Поиск авторов по алфавиту

Автор:Федотов Георгий Петрович

Федотов Г.П. На поле Куликовом

 

Разбивка страниц настоящей электронной статьи соответствует оригиналу.

 

ГЕОРГИЙ ПЕТРОВИЧ ФЕДОТОВ

напечатано под псевдонимом Е. Богданов

 

НА ПОЛЕ КУЛИКОВОМ

 

Настоящая работа задумана как опыт коммен­тария к лирическому циклу Блока, носящему это имя, —    комментария неполного, отнюдь не формального, а только тематического. Впрочем, тематический момент в творчестве Блока бесспорно первенствует. Все оно мо­жет быть воспринято как движение нескольких основ­ных символов (быть может, даже символа), притом перерастающих план искусства. Символы Блока ко­ренятся в самой глубине его личности, своим разверты­ванием определяют его жизнь и даже — смерть. Они имеют для него трагическое значение.

Впрочем, не только для него. Некоторые из них имеют такое значение и для всех нас. Таков, прежде всего, символ России.

Национальное самосознание есть непрерывно рас­крывающийся духовный акт, смысл которого, говоря словами В. Соловьева, есть постижение в судьбе и духе народа, того, «что Бог думает о нем в вечности». Мы всегда неполно и отрывочно созерцаем отдельные сто­роны этой таинственной личности. Самые устойчивые национальные характеристики приходится пересматри­вать, перестраивать, потому что мы имеем дело с под­вижным объектом, с меняющимся образом. Самосозна­ние народа непосредственно совпадает с его актуали­зацией. Новый подвиг, новая жертва ― и новый грех ― влекут за собой новую установку национального сознания. В этой опознающей работе участвуют, по следам исторического деятеля, проясняя его часто слепую интуицию, философ, историк и поэт. Но поэт и здесь нередко оказывается предвестником. Ему дано упреждать не только историческую мысль, но и самый исторический опыт.

Стало трюизмом утверждать, что поэт Блок был пророком революции, но все еще нельзя без волнения читать среди юношеских «Стихов о Прекрасной Даме»:

 

Мой конец предначертанный близок,

И война и пожар впереди.

Или:

Увижу я, как будет погибать

Вселенная, моя отчизна.

 

В его стихах была не только «роковая о гибели весть» — гибели мира старого. В них жило предчувст­вие и новой России: точнее, творящих ее стихий. Мы, пережившие революцию, имеем в ней огромный опыт для нового осознания России. Завершающаяся револю­ция, конечно, выводит нас далеко из мира Блока, застигнутого и испепеленного пожаром. Но до осмысле­ния всего нового опыта еще далеко. Лава извержения еще не застыла. Наша мысль не в силах еще пре­творить новой жизни. Даже опыт Блока воспринят и уяснен нами

418

 

 

не до конца, хотя он уже не современен: новые поколения смотрят на него, как на давно пре­одоленную ступень. Мы считаем, что для нового нацио­нального сознания не бесполезно подвести итоги этому уже забываемому опыту поэта.

Тем самым я хочу сказать, что мы подходим к на­шей задаче не бескорыстно и не эстетически. Мы хотим обогатить через Блока наше знание о России.

Мы выбираем за отправной пункт «На поле Кули­ковом», потому что это произведение центрально (даже по времени — 1908): в нем сходятся концы и начала Блока, «Antelucem» (1898) и «Скифы» (1918). Ска­жем заранее, последней целью нашей работы должно быть понимание «Скифов», последнего слова Блока о России. Ключ к ним — На поле Куликовом. Вместе с тем, куликовский цикл, взятый сам по себе, весьма за­гадочен. Он прямо требует комментария. Но, раскрыв его смысл, мы непосредственно получаем и разгадку «Скифов».

 

1.

 

Река раскинулась. Течет, грустит лениво

И моет берега.

Над скудной глиной желтого обрыва

В степи грустят стога.

О Русь моя! Жена моя! До боли

Нам ясен долгий путь!

Наш путь — стрелой татарской древней воли

Пронзил нам грудь.

Наш путь степной, наш путь — в тоске безбрежной,

В твоей тоске, о Русь!

И даже мглы, ночной и зарубежной

Я не боюсь.

Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами

Степную даль.

В степном дыму блеснет святое знамя

И ханской сабли сталь.

И вечный бой. Покой нам только снится

Сквозь кровь и пыль.

Летит, летит степная кобылица

И мнет ковыль ...

И нет конца! Мелькают версты, кручи ...

Останови!

Идут, идут испуганные тучи,

Закат в крови!

Закат в крови! Из сердца кровь струится!

Плачь, сердце, плачь ...

Покоя нет! Степная кобылица

Несется вскачь!

Уже этот первый листок лирического пятилистника волнует противоречивостью образов. Где мы? На берегах северной речки или в южных степях? Грусть реки и стогов, скудость глины указывают на великорус­ский север, близкий и родной поэту. Но кобылица его мнет ковыль! И почему она «степная» (дважды)? Символ степи здесь очень значителен, так как по­вторяется до пяти раз. Конечно, степь, где «грустят сто­га», совсем не та степь, где растет ковыль. В первом случае степь взята вместо лугов, но взята умышленно, предваряя основ-

419

 

 

ную тему: тоска - печаль северного поля вливается в тоску - страсть южных степей. Эта безбрежная тоска — «твоя, о Русь!» и вместе с тем она «пронзает грудь стрелой татарской воли». Тоска Руси — татарская тоска. Поэт мчится на бой с татар­ской ратью, неся в груди татарскую тоску по древней, степной воле. Вот основное противоречие, определяю­щее весь сдвиг образов. С ним связано и другое. Степ­ная воля лирически звучит по разному. Сначала это радостное упоение: «Я не боюсь... Домчимся. Оза­рим». И вдруг ужас: «Останови!.. Испуганные тучи ... Плачь, сердце, плачь!..» Итак, вся пьеса про­ходит в трех вариациях основной темы степной тоски. Первая вариация: печаль и верность («жена», «дол­гий путь»). Вторая — страсть; третья — отчаяние. Переломы падают на вторую и пятую строфы. «Стрела татарской воли» вторгается совершенно неожиданно, разрушая печальную верность «долгого пути». Но ужас отчаяния подготовляется ужасом вечной битвы: «Покой нам только снится сквозь кровь и пыль». Вы­ражаясь языком этики, можно сказать, что преступле­ние («измена») менее мотивировано, чем наказание.

Часто говорят, что в лирике романтического поэта, каков Блок, нельзя искать строгой четкости образов. Нельзя требовать соблюдения идеологического то­ждества. Это, конечно, верно. Но верно и то, что сдвиги смыслового значения образа у Блока не случайны: они отмечают смену эмоциональных тонов, ряд шагов, образующих определенный путь, развитие темы. Вот почему мы считаем себя вправе подвергнуть этот лири­ческий отрывок такому придирчивому анализу. В ре­зультате анализа он не распался на куски, а обнару­жил свой подлинный смысл. Смысл этот и есть настоя­щая тема всего пентаптиха. Последующие пьесы развивают отдельные темы, уже содержащиеся здесь: вторая и третья — тему верности, четвертая — страст­ного отчаяния.

Легкие и чистые хореи — как песни детства — объединяют вторую и третью пьесы, уже самой формой своей изолируя их от стремительных, отрывистых ямбов первой и томящих, безвольных амфибрахиев чет­вертой. Тема верности строга и проста. Ночь перед бит­вой. Как в летописи, слушают голос земли. Не радост­ное ожидание боя, не мысль о победе, — жертвенная обреченность «сказания о граде Китеже », «Не вер­нуться, не взглянуть назад ...» «Светлый стяг над на­шими полками не взыграет больше никогда». И эта покорная жертва смиренна: «Я не первый воин, не последний». Погибнуть, раствориться в жертве народ­ной. Ее молитвенный обряд, церковный, всенародный — единственная чаемая награда. Робка и скромна личная нота в заключительном призыве к светлой жене — «помянуть за раннею обедней мила друга».

От смирения и жертвенной верности к радости любви услышанной, к восторгу неземных видений. В третьем стихотворении отходят в даль грозовые

420

 

 

голоса битвы, становясь лишь предвестниками таинственной встречи. «В темном поле были мы с Тобою». — Толь­ко двое, я и Ты. Русь, «жена моя» первой пьесы, «светлая жена» (с маленькой буквы), земной образ иной, Светлой, здесь отступает перед Ней, безымянной, называемой Ты. Светлое видение оставляет на щите друга свой «нерукотворный лик», который будет его эгидой   перед   «черной   тучей   орды »:  «Светел навсегда»!

Навсегда?

«Опять с вековою тоскою

Пригнулись к земле ковыли,

Опять за туманной рекою

Ты кличешь меня издали».

 

Срыв после мистического подъема головокружи­тельно резок:

Развязаны дикие страсти

Под игом ущербной луны,

И я с вековою тоскою,

Как волк под ущербной луной,

Не знаю, что делать с собою.

Куда мне лететь за тобой!

Я слушаю рокоты сечи

И трубные клики татар,

Я вижу над Русью далече

Широкий и тихий пожар.

Русь далеко. Кругом татарская степь. Вчерашний воин белого стяга бесцельно рыщет во власти темной, вражьей стихии.

Вздымаются светлые мысли

В растерзанном сердце моем,

И падают светлые мысли,

Сожженные темным огнем ...

 

В бесцельной борьбе с собой, он еще не изменник, он находит силы молить исчезнувшую:

— Явись, мое дивное диво!

— Быть светлым меня научи!

Но он забывает ее лицо, он сомневается в ее при­роде. Он пишет ее с маленькой буквы. Кто она, небо-жительница или смертная?

Заключительная пьеса не разрешает противоречия; она отодвигает его решение в будущее. Сдержанное спокойствие почти классических ямбов лишь приглу­шило остроту напряженности. Мы возвращаемся к ис­ходному положению:

Опять над полем Куликовым

Взошла и расточилась мгла ...

Доспех тяжел, как перед боем,

Теперь твой час настал. Молись!

 

Молись о том, чтобы быть верным, быть «светлым навсегда», чтобы сделать последний выбор. И, однако, после пережитого опыта, мы менее всего уверены в том, каков будет этот выбор. Не в смирении, не в жерт­венной готовности встречает поэт «начало высоких и мятежных дней». Мятежных? Разве смерть за святое знамя — дело мятежа, хотя бы и высокого? Упоение битвы манит. «Не может сердце жить покоем». Но мы уже знаем это: «Покой нам только снится... Покоя нет». Это воет степная тоска, страстный

421

 

 

ветер над ковылевым простором. Дух беспокойства и мятежа поэт уже прочно связал с татарской стихией. Это про­тив него бросает он свое последнее заклятие: «Мо­лись!». Но до конца остается темным: когда настанет час последней битвы, которая для Блока была не поэ­тической фикцией, а реальным ожиданием всей жизни, в чьем он будет стане, в русском или татарском?

 

2.

Ставя так вопрос, мы, может быть, ставим его не­правильно. Мы уже видели, что для Блока «путь та­тарской воли» есть путь Руси. Измена Руси была бы невозможна без изменчивости ее собственного образа. Самый мотив измены нами не вымышлен, не вложен насильственно в лирический цикл Куликова поля («темные мысли», «дикие страсти»). Но все же мы провели глубокий разрез там, где у поэта едва намечен­ные рубцы. Он пожелал скрыть свою измену в игре меняющегося лица Руси. Но не пожелал скрыть до конца. Сама тема Куликова поля требует беспощадного разделения двух стихий («биться с татарвою»). Блок сознавал и эту неизбежность и личную для себя невоз­можность бесповоротного выбора. Отсюда неразрешенность конфликта. Для нас же встает задача: выяснить, как возникло и какой смысл имеет в поэзии Блока раздвоение лица России.

Тема России у Блока начинает звучать с особой силой в последний период его творчества. Но уже третья пьеса Куликовского цикла прямо говорит нам — предполагая, что мы этого не знаем, — что Россия-родина для Блока есть одно из воплощений Той, о ко­торой он пел сначала под псевдонимом Прекрасной Дамы. Это заставляет неизбежно связывать тему Рос­сии с основной — в сущности, единственной — темой Блока. Но, говоря об общеизвестном, можно быть кратким.

Поэзия Блока растет и крепнет в разложении еди­ного образа, озарившего его юность. Он идет путями творческих падений, обогащающей нищеты. Его талант вскормлен и вспоен кровью погибающей личности. Многоликость Прекрасной Дамы не просто ряд икон, воплощений, но ряд измен. В дни безбурных восторгов его гложет предчувствие, и с поразительной четкостью он предрекает собственную судьбу:

Весь горизонт в огне и близко появленье.

Но страшно мне: изменишь облик Ты.

И дерзкое возбудишь подозренье,

Сменив в конце привычные черты.

О, как паду — и горестно и низко,

Не одолев смертельные мечты! 1

Уже здесь его грядущая измена оправдывается многоликостью Ее, как бы Ее обманом.

1 Датировано 1 июня 1901 г., с. Шахматово.

422

 

 

В роковой год (1902) «Свершений» (Ст. о Пр. Д. IV), когда демонические соблазны начинают искушать поэта, он высказывает вслух свое подозрение:

В тебе таятся в ожиданьи

Великий свет и злая тьма...

и готов уже видеть во лжи и обмане природу вечной женственности:

Я люблю эту ложь, этот блеск,

Твой манящий девичий наряд...

Как ты лжива и как ты бела!

Мне же по сердцу белая ложь...

Белая — запомним эпитет — это все та же, о ко­торой он только что пел:

Белая Ты, в глубинах несмутима...

Всегда, в часы холодных раздумий, в часы «воз­мездий» поэт определяет свой жизненный путь, как путь измен:

Ты пред вечностью полон измен,

и видит свой жребий отмеченным в круге безысходных повторений: «любить Ее на небе, и изменить ей на земле».

Конечно, эта онтологическая измена определяет и указанный выше закон его поэзии: постепенные сдвиги образов, меняющих свой смысл.

Мы, разумеется, не будем следить за всеми масками, в каких является Прекрасная Дама. Нас интересует лишь образ России. Его значение, поистине, особое, не сравнимое с другими. Слово «маска» всего менее к нему приложимо. Средневековая дама, Снежная дева, Коломбина, Незнакомка — все они носят печать при­зрачности, воздушной грезы. Поэт сознательно отдается их обману, лишь провидя в их чертах неизменный лик. Потому руки его неизбежно обнимают пустоту, а душа опалена «языками преисподнего огня». К России, родине он возвращается, ища спасения от обманов, как к подлинной правде. Россия — и только Россия — есть действительное воплощение Девы, т. е. живая плоть, а не романтическая мечта. Прикасаясь к родной земле, — поэт перестает быть романтиком, в жажде подлин­ной верной земной любви. Не потому, что его «обольстил» образ России, а потому, что без России он больше не в силах жить.

Он готов принять ее такой, какова она есть, род­ной ему в святом и грешном, чтобы, приобщившись к ее могучей жизни, исцелить в ней свое больное «я».

Но до этого возвращения к родине какой долгий, мучительный путь!

Долгие годы память германской крови боролась в поэте с памятью родины. Он чувствует себя «потом­ком северного скальда»; его тянет в романское сред­невековье, в мир скандинавских саг. Рейн, Гейне, Соль­вейг, Ночная Фиалка, короли, рыцари и дамы — вот мир, в котором живет поэт, который сливается для него даже с землей петербургских окраин («Ночная Фиал­ка») и с петер-

424

 

 

бургским взморьем (тема «Кораблей»). Но уже русские мотивы сперва робко и отдаленно, про­резывают эту сложную музыку.

В «Стихах о Прекрасной Даме» (1901 — 2), даже в «Antelucem» (1898 — 1900), столь отрешенных и бескровных, есть некоторый конкретный фон: земной пейзаж. Небесная лазурь и пояс зорь — обычное место действия, или даже действующее Лицо. Там, в небесах, разыгрывается подлинная драма, в борьбе света, тьмы и облаков. Но и земля служит подножием небесного театра. Линии пейзажа даны скупо, как на иконе, но они конкретны, они безошибочно характеризуют род­ной поэту русский, подмосковный ландшафт: «Роща у оврага, зеленый холм ... Море клевера... Белая церковь вдали... Камыши, осока ... Кругом далекая равнина, да толпы обгорелых пней».

Они повторяются эти намеки, и белая церковь, и клевер и камыши, свидетельствуя о памяти родной, не пригрезившейся земли. Есть одна деталь, которая, как мы знаем из книги Бекетовой, характерна именно для шахматовского пейзажа:

Там над горой твоей высокой

Зубчатый простирался лес.

Этот образ, прочно связанный с закатным видением Девы, расширяется до космического значения: «Зубча­той земли».

Над русской землей поднимается русское небо, в огнях зари горят небесные терема Царевны, с узорной резьбой коньков, с крыльцом «словно паперть», под гул колокольных звонов. Войди в «узорчатую дверь» и увидишь «узорную скатерть»; в углу образа и крас­ные лампадки. Здесь царица смотрит заставки, «буквы из красной позолоты», царевна кормит белых голубей, и облик ее рисуется чертами русской сказочной кра­соты: «молодая, с золотой косою, месяц и звезды в ко­сах». Поэт сам тогда чувствует себя героем русской сказки:

Входи, мой царевич, приветный...

Мой любимый, мой князь, мой жених.

Изредка терем царевны расширяется в сказочную страну, в преображенную Русь, где в вечер под Верб­ную Субботу идут боярышни, где царю и боярам снятся заморские гости. Почти всюду на неясном бытовом фоне этой фантастической Руси икона, свеча, лампад­ка, кроткая поэзия церковного обряда.

Весь этот мир образов совершенно лишен плотяности, тяжести, характерной для условно-национально­го русского стиля. Из каких впечатлений строится этот мир? Мы видели отражения русского искусства (деревянное зодчество севера, книжная миниатюра), русской сказки, песни, духовного стиха и церковного обряда. Это мир, построенный из тех же элементов, как и живописная Русь, открытая Васнецовым, Билибиным, Нестеровым на рубеже ХХ-го века. Русь Блока еще более воздушна, бес-

424

 

 

плотна, ирреальна. Ее идея — де­вическая чистота и мужская верность. Это святая, «белая» Русь. За лазурью неба, за алыми зорями, именно белый цвет особенно дорог поэту (см. выше: «Белая Ты»).

Прилетали белые птицы...

И плескались белые перья...

Белая рука, белый, белогрудый конь, белые цветы и даже белые слова... Тот же смысл имеет пер­воначально образ снегов:

— Отошла я в снега без возврата —

прежде чем обернуться синей метелью и заворожить поэта недобрым колдовством. Для Блока «Прекрас­ной Дамы» белый цвет столь же характерен, как синий романтический цвет для поэта «Снежной Маски » и «Незнакомки ».

Как ни слабо намечен у раннего Блока русский пейзаж и образ сказочной Руси, но, сжившись с ними, нельзя не почувствовать между ними некоторого про­тиворечия. Средне-русский московский пейзаж Блока слишком спокоен, реален, цветущ для пригрезивше­гося рая и для томящейся по нем души. С годами Блок сознает это и навсегда отказывается от «зеленого пи­ра» земли. В одном из стихотворений второго тома, в Кольцовских хореях, поэт убедительно показывает, почему для него невозможно Кольцовское, наивно-радостное упоение родной природой:

Не мани меня ты, воля,

Не зови в поля!

 

Но здесь дана уже сложная мотивация. С обычным для Блока сдвигом образов и эмоциональных тонов поэт делает здесь два, в сущности, противоположных признания. Языческое слияние с родной землей для не­го невозможно потому, что он получил религиозное посвящение от «белой руки» (это в прошлом), но оно невозможно и потому, что он живет, в настоящем, с опустошенной, нищей душой.

Мы понимаем, почему шахматовские поля и рощи не вернутся в стихах поэта, но не вернутся и розовые, сказочные образы «Белой Руси». Но об этом позже. Сейчас же необходимо указать, что в русские темы певца Прекрасной Дамы врезывается еще один, всего более волнующий нас мотив: чувство исторического рока. Поэт переживает его в прошлом родины, перед Васнецовским  Гамаюном, который

Вещает иго злых татар,

Вещает казней ряд кровавых,

И трус, и голод, и пожар,

Злодеев силу, гибель правых...

Он читает этот рок и в грядущем, по каким-то ему одному ведомым знамениям времени. Мы уже видели примеры его исторического ясновидения. Особенно по­разительно известное стихотворение «Все ли спокойно в народе?» с его страшным призраком «народного смирителя» («Распутья» 1902 — 4).

425

 

 

Заканчивая этот анализ, подчеркиваем, что образ Руси у раннего Блока слагается из трех элементов: в него входит среднерусский, подмосковный пейзаж, религиозно-сказочное восприятие древнерусской куль­туры (Белая Русь) и прозрение русских историче­ских судеб, всегда трагических. Все это только намече­но, очерчено бледно, как и вообще русские темы тонут в массе иных, по большей части отвлеченных тем, вдох­новляющих певца Прекрасной Дамы.

 

3.

Когда совершилось неизбежное — «Ты в поля отошла без возврата» (или «в снега»), — поэт очнулся на земле. Но это не твердая, цветущая земля, а наиболее зыбкая, наиболее фантастическая, ирреаль­ная из земных стихий, сродни облакам и туманам, — болота, «пузыри земли». По его признанию, он не мо­жет «говорить без волненья» об этих пузырях земли, читая о них в «Макбете». Тема болот чрезвычайно характерна для всех наших символистов; она отвечает общему для них ощущению жизни, как таинственного тления. В этом символе заключена порочность, и вме­сте беззащитность, обреченность, тоска по нежной смерти. Каждый по-своему переживает эту волнующую тему. У Блока пузыри земли пережиты наиболее чисто и даже религиозно. Не здесь, не в тлене плоти таились его демонические искушения. Как это ни странно, в не­движной тишине болот поэт видит образ вечности и вер­ности, нетление сквозь вечный тлен:

Полюби эту вечность болот...

Этот куст без нетления тощ.

Опускаясь так глубоко на дно земли, он еще видит над собой «алую ленту» зорь своей подруги и клянет­ся ей в верности.

Я с тобой — навсегда, не уйду никогда

И осеннюю волю отдам.

Здесь спасение от страстей, от дикой воли, в смиренной покорности.

Мне болотная схима — желанный покой.

Но, конечно, поэт обманывает себя, видя «ласку подруги» в «старине озаренных болот». Там он оказы­вается совсем в другом обществе — «тварей весенних», «болотных чертенят», «болотных попиков». Детски-трогательные, смиренные твари, но, разумеется, некре­щеные, разумеется, «нежить, немочь вод». И поэт спу­скается в эти низы тварного мира, лишенные сознания добра и зла.

Душа моя рада

Всякому гаду,

Всякому зверю

И о всякой вере.

Поэт сливается с этим миром в забвении, в утрате своей личности:

Я, как ты, дитя дубрав,

Лик мой так же стерт...

426

 

 

Мы — забытые следы

Чьей-то глубины.

Это уж не смирение только, не уничижение, а уничтожение «я», отказ от бессмертия. Запомним эту черту: готовность к онтологическому отречению от своей личности, безмерность в нисхождении, — она характерна и для некоторых моментов в отношении Блока к России.

Из этих болот она и возникает — новая, уже не сказочная Русь Блока. Как ни зыбка болотная почва, это все же почва, земля. Поэт реально соприкоснулся с ней, реально пережил землю — мы знаем где: в бо­лотных окрестностях Петербурга во время своих уединенных скитаний, о которых он рассказал нам в «Ночной Фиалке». В Шахматове цветущая земля почти не останавливала его взоров, прикованных к не­бесным пейзажам. В Петербурге он впервые полюбил землю, отдался стихии болот, ища потерять в них свое разлюбленное «я». Петербургские болота открыли для него аскетическую красоту северной России и ее религиозную идею. « Болотная схима » принимает кон­кретные формы, и из болот возникает монастырь:

Я живу в отдаленном скиту...

Болота отвердевают в северно-русский пейзаж, может быть, воспринятый не без влияния Нестерова, и на этой скудной и нищей земле происходит первая встреча Блока с Христом. В стихотворении «Вот Он — Христос — в цепях и розах» неприятной фальшью звучит начало: здесь есть привкус розенкрейцерства, религиозное ощущение Андрея Белого. Блок почему-то дорожит этим символом розы, когда решается говорить о Христе: таков Христос «Двенадцати». Но дальше образ Христа развивается в полном единстве с « окла­дом убогой природы»:

Единый, Светлый, немного грустный —

За ним восходит хлебный злак,

На пригорке лежит огород капустный,

И березки и елки бегут в овраг.

И все так близко, и так далеко,

Что, стоя рядом, постичь нельзя,

И не постигнешь синего Ока,

Пока не станешь сам, как стезя ...

Пока такой же нищий не будешь,

Не ляжешь, истоптан, в глухой овраг,

Обо всем не забудешь, и всего не разлюбишь,

И не поблекнешь, как мертвый злак.

«Глухой овраг», «истоптанная стезя» повторяют тему болотного смирения, и нищий Христос выступает на фоне нищей Руси почти, как символ небытия.

Но это смиренное небытие недостижимо. Покой болот сменяется тоской осеннего безвременья, уничи­жение — распятием. Алые грозди рябины в ржавой листве — как капли крови. Он сам, поэт, вознесен на крест над свинцовой рябью осенних рек «пред ликом родины суровой».

427

 

 

И видит:

... по реке широкой

Ко мне плывет в челне Христос.

В глазах такие же надежды,

И то же рубище на Нем.

И жалко смотрит из одежды

Ладонь, пробитая гвоздем.

Христос теряет последние знаки божественности, превращаясь в двойника поэта. Уничиженный лик становится жалким, и распятие безнадежным. Блок мог религиозно пережить лишь Сына Человеческого, со­блазненный идеей своего с ним единосущия. Он и сам знает, что его Христос — «не воскресший ».

Не забудем этих, как бы невзначай брошенных слов: «пред ликом родины». Они говорят о том, что и осенняя тоска земли и образ Христа для поэта сли­лись в нераздельное ощущение родины. Ее лик ста­новится все более четким, и наступает момент, когда он, наконец, уже не просвечивает сквозь северный пейзаж, а одевается в него. Есть разница между живым ощущением родины, которое всегда было свойственно Блоку, и отношением к ней, как к живому лицу. Отныне уже не небесная Подруга и не Христос прини­мают его песни, а живая родина, Русь, Россия.

Как характерно для Блока, что рождение этой но­вой его любви связано с новым — для морального су­да — падением. Северная аскетическая Русь обращает­ся к поэту новым ликом: кровь рябин, песня дождя и ветра, вдруг начинают звучать для него не крестной мукой, а хмельным разгулом:

Разгулялась осень в мокрых долах, —

Обнажила кладбища земли.

Но густых рябин в проезжих селах

Красный цвет зареет издали.

Вот оно, мое веселье, пляшет...

Навстречу этому призыву «осенней воли» откли­кается безумная, хмельная душа поэта, и он торжест­венно и несколько декларативно совершает свой выход в Русь: « выхожу я в путь» ...

Буду слушать голос Руси пьяной...

Приюти ты в далях необъятных!

Как и жить и плакать без тебя!

Впервые Русь, родина — «ты», живая, хотя сов­сем не святая — мать ли, жена ли, любовница? — с которой поэт связывает себя вечным, на этот раз неру­шимым обетом:

Твой простор навеки полюблю ...

Много раз еще изменит свой облик Русь, но поэт уже никогда не изменит ей.

 

4.

Мы по необходимости изолируем тему России у Блока и отказываемся показать жизнь образа России в общем лирическом

428

 

 

потоке его творчества. Задача эта и невыполнима в точном и строгом смысле впредь до установления хронологической сетки его «Трудов и Дней». Впрочем, хронология здесь не имеет решающе­го значения. Несомненно, что первые звуки России раздались еще тогда, когда поэт был пленником «Снежных Масок » и  «Незнакомок». Долго еще про­должается перебой последних «арф и скрипок» и но­вых песен родины. Но что из того, что «Песни Родины» и «Возмездие» одновременны? Тематически непосред­ственно ясен переход от

«Я пригвожден к трактирной стойке»

к «Осенней воле»:

Запою ли про свою удачу,

Как я молодость сгубил в хмелю.

До этого момента зарождение и рост русской темы протекают на заднем плане, как мотив побочный, лишь теперь становящийся лейтмотивом. Этот прорыв темы России совпадает с нарастанием реализма в по­этической стихии Блока и выражается, как мы сказали, в очеловечении образа родины.

Новая Россия Блока сразу раскрывает свое жен­ское лицо. Для всякого народа стихия родины, как стихия материнская, является в женском лике. Для Блока это, конечно, не могло быть иначе, хотя сынов­нее чувство к России ему чуждо. Его отношение к ней всегда эротично. Как образ любимой, она не терпит в себе никаких мужских черт. В России Блока нет места мужику, нет места и трудовой страде, которая разру­шает эротическое созерцание. Одно это проводит про­пасть между Блоком и народническими поэтами, у кото­рых (Кольцова, Некрасова) он заимствует ритмы. Это отличает его и от молодых крестьянских поэтов, воспи­тавшихся на нем.

Разумеется, у Блока нет и следов аристократиче­ского презрения к народу, как к трудящимся низам. Он всегда остро болел их страданиями. Но, как певец нищеты и горя, Блок знал лишь петербургскую улицу, рабочих, швеек, проституток, — крестьянский мир остался ему чужд. Голос мужицкой Руси не доходил до его сознания. Он бродил по русским дорогам, глухой к этим звукам, слепой ко всему, кроме родной земли и женских лиц, сливающихся в одно лицо:

... лес да поле,

Да плат узорный до бровей...

Женское лицо облекается в пейзаж и характери­зуется культурно-этнографически («узорный плат»). Мы узнаем две стихии из трех, из которых слагался образ родины в цикле «Прекрасной Дамы». Скоро с ними соединится и третья — стихия исторического рока — получая преобладание в последних стихах Блока о России. Но и пейзаж, и культурная печать изменились. Вместо древнего искусства — живая этнография, вме­сто средне-русского пейзажа — пока — северная Русь.

429

 

 

Эта северная Русь является поэту, естественно, не в летнем или весеннем убранстве, а в слезах осенних дождей или погребенная в зимних сугробах. Мы видели двоякое значение осени для Блока: вольный разгул и распятие. Есть в осени и третий смысл, — тоже зна­комый нам: смысл болотного покоя и уничижения. Ког­да стихает ветер и дождь, «осенний день высок и тих», и в сжатых полях, где стелется дым над овином, слы­шен плач улетающих журавлей.

И низких, нищих деревень,

Не счесть, не смерить оком ...

О нищая моя страна,

Что ты для сердца значишь?

Нищета любимой пронзает до боли обнищавшее сердце поэта и связывает их неразрывным кольцом, «перстнем-страданьем». Только такой и только здесь Русь для него жена, а не любовница.

Это поле, да еще сжатое, — самая бесстрастная и самая строгая черта родного лица. Но во всех осенних освещениях — в пасмурный, тихий день, в разгуле ветров и в распятии осенней смерти — ощущается единство этого лица. Одна и та же на разных путях страдания, родина остается чистой, нестрашной, Хри­стовой. Но движение образа только началось. С Россией повторяется с роковой необходимостью то же, что было с Прекрасной Дамой. По мере того, как поэт вгляды­вается в ее лицо, он открывает в нем иные, пугающие его черты. Начинается дрожание, разложение лица на множество изменчивых ликов. С одною разницей. Это разложение России есть в то же время ее познание. Именно здесь творчество Блока достигает такой объективности, которая делает его для нас равнознач­ным историческому открытию. Воскрешается из заб­вения, собирается по черточкам таинственное для нас, оживающее ныне в истории лицо России.

Опасное исследование начинается с русского се­вера, с легкой перемены пейзажа.

Задобренные лесом кручи:

Когда-то там, на высоте,

Рубили деды сруб горючий

И пели о своем Христе.

Историческая память — раскольничьи срубы — вдвигает образ пейзажа в даль веков. Прошлое живое и поныне. «Лесные капли» зарождающихся здесь ру­чьев

Несут испуганной России

Весть о сжигающем Христе.

Поэт вдруг увидел в древней Руси чуждый лик Христа — словно Спас-Ярое Око глянул на него с новгородской иконы.

Но не только грозный Христос пугает его в север­ной Руси. Ему мерещатся в ней колдовские, языческие чары.

Лишь мох сырой с обрыва виснет,

Как ведьмы сбитая кудель.

Но чары действуют. Образ

430

 

 

спящей колдуньи с ресницами, опушенными мхом, развертывается в целое видение, в дифирамбический гимн — « Русь»:

Ты и во сне необычайна.

Твоей одежды не коснусь...

Неверный, он сейчас же сбрасывает покровы, окутывающие тайну, и видит странную, «необычай­ную», но далекую от святости Русь.

С болотами и журавлями

И с мутным взором колдуна...

Где ведуны с ворожеями

Чаруют злаки на полях,

И ведьмы тешатся с чертями

В дорожных снеговых столбах.

Мы едва узнаем лицо Руси в этой недоброй кол­дунье. Всего замечательнее: Русь теряет здесь славян­ские черты, превращаясь в хоровод «разноликих наро­дов».

Мы, впрочем, еще не вышли из северных болот и дебрей. Только осень сменилась метельной зимой — недоброй магической стихией поэта, — и чужекровная Русь глянула на нас финскими глазами. Историческое ясновидение  вскрывает  пласты  огромной  глубины. Поэт сам дает этнографическую разгадку своей Руси.

Не в богатом покоишься гробе

Ты убогая финская Русь!

Разглядев ее языческую, дославянскую природу, он уже не верит крестам ее церквей, когда-то возник­шим для него из северных болот, не верит ее «синему, росному ладану».

И «не старческий, не постный лик» чудится ему под цветным московским платком.

Сквозь земные поклоны, да свечи,

Ектеньи, ектеньи, ектеньи, —

Шопотливые тихие речи,

Запылавшие щеки твои...

Блок знал чары русской, сжигающей, беспамятной страсти. От Снежной дамы через цыганку — к «лихой солдатке», разлетевшейся вихрем Малявинских баб:

Смотрю я — руки вскинула,

В широкий пляс пошла ...

Неверная, лукавая

Коварная, — пляши!

под звуки русской «Гармоники».

И в страсти, как в колдовстве, старая тема измены — «неверная, лукавая» — вторгается, отравляя, а мо­жет быть, усиливая очарование.

Впрочем, гармонику поэт любит слушать в рабочих пригородах. Коварная плясунья, должно быть, слобод­ская девка, и пляс ее и разгул — из мещанских тем, из песен Фаины. Для северной Руси поэт оставил ведовст­во, точно изнанку святости. Северный разгул — осенний, сквозь пьяные рыдания. Для темы вольного, цыганского разгула поэт ищет иных пейзажей.

Прискакала дикой степью

431

 

 

На вспененном скакуне.

— Долго ль будешь лязгать цепью?

— Выходи плясать ко мне!

Кто эта степная Млада, «дикой вольности сестра»? Что-то не верится в ее славянское имя. Цыганка ли она, любительница «краденых кладов», или иная тяжелая кровь струится в ней, — но тема степей сразу же ассоциируется с неславянской стихией. А где же настоящая, «привольная» Русь со «светлыми глаза­ми»? («Вольные Мысли») с простором полей и безгрешной любовью? Мы уже видели, говоря о Бло­ке «Прекрасной Дамы», почему для него невозможно слияние с «земным пиром» земли. Один лишь раз Блок сделал попытку облечь свою русскую любовь в светлые, славянские одежды:

Здравствуй, князь.

—  Вот здесь у меня — куст белых роз.

Вот здесь вчера повилика вилась.

Но и князь и повилика лишь отголоски юношеской грезы певца «Прекрасной Дамы»:

Повиликой средь нив золотых

Завилась я на том берегу.

Нет, Блоку чужда славянофильская Русь, пожа­луй, еще более, чем Русь народническая. Русь для него не икона, и боится он, смотря на нее, новых обманов. Все мы знаем, что нет пределов низости, где отрекся бы он от России («Грешить бесстыдно») — скорее от Христа отречется:

В тумане, да в бурьяне,

Гляди — продашь Христа

За жадные герани,

За алые уста!

Неразрывно связаны: славянская стихия, простор полей и славянофильская, идеализированная Моск­ва. Блок, несомненно, не любит Москвы. Об этом мы догадываемся уже по его молчанию. Случайные воспо­минания о «прозрачной нежности Кремля в час утра чистый и хрустальный» не в счет для него, певшего Петербург. Не поверив в святую Москву, Блок разгля­дел мрачную тяжесть ее исторического призвания:

Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?

Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма...

Он, который готов простить ей все, теперь грозит разрывом любовной связи, вспоминая московскую «тьму». Конечно, это бессильная угроза навеки прико­ванного сердца. Но его любовь к родине зорка, как не­нависть. Под его мучительным взором распадается ис­торический миф России, оставляя тяжелое сомнение:

Знала ли что, или в Бога ты верила?

Что там узнаешь из песен твоих?

Чудь начудила, да Меря намерила

432

 

 

Гатей, дорог, да столбов верстовых.

Знакомый мир: финская Русь для поэта реальнее славянской. Исторический подвиг Руси не удался:

до Царьградских святынь не дошла ...

Соколов, лебедей в степь распустила ты —

Кинулась из степи черная мгла.

Из разложения старой славянофильской схемы святой Руси рождается новая философия ее истории: финская северная Русь отважилась на бой со степной, татарской стихией и в этой борьбе тьма одолела ее. Вражескую тьму она приняла в себя, и с той поры

Дико глядится лицо онемелое,

Очи татарские мечут огни...

Тихое, долгое, красное зарево

Каждую ночь над становьем твоим.

Русь сама обратилась в ханское кочевье, — от­того тяжесть и тьма Москвы. И напрасно поэт про­клинает свою любовь, отмалчивается на призыв Млады. Голос татарской Руси громко звучит в сердце, заглушая славянские звуки.

В «Новой Америк » мы имеем своего рода историко-географическую карту блоковской России. Поэт начинает свое путешествие по занесенной снегами «убогой, финской Руси». Но едва разглядел он ее «запылавшие щеки », —

Дальше, дальше... и ветер рванулся

Черноземным летя пустырем.

Куст дорожный по ветру метнулся,

Словно дьякон взмахнул орарем.

Вот и вся она — черноземная, подлинно-русская Россия: сплошной пустырь, о котором нечего сказать; даже куст-дьякон едва ли не из Андрея Белого. Этот провал славянской, черноземной России — самое при­мечательное в национальной интуиции Блока. В самом центре его географической карты (вот оно, истинное «оскудение центра») зияет черное пятно. Черное пятно вокруг Москвы, расползаясь радиусами на сотни верст, предвещает близкий провал национального единства: С. С. С. Р.

А уж там за рекой полноводной,

Где пригнулись к земле ковыли,

Тянет гарью горючей, свободной,

Слышны гуды в далекой дали...

Иль опять это стан половецкий

И татарская буйная крепь?

Не пожаром ли фески турецкой

Забуянила дикая степь?

Половецкая, татарская Русь воскресает на наших глазах буйством заводов, царством Донецкого угля. —

Черный уголь — подземный Мессия, —

в новой Америке встает

433

 

 

старая Орда. Но, ведь, за хао­сом огня в доменных печах должен стоять строй ма­шин, тяжелый порядок, — и татарская орда на миг является у Блока в виде «буйной крепи», предваряя евразийскую концепцию Золотоордынской государст­венности.

 

5.

Наш анализ окончен. Татарская Русь непосредст­венно подводит нас к циклу «Куликова поля», из ко­торого мы исходили. Теперь в нем нет для нас ничего загадочного. Мы понимаем раздвоение лица России, по­нимаем смысл измены. Единственно — новое для нас — это «белый» образ Руси, оцерковленный и вознесен­ный в непосредственную близость «Небесной Жены». Со времени Прекрасной Дамы Блок не дерзал писать иконописных ликов и только здесь он становится в религиозное отношение к святой Руси. В этой северной Руси нет ничего финского, загадочного, колдовского. Тем страшнее и стремительнее измена.

Другая волнующая черта этого цикла, — его ак­туальность. Он обращен к будущему, а не к прошлому. Блок мысленно стоит перед грядущей революцией, «началом высоких и мятежных дней», и сознает по­велительную необходимость выбора. Но он объектив­но прав: образ России двоится не только в его предательском сердце, — единой России нет. Быть может, в этом ее расколе объяснение того, почему родина не мог­ла исцелить поэта, не могла научить его верности.

При всем социальном радикализме Блока, при всем отвращении его от мира «сытых», он долго верил в святость «белого знамени». В октябрьские дни 1905 года для него еще кажется прекрасным:

с дикою чернью в борьбе бесполезной

За древнюю сказку мертвым лечь.

И в страшные годы войны он еще уверяет: «Я не предал белое знамя».

Очевидно, революция должна была ощущаться им в своей оргиастической, татарской стихии. Для поэта исключается верность ей, служение ей, — он мог лишь упасть в нее, утонуть в ней.

Но революция 1917 года была воспринята им не только, как русское явление. Долгие годы поэт слу­шал в мире — европейском — подземный гул, предчув­ствуя обвал ненавистного буржуазного мира. Тогда-то поэт Блок стал публицистом, чтобы уяснить для себя смысл надвигающейся катастрофы. Тогда-то скопля­лась в нем огромная разрушительная энергия, которая разрядилась в создании «Скифов».

Нам остается одно: наметить генезис самого обра­за «Скифов». Его «Двенадцать» — это не Россия. «Двенадцать» созданы не по линии воплощений родины, а продолжают городские, фабричные, уличные мотивы «Нечаянной радости». «Скифы» рождаются, несомненно, из «Поля Куликова».

Рождение это, однако же, лишено органического характера. В творчестве Блока нельзя найти

434

 

 

зародышей этого образа. Он создан искусственно, умышленно, и в этом смысле должен быть изучен в связи с публицистикой: тема «Крушения гуманизма». Однако, можно отдать себе отчет в том, как возник этот образ.

Становясь на сторону революции, Блок отдается во власть дикой, монгольской стихии. Но он не хочет со­вершать измены до конца и обороняется от судьбы эклектическим образом «евразийского» смысла.

Да, азиаты мы

С раскосыми и жадными глазами.

Но «варварская лира» сзывает «на братский пир». Эта лира, собственно, не скифская, а славянская лира, и восходит она не только к Пушкину (как сам образ скифов с их ритмом), а даже к Жуковскому, «певцу во стане русских воинов». Между «мирной лирой» и страстью разрушения, которая составляет подлинный пафос поэмы, конечно, невязка, конечно, двуликость. Потому-то и взял поэт этот почти мифологический (сродни кентаврам) образ, что он двулик: азиатской роже должно соответствовать славянское лицо. Но это певучее славянство не имеет ничего общего с белой Русью Блока. Оно насквозь искусственно в своей вели­колепной риторике. Патриотическая муза Жуковского вторит в нем манифесту Совета рабочих и солдатских депутатов. Поэтому оно не убедительно. За то «азиат­ская рожа» удалась необыкновенно. И перевес ее сви­детельствует о том, что начала хаоса, распада, «ущербной луны» победили для поэта на Куликовом поле.

435


Страница сгенерирована за 0.07 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.