лучше разучивать худо наученных, которых к себе принимали, чем учить тех, кого считаем неспособными к научению; Отсюда и родилось все то, что приписывается Академии новой, так как древние необходимости в этом не имели.
Если бы в свое время очнулся Зенон и увидел, что как познанию может подлежать лишь такое, какое определял он, так и то, что такого ничего нельзя найти в телах, которым он усвоял все: то уже давно прекратился бы этот род споров, возбужденный крайнею необходимостью; Но Зенон под видом мнимого постоянства был, как казалось самими Академиками и как кажется и мне, упрям; и эта пагубная вера в телесное дожила, как смогла, до Хризиппа, который, как человек весьма сильный, готов был дать ей большие средства для широкого распространения, если бы с другой стороны Карнеад,
99
бывший более остроумным и бдительным, чем все его предшественники, не противостал ей с таким отпором, что я удивляюсь, как после того мнение это еще могло удержать некоторую силу. Ибо Карнеад прежде всего отложил это своего рода бесстыдство порицания, которым, как· он видел, не мало обесславил себя Архезилай,—отложил, чтобы не казалось, будто он хочет говорить против всего из тщеславия; а поставил прямо своею задачею опровержение Стоиков и Хризиппа.
Глава XVIII.
Каким образом Академики ввели вероятное.
Далее, так как он подвергся бы со всех сторон нападению за то, что мудрый, если бы ничему не доверял, ничего бы не делал,—он (человек поистине удивительный, или пожалуй потому неудивительный, что выходил из самых основ Платоновой философии) весьма мудро обратила внимание на свойство тех действий, которые они одобряли, и рассматривая их как подобный каким то истинным, назвал истиноподобным все, чем должна была руководиться деятельность человека в этом мире. Чему это была подобным, он прекрасно знал, но мудро скрыл, и называл так же это вероятным. Ибо тот имеет понятие об образе, кто усматривает подражание ему. Ибо каким бы образом мудрый одобрял, или каким бы образом он следовал подобно истины, если бы не знал, что такое само истинное? Итак, они знали и одобряли ложное, в котором усматривали похвальное подражание истинным предметам. Но поелику обнаруживать это перед непосвященными было преступно и неудобно, они оставили это потомкам, а в свое время тем, кому могли, показывали знаки своего мнения. Последним, прекрасным диалектикам, они шуткой и насмешкой запрещали возбуждать споры из-за слов. По этому-то о Карнеаде говорят, что он был главою и основателем даже третьей Академии.
100
Столкновение это продолжалось потом до нашего Туллия, но оно уже было тогда ослабевшим совершенно и должно было надуть латинскую литературу своим последним дыханием. Мне в самом деле ничего не кажется надутее, как наговорить с большим обилием и красноречием множество разных вещей, думая об них иначе. Однако-же этими ветрами, как кажется мне, был достаточно разнесен и разсеян известный из сена сложенный Платоник Антиох (ибо стада Еиикурейцев устроили козлиные стойла в душах сладострастных народов). Этот Антюх был слушателем Филона, —человека, насколько слышал я, осмотрительнейшего, который уже начинал отказывавшимся от своего мнения врагам как бы открывать двери, и возвращать Академию к учению и законам Платона. Прежде некто пытался сделать это и Метродор, о котором говорят, что он первый сознался, что невозможность познания не есть основное положение Академиков, но что этого рода оружие они приняли по необходимости против Стоиков. Итак, Антюх, как начал я говорить, был слушателем Академика Филона и Мнезарха Стоика, пробрался в древнюю Академию, как бы не имевшую защитников, да при отсутствии врага и беззаботную, —пробрался в качестве споспешника и гражданина, внося в тоже время какую-то скверну из праха Стоиков, которою оскорбил святыню Платона. Тогда, схватив снова прежнее оружие, ему противостоял, пока не умер, Филон, а оставленное им покончил наш Туллий, не могший равнодушно видеть, что предмета его любви был ниспровергаем и скверним. Через небольшой промежуток времени после того, когда всякое упрямство и упорство прекратилось, чистейшее и светлейшее в философии лицо Платона, раздвинув облаки заблуждения, воссияло, особенно в Плотине. Этот философ платоник до такой степени был признан похожим на Платона, что казалось, будто они
101
жили вместе, а в виду разделявшего их огромного промежутка времени—что один ожил в другом.
Глава XIX.
Многообразный род философии.
В настоящее время мы не видим почти философов, кроме Циников, Перииатетиков, Платоников. И Циников, между прочим, потому, что им доставляет у довольстве некоторая свобода и распущенность жизни. Что же касается учения и основных положений философских, и тех нравов, которые признаются полезными для души, то нашлись такие проницательнейшие мужи, которые своими рассуждениями уяснили, что Аристотель и Платон так между собою согласны, что кажутся противоречащими только людям несведущим и невнимательным. Поэтому, хотя и многими веками и продолжительными спорами, однако, как думается мне, выработана наконец одна система истиннейшей философии. Философия эта не есть философия этого мира, которой совершенно заслуженно отвращается наша религия, но философия другого, постигаемого умом. В этот мир и самый тончайший разум никогда не воззвал бы души, ослепленные разнообразными мраками заблуждения и залепленные толстыми слоями грязи телесной, если бы верховный Бог, по некоторому милосердию к народу, не приклонюсь и не низвел высоты божественного ума к самому человеческому телу, чтобы души, возбужденные не только заповедями, но и делами Его, могли войти в самих себя и без особых состязаний устремились взоры на отчизну.
Глава XX.
Заключение сочинения.
Таковы мои убеждения относительно Академиков, к которым я пришел, как к вероятным, насколько мог. Если они ложны, мне то неважно; для меня достаточно не
102
думать, чтобы человек не мог найти истину. Кто же полагает, что Академики именно так думали, тот пусть выслушает самого Цицерона. Ибо он говорит, что они имели обыкновение скрывать свое мнение, и если обыкновенно открывали его, то лишь тому, с кем доживали вместе до самой старости. Какое это было мнение, известно Богу; но я полагаю однако же, что, это было мнение Платона. Чтобы передать вам коротко всю общую мысль мою, скажу, что, в каком бы положении человеческая мудрость ни находилась, я не считаю еще себя постигшими ее. Но, имея от роду тридцать третий год, я полагаю, что не должен отчаиваться когда-нибудь приобресть ее. По крайней мере, презрев все остальное, что смертными признается за благо, я порешил предаться всецело исследованию ее. Так как от этого дела меня не мало отвлекали умозаключена Академиков, то думаю, что я достаточно оградил себя от них этим рассуждением. Никто не сомневается, что учиться нас побуждает двойная сила, сила авторитета и сила разума. Но для меня решено одно, что я никогда отнюдь не уклонюсь от авторитета Христова; ибо не нахожу более сильного. Что же касается исследований чистого разума, то я уже так настроен, что если бы особенно сильно пожелал уразуметь что либо истинное не верою только, но и пониманием, уверен, что найду это у Платоников между тем, что не противоречить нашей религии.
Когда я закончили свою речь, была уже ночь, и кое- что было записано уже при внесенной лампаде. Однако наши юноши с напряженным вниманием ожидали, пообещает ли Алипий отвечать на нее по крайней мере на другой день—Тогда он сказал: Я готов утверждать, что никогда ничего не произошло так согласно с моим желанием, как то, что я выхожу из настоящего состязания побежденными; и думаю, что радость эта не должна быть
103
только моею радостью. Я поделюсь ею с вами, мои соперники или наши судьи. Быть побежденными при таких условиях от своих потомков желали, конечно, и сами Академики. Да и что может нам казаться или представиться приятнее этого изящества речи, обдуманнее этой серьёзности суждений, благосклоннее доброжелательства, опытнее знания? Я решительно не могу достойно надивиться, с какою тонкостью разбирались вопросы трудные, с какою смелостью решались безнадежные для решения, с какою скромностью —неоспоримо доказанные, с какою ясностью—темные. Поэтому свое нетерпение, которым вы, друзья мои, вызывали меня на ответ, обратите вместе со мною на занятое наукою, с более верною на этот раз надеждою. Мы имеем такого вождя, который по указанию Божию проведет уже нас в самые тайники истины.
Тогда я, заметив по выражению лица их, что они были как бы обмануты в своем детском ожидании, на которое Алипий очевидно отказывался отвечать, улыбаясь сказал: Вы завидуете, что меня хвалят. Но так как в постоянстве Алипия я уже уверен, и нисколько его не боюсь, то чтобы и вы меня поблагодарили, я дам вам оружие против него, за то, что он оскорбил чувство вашего уверенного ожидания. Читайте Академиков, и когда найдете там (а что может быть этого легче?), что Цицерон торжествует над этими пустяками, то заставьте его тогда защищать эту нашу речь против тех непобедимых доводов. Так сильно я наказываю тебя, Алипий, за твои ложный мне похвалы. —Они засмеялись, и своему спору мы положили конец, —очень ли прочный, не знаю, но скромный и скорый более, чем я надеялся.
104
© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.