Поиск авторов по алфавиту

О вере, неверии и сомнении. Детская вера

Давно уже копился у меня материал о вере и неверии. Можно даже сказать, что почти вся жизнь переплетена была с этими вопросами - так или иначе. И до сего момента ЖИВУ В АТМОСФЕРЕ ЭТИХ ВОПРОСОВ: все прочее кружится около них или ими пересекается. Читал я на эти темы лекции и в СПб Академии и в Парижском Богословском институте, и в разных публичных выступлениях. Есть у меня и наброски-конспекты. И вот теперь в эту свободную неделю запишу, что удастся.

+ + +

Это не будут непременно “лекции”, а скорее, “автобиографические” заметки. Как я в жизни своей переживал вопросы о вере, что думал о них. Это - вроде “исповеди о вере”.

И я хочу, чтобы это было живо, - ведь это действительно все переживалось. Это записки или заметки сердца, облеченные потом и в формы ума.

+ + +

А кому-нибудь и пригодятся: люди - подобны.

+ + +

Начну с тех пор, как стал помнить себя с верою.

+ + +

Конечно, не помню, как и когда заброшены были в мою душу первые слова и мысли о вере матерью ... Память уже застала меня верующим, - какими были и мои родители, как и вообще все окружающие, люди из “простого”, почти деревенского класса. Отец мой был конторщиком в имении Б-х, а мать дочерью диакона из с. Софьинки [1]. Отец мальчиком был еще крепостным. Никаких “безбожников” я в детстве не видел и даже о них не слышал. Все кругом верили несомнительно. Мир Божий, сверхъестественный, был такой же реальностью, как и этот земной. Буквально - никакой разницы. И я даже не помню: когда я впервые узнал, что существуют безбожники? Не помню и впечатления от этого нового знания. Но во всяком случае, это не произвело на меня, очевидно, никакого впечатления - уже по одному тому, что не осталось в памяти моей как что-то особенное... Итак, я всегда помню себя верующим! И можно сказать: я никогда не был неверующим. Однако знаю, что такое состояние сомнения и неверия; но об этом напишу дальше.

... Чтобы потом не забыть: запишу один разговор на эту тему (вообще, не буду очень заботиться о “системе” заметок: не очень-то она важна). Однажды я посетил в Москве почитаемого мною знакомого Владимира Александровича Кожевникова [2]. Он был человек огромной начитанности, прямо сказать - ученый. Библиотека его насчитывалась тысячами книг. Он знал все главные европейские языки. Написал и несколько трудов о буддизме (не докончив их)...

Незадолго перед смертью он заболел страшной формой лихорадки, которая подбрасывала его на постели, как перышко... Я зашел проведать его. Совершенно мирно он вел, лежа, беседу. И, между прочим, сказал, указывая рукою на тысячи стоявших по полкам книг (с иронией, но безобидной):

- Я всех этих дураков перечитал; и все-таки не потерял веры. Я всегда был верующим.

Скончался мирно. Царство Небесное твоей душе, раб Божий Владимир...

Среди книг своих он написал несколько брошюр о вере: они просты по изложению, но очень глубоки... Я теперь позабыл точное оглавление. Но поищу потом и запишу: стоят они того, чтобы всякий, интересующийся этими вопросами, прочитал их - польза будет несомненная.

+ + +

Первое впечатление, связанное в памяти моей с верою, пожалуй, была Пасха. К ней вся наша семья готовилась, как и все, еще задолго. И это ожидание все нарастало.

В субботу к вечеру говорили о ночной заутрене на Пасху. Я еще ни разу не был на ней: слишком мал был... Может быть, тогда мне было года 4... И мне необыкновенно хотелось быть тогда на службе. И я стал просить мать взять и меня в церковь... Я ожидал чего-то поразительного. Маленькое сердечко трепетало от грядущей радости. Мама (она в семье была хозяйкой) пообещала; но советовала мне пораньше лечь спать. С надеждой я сразу уснул; а проснулся уже, когда светало. Наши приехали уже из церкви (обыкновенно на этот раз давали лошадь из "имения")...

Оказалось, меня только утешили обещанием, но не взяли. А старший брат, Миша, уже удостоился этой радости. Мне было горько. Но скоро я забыл о своей печали. Пасхальная радость подхватила меня и понесла вперед. Детское горе, как утренняя роса, недолговечно... Но на следующий год я уже был вместе со всеми нашими... Не помню всего: только радость была необычайная... И помимо всего прочего, - при пении "Христос Воскресе" и шествии вокруг церкви - стреляли (из пороха) в пушки, Бог весть откуда-то сохранившиеся у помещиков [3]. Было страшно, но и захватывало дух. Все сливалось с общей приподнятостью, еще жгли и бочки со смолой... Ночью это было красиво... Помню, как кругом храма бабы наставила узелки с "пасхами" (сырными), куличами и крашеными яйцами; а в "пасху" втыкались копеечные свечечки... "Батюшки" (священник, диакон и дьячок) ходили, пели и кропили их святою водой (после литургии); бабы тотчас завязывали узелки и спешили домой... Огней становилось все меньше и меньше. Костры тоже догорали сонливо, точно уставши за ночь... Заря начинала светать... Мы ехали на телеге. Под колесами и копытами лошади кое-где хрустел еще лед: должно быть, Пасха была ранняя. Дома отец и мать пропели трижды "Христос воскресе"; и мы радостно стали разговляться сладкими пасхою и куличами, с яичками... Было радостно на сердечке... Потом сразу легли спать после почти бессонной ночи. Часов к 11 утра проснулись к обеду. Но уже прежней трепетной радости не было. Какая-то мирная тишина лелеяла душу... Потом игра в яйца на улице, куда собирались все служащие у "господ" "люди". Ни о каком "социальном" неравенстве, понятно, и не думалось: сердце было радостно; пища была вкусна; душа чиста; все кругом - радостны. Чего же лучше? Забывался весь мир! Счастливое время...

+ + +

Уже много после я обратил внимание на посещение духовенством и нашей хаты на Пасху... После молебна у помещиков батюшка шел по “дворне”. Мы ждали. Перед образами горела зеленая лампадка. Все было чистенько... Мы, дети, наблюдали: когда появятся “иконы”.

...“Идут, идут!”... Нагибаясь в низкие двери, “батюшки” отпели минутный молебен, похристосовались; папа что-то (вероятно, серебряный пятачок) незаметно вложил, стесняясь, в руку батюшке и попросил “присесть”. Предложили угощение: отказались... Два-три слова, и все ушли...

И только тут я почувствовал, что праздник “дошел” и до нашего дома. А до “икон” точно еще не хватает чего-то. Что это было такое, не знаю и не буду даже объяснять; но это воспоминание врезалось в память навсегда... И я после думал: как неразумно поступают люди, что отказываются принимать в этот день “батюшек”! Какой радости они лишают сами себя... Батюшки даже и не подозревают, вероятно, что за радость ходит с ними, они привыкли. А мне это было как Божие посещение...

Может быть, и теперь, когда мы, духовные, посещаем людей с молебнами на праздники, то они тоже чувствуют радость от нас, или: через нас от Бога!..

+ + +

Еще помню, как бабушка (Надежда — Царство ей Небесное! — была святая смиренница) водила меня в церковь, что стояла на горке, верстах в двух от нашего домика. Подводила к причастию Св. Тайн. Тогда на меня надевали чистенькую цветную рубашечку, помню — летом — и это тоже нравилось мне. Впечатления от Св. Причащения в этом раннем детстве не помню; но помню: осталось лишь легкое впечатление — мира и тихого, благоговейного, молчаливого, собранного торжества: точно я становился на этот раз взрослым, серьезным...

Один раз мы с бабушкой опоздали к причащению. Мне было это больно... Почему уж меня водили одного из детей (брат Михаил был старше меня на 2 года, но его не водили со мною) — не знаю... Неужели тогда уже был Промысел Божий надо мною, недостойным?

Кстати уж и о бабушке святой. Мама моя рассказывала, что на ней, бабушке, дедушка наш женился не по своему выбору, а по воле родительской, — как это делалось обычно в старину в простых сельских семьях и духовенстве. Дело было так. В один зимний вечер отец дедушки диакон Василий (Оршевский) приходит в дом; а дедушка, Николай, тогда еще молодой человек (почему-то не кончивший учение в духовных школах), лежал на печи.

— Николай, а Николай! — говорит отец дедушке нашему.

— Что, батюшка?

— Я тебя решил женить.

— На ком, батюшка? — интересуется жених.

— Да вот у о. Василия (в селе этом, Оршевке, был другой диакон, тоже по имени Василий) хочу взять за тебя Надежду.

— Батюшка! Это рябую-то?! — возражает недовольный и невольный жених. А бабушка в детстве болела оспою, и на ее лице осталось несколько крупных, но совсем не портящих лица ее рябин.

— Как?! — разгневался о. диакон.— Да что? Я разве тебе враг, а не отец? Я знаю, кого выбираю тебе. Ну-ка, слезь с печи! Дедушка слез; а его отец взял рогач (какими в печи ставили у нас горшки и чугуны), да его по спине — раз, другой — и “поучил”.

— Прости, батюшка, — запросил дедушка. — Хоть на рябой, хоть на кривой, воля твоя!

И поженили. И какой мудрый был выбор: дедушка был не совсем мирного характера; впоследствии очень много вина пил. А у него был еще и большой пчельник, несколько сот ульев: торговля, меды да браги; да на приходской службе постоянно выпивали; вот и стал алкоголиком. Последние 18 лет жизни (умер 71—72 лет) даже потерял здравый разум, впал в детство. Жил то у нас, то у другой дочери — Анны Соколовой (тоже кроткой святой женщины, бывшей замужем за псаломщиком зажиточным, Яковом Николаевичем). Был очень тихий; только все шутил и улыбался. Никто из детей не боялся его… Умер у тетки Анны; его смерти я не видел.

И вот такому неспокойному жениху Господь послал смиреннейшую жену Надежду. И она никогда не жаловалась, никогда не судилась на дедушку: всегда была тихая-претихая, молчаливая и кроткая.

Да, можно сказать, — “святая”. Ап. Павел часто пишет в посланиях про христиан: “приветствуют вас все святые, а наипаче из Кесарева дома” (Фил. 4, 22); а в другой раз пишет просто: “приветствуют вас (коринфян) все братия” (1 Кор., 16, 20): “приветствуют тебя все находящиеся со мной. Приветствуй любящих нас в вере” (Тит. 3, 15). Первые христиане жили свято, оставались в семьях, с мужьями, женами, детьми — или даже рабами. Вот и бабушка была воистину такою.

За то Господь сподобил ее необычайно тихой кончины, о которой мы молимся: “Христианския кончины живота нашего, безболезненны, непостыдны, мирны” — “у Господа просим” [4]. Это я сам помню. Мне, вероятно, было лет 7 уже, а может быть, еще и 6 с лишним. Я спал с маленьким братиком Сергеем на большой кровати. Другие — на полу. Бабушка — на лежанке (прибавление на большой печи русской, сбоку, для теплого лежания и сна)… Бабушка, как помню, ничем никогда не болела. Было ей тоже около 71—72 лет, вероятно. Но уже стала очень слаба. Должно быть, ради этого горела лампа, притушенная. Вдруг слышу (а может быть, потом уже мама повторяла?):

— Наташа! (Зовет бабушка маму мою). Сережа-то во сне разметался (т. е. сбросил с себя одеяльце во сне): покрой его.

Видно, сама уже слаба стала: не встала. Мама, очень чуткая вообще и быстрая, мгновенно вскочила с полу и стала покрывать братика. Тут уж я не спал. Потом мама хотела опять ложиться спать: но бабушка вдруг стала как-то необычно трудно дышать. Мама услышала и испугалась. Подошла к ней и говорит папе:

— Отец, отец! Встань-ка, с бабушкой что-то плохо.

Мама была нервна. А отец всегда спокоен: чего волноваться в этом мире? Да и хохлацкое (Федченко!) благодушие было в натуре его (на волах ездили украинцы: все “тихо-сэ-нько”). Папа встал, посмотрел на бабушку и совсем мирно сказал:

— Бабушка помирает.

Мама сразу начала громко плакать… Все проснулись… Я — не помню, — кажется, не взволновался. Папа зажег свечечку восковую, подошел к бабушке:

— Бабушка, перекрестись! — (Вероятно, она еще имела настолько силы.) — Возьми свечку в руки.

Взяла. А потом еще несколько раз вздохнула редко. И совершенно тихо скончалась… Мама зарыдала… На третий день бабушку хоронили. И несли ее по той же самой дороге, по какой мы ходили с ней причащаться. Я впереди гроба нес иконочку… Похоронили ее на кладбище — налево, и почти рядом с часовней. Святая. Это было, кажется, ранней осенью — может быть, в сентябре еще (приблизительно 1886-7 г.). Через полгода скончался у другой дочери, в селе, и больной дедушка.

Я доселе не только поминаю в молитвах бабушку; но когда мне бывает трудно душевно, то и прошу ее, чтобы она помолилась за меня там, у Бога: ее молитва, смиренная и чистая (конечно, она была — чистой жизни), доходит до Бога.

…По связи вспоминаю: как “говел” после. Это было уже лет 5 спустя, по смерти бабушки…

Священник о. Владимир, исповедовал постом на правом клиросе. И, кажется, детей невинных исповедовал кучками человек по 5… Да и какие у нас грехи-то были тогда? Но уже летел радостный домой, точно на крыльях летел: так было легко на душе! И уже после исповеди не полагалось есть. Мама, тоже радостная за нас, что мы очистились (а народ говорил: “справились, исправились”), ласково, бывало, говорит:

— Ну, вы ложитесь, ложитесь уж поскорее: чтоб не нагрешить еще. Завтра — причащаться!

И мы, действительно боясь, как бы не запачкать совесть свою даже и словом и мыслью, сразу в постель; и засыпали безмятежным сном невинности. На другой день “сподобились” причаститься… Было еще более радостно и нам, и родителям. Они тогда были особенно ласковы с нами… Святая тишина и любовь входили с причастниками в дом: “Бог любви и мира” — приходил с нами в дом (2 Кор., 13, 11).

Все нас поздравляли; хорошо угощали; вчерашний пост щедро награждался.

+ + +

До какой степени дети совершенно реально живут потусторонним миром, всем известно. И если я не помню почти ничего о себе, то запишу кое-что из жизни других детей.

Один трехлетний ребенок — пишет мне его бабушка Ш. — долго мучается коклюшем. Перед сном говорит бабушке:

— Бабушка! Если ты во сне увидишь ангелов; скажи им, чтобы у меня перестал кашель: я очень устал!

Другая бабушка, приехавши навестить умиравшую от чахотки дочь в Париже, рассказывала мне про внучка Алешеньку:

— Дочь-то моя вышла замуж за комиссара. Он не велел даже и упоминать о Боге. А у меня на груди крест висел, Алешенька-то и увидал.

— Бабушка! Это что такое у тебя?

— Часы,— говорю, — милый мой!

Он послушал: не тикают. Не поверил.

А все же в колокол-то по праздникам звонили. Уж не знаю, откуда, но все же он. узнал о Боге. И один раз говорит мне:

— Бабуся! Понеси меня в церковь; я один раз, только раз посмотрю на Боженьку — и больше не буду.

Нередко, в самой ранней поре, они путают священника с Богом. В Болгарии мне встретился 4-летний ребенок, побежал к отцу в лавочку и громко кричит: “Бог, Бог идет!”. Я дал ему на гостинец.

В Нью-Йорке негритянский мальчик (в 1933 г.) спрашивает меня по-английски:

— Ты — Бог?

— Нет.

— Кто же ты? Божия Матерь?

— Нет, я — епископ.

Не понимает... Не слышал, вероятно, это слово.

— Священник, priest, priest! — говорю.

Совсем малюсенькое дитя привели в храм. Когда воротился он домой, спрашивают его: — Ну, что ты видел в церкви?

— Пришел Боженька, напустил дыму нам (из кадила) и ушел. Вот и вся служба.

7-летняя девочка Сонечка. Мать ее заболела. Говорят о смерти. Но дочка совсем спокойна. Когда же мать (К.) особенно жаловалась на боли и боялась смерти, то Сонечка подошла к ней и спрашивает:

— Мамочка, почему ты боишься смерти? Ведь ты же говоришь мне, что в раю очень хорошо у Боженьки. А ты не хочешь туда идти?

...Не знаю, что ответила мать.

Сонечку очень часто причащали, и она любила это.

В Нью-Йорке одна мать очень часто причащает своих крошек: Петра и Павла, беленьких, И как я люблю причащать их! И они тоже. Точно ангелы.

Вспомнил и про более взрослых “ангелов”, кадет Донского корпуса (в г. Билече, в Югославии) [5]. Говели по группам (2—3 “роты” — класса).

Однажды, после причащения, пришли ко мне 2 юноши, лет уже по 16—17... Чистые, красивые. Постучались. Впустил.

— Что вы пришли? — спрашиваю.

— Та-ак!

Сели. Молчим... Они сидят тихие...

— Ну, как себя чувствуете? — спрашиваю.

— Хорошо-о! — отвечает один.

Другой добавил:

— Будто под Пасху!

Еще помолчали. И мне молча было радостно сидеть с ними. Потом один говорит задумчиво:

— И подумать только: за что Бог дал эту радость нам!.. Только за то, что мы исповедались (т. е. грехи открыли).

Посидели и ушли. А у меня осталось впечатление, будто у меня были настоящие ангелы... И сейчас вспоминать о них радостно.

Другой кадет из того же корпуса, умненький юноша, “первый ученик” в роте, после причащения сказал мне, что он вдруг почувствовал себя таким физически “легким — что весу стало меньше во мне”... Это заслуживает внимания: одухотворяется человек, соединяясь со Христом. И Он, по воскресении Своем, получил духовное тело, которое не имело ни веса, ни плотности; и потому Он являлся, исчезал сквозь двери... И вознесся. И полон смысла обычай Церкви читать (в алтаре духовенством, тайно) после причащения: “Воскресение Христово, видевше”, “Светися, светися, новый (будущий, духовный, о коем говорится в Откровении, в 21 и 22 гл.) Иерусалиме”... Город духовный, Божественный, в котором “не будут иметь нужды ни в светильнике, ни в свете солнечном, ибо Господь Бог освещает их” (22, 5). “Он имеет славу Божию” (21, 11). “Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего” (21, 2). А потом читают: “О Пасха велия и священнейшая, Христе!.. Подавай нам истее (еще реальнее) Тебе причащатися в невечернем дни Царствия Твоего” (Пасх. канон, 9 песнь).

Вспомнил и еще об одном необычайном действии Св. Причащения. Но уже не о младенцах по телу...

В Париже пришла ко мне на Сергиевское подворье [6] молодая, лет 25, девушка. Писательница. Первый раз вижу.

— Чем могу служить?

— Я пришла к вам исповедоваться.

— Хорошо: отказывать не смеем. А почему вы пришли именно ко мне?

— Меня послала к вам Р—а.

Это была крещеная еврейка, знакомая девушке.

После еще нескольких фраз я хотел приступить к таинству исповеди. Вдруг посетительница с решительностью заявляет:

— Нет! Я у вас исповедоваться не стану.

— Что такое? Почему?

— Да я хочу исповедоваться у такого священника, который бы меня не знал совсем, а я его. Между тем, я вот поговорила с вами всего 5 минут, а мне кажется, будто я знаю вас уже 20 лет. Нет, не буду, не буду! Мне стыдно будет!

И хотела уже уходить.

Я усиленно начал убеждать ее отбросить это диавольское искушение. Но она стояла на своем: не буду, не буду!

Тогда я пустился на невинную хитрость.

— Послушайте, — говорю, — ну вы не будете ничего говорить; только станете на колени, и я вместо вас буду говорить: если мои слова верны будут, то вы молчите; а если неправильны, скажите лишь: нет. Это уже не трудно.

Пометавшись еще, она согласилась. Я прочитал молитвы. Стали на колени. Я говорил... Исповедь, слава Богу. совершилась. Был Великий Страстной Четверг, после обедни. На другой день литургия и причащение не полагаются. Выносится лишь на вечерне Плащаница. Жертва совершается Голгофская.

Исповедница была на службе. После вечерни прибегает ко мне в комнату и в ужасе говорит:

— А у меня снова хаос в душе. Снова закружилось все в голове. Это все — очень прекрасно; но что, если все это лишь наше собственное создание сердца и ума? А что, если всего этого на самом-то деле нет? (о сомнениях я буду дальше писать специально).

— Да почему вы так думаете?

— Я и сама не знаю: почему! — в ужасе и горе с мукой говорит она. — Пришли эти вопросы в голову откуда-то, помимо моей воли. И я опять вся развалилась. Это — ужасно!

— Подождите, подождите! — сказал я. И вдруг мне пришита мысль: прочитать ей что-либо из Евангелия. Она остановилась.

— Мы с вами не будем сейчас доказывать бытие и истину миру... А просто посмотрим ее... Увидим своими очами.

— Как? — удивленно спрашивает она с радостной тайной надеждой выйти из охватываемого ее ужаса сомнений.

— Вот Евангелие. Что такое оно есть? Мы говорим: “Откровение” Божественное, “Слово Божие”. Если “откровение”, то оно не доказывает, а просто показывает, “открывает” нам тот мир, его несомненную действительность и истину. Ну, вот я открою, где попало; и мы с вами почитаем, и — увидим тот мир.

Я открыл случайно Евангелие от Марка, и пальцы упали на конце 5-й главы. Читаю ей про воскрешение дочери архисинагога:

— “И, взяв девицу за руку, говорит ей (Христос): талифа, куми! что значит: девица, тебе говорю, встань.

И девица тотчас встала и начала ходить, ибо была лет двенадцати. Видевшие пришли в великое изумление. И Он строго приказал им, чтобы никто об этом не знал; и сказал, чтобы дали ей есть” (ст. 41—43).

— Ну посмотрите, — говорю. — Разве же не очевидно вам, что все это записано достоверными очевидцами?! Ну, скажите: зачем бы им писать о девочке-полудевице, что она, по воскресении, “начала ходить” по комнате?! Не все ли равно: ходила ли, сидела ли (ср. Деян. 9, 40—41) Тавифа, воскрешенная ап. Петром, “открыла глаза свои и, увидев Петра, села. Он, подав ей руку, поднял ее...” И, однако, эту деталь очевидцы заметили и записали. Св. ев. Марк, как известно, писал со слов своего учителя ап. Петра, который был при этом чуде с Иоанном и Иаковом (ст. 37). И их самих удивило это хождение: только что была мертвою, а теперь уже гуляет, как здоровая. Известно же, что дети не любят сидеть, а любят двигаться, делать что-нибудь. И Апостол объяснил именно этим: ей было тогда еще лишь “около 12 лет”... Девочка еще... А потом: “дайте ей есть”... Другая замечательная деталь; хотя и ходила она по комнате, но за болезнь все же ослабла; и Спаситель и об этом позаботился. Ну, — говорю, — скажите сами (вы — честная и умная девушка) — разве не очевидно всякому непредубежденному уму и сердцу, что это все действительно было? Ну разве же в самом деле не “открылось” и вам, что все это — истина? А если истинны эти 2—3 стиха, то истинно и все, что выше и ниже написано о Христе и об Отце Его и Духе Святом и вообще все то, что открыто в Евангелии о том мире?! Скажите сами.

— Да, это верно! — тихо подтвердила смущенная писательница. — Это правда.

— Ну, идите же с миром, а завтра причащайтесь. Если же найдут снова на вас сомнительные помыслы — то не обращайте на них ни малейшего внимания. Будьте спокойны и тверды: вы видите, что все это “в самом деле” было и есть.

Она ушла совершенно умиренная.

В Великую Субботу причастилась. Только что я возвратился из храма в свою комнату, приходит и она, чрезвычайно радостная. Я любил приглашать причастников на чай.

— Пожалуйте, пожалуйте! Входите!

— Нет, я не останусь. Я лишь на одну минуту забежала. — Да вы бы хоть чаю выпили?!

— Нет, нет, нет! — говорит она, все продолжая стоять в коридорчике.— Я только пришла сказать вам, что произошло со мною во время причащения...

Я молчу... Она, секунды две-три передохнувши, сказала:

— Во время причащения мне явился Сам Господь Иисус Христос.

(А дальше я вот уже не помню подробностей, сообщила она лишь очень кратко.)

— Вот об этом я и забежала сказать Вам! И, получив благословение, она, радостная, сияющая пасхальной озаренностью, быстро убежала...

После я никогда больше не встречал ее... Где-то ты, душа Божия? Верю, что бы ни случилось с тобою, но Христос не напрасно тебе явился как-то особенно очевидно после Причащения... Не даст Он тебе погибнуть ни в омуте житейском, ни в бездушной лжи неверия... Еще — о деточках.

В Симферополе в семье Р—х умирал 3-летний любимец. Родители плачут. А он говорит им: “Домой, домой ухожу”.

Граф А—н [7], в присутствии членов Синода, в 1920 г., в Херсонском монастыре рассказал о своих девочках (Марфиньке и, кажется, Наденьке) следующее:

— Они уже были в постельках (в Ялте). Я, по обычаю, вошел к ним в спальню, чтобы на ночь перекрестить их. Двери отворялись бесшумно. Слышу их разговор:

— А как ты думаешь: они ныне придут к нам? — говорит одна

— Я думаю, придут...

О ком это они? — о родителях, что ли? Спрашиваю:

— Кого вы ждете еще? Кто — придут?

— Ангелы, — просто ответили они.

— Какие ангелы?

— Беленькие, с крылышками.

— Они к вам ходят?

— Да!

Я больше ни о чем не спрашивал. Молча перекрестил и со слезами радости вышел.

Жена у него тоже — “святая”, из рода князей Барятинских... О ней тоже нужно было бы записать знающим жизнь ее... Смиренница была... И чистая... И верующая душа…

Лишилась всего, но она никогда не роптала не только на Бога. но даже и на большевиков... Святые были и из аристократов, а не только из простого народа...

Об ангелах еще припоминаю рассказ еп. Тихона (тогда еще архимандрита) (Тищенко), бывшего настоятелем в Берлинской Русской Церкви. В 1923 году я был приглашен читать лекцию на съезде Христианской молодежи в городке Фалькенберге, недалеко от Берлина. Был и о. архим. Тихон. Он был очень образованным богословом, инспектором в Киевской Духовной Академии, магистром. Происходил из крестьянской семьи, из г. Белой Церкви. У них была большая семья; человек 7 детей. Последний ребеночек — Мария опасно заболела. После нескольких бессонных ночей мать их, положивши дитя возле себя на кровать, заснула. А мальчик — тогда еще Тимофей — сидел у окна.

— Мне было лет 7. Вдруг я увидел ангела с Манькой на руках и закричал: “Мамо! мамо! Маньку взяли, Маньку взяли!” Мать проснулась: “Что ты кричишь?” — “Да Маньку взяли!” — “Кто взял?” — бросилась она смотреть дитя больное. “Ангел взял. Я видел”. Мать взяла Марию, но она уже была мертва.

Архимандрит Тихон сообщат мне, что и он видел ангела белым и с крыльями.

+ + +

Еще страничка для детей.

Вечером укладывают спать малютку С., а перед этим его постельку передвинули на иное место; иконочку же, висевшую над ней, оставили на прежнем месте. Он заметил это и говорит бабушке: “Ты мне иконочку-то (явление Божией Матери преп. Сергию) дай! А то без нее, Бог знает, что может случиться!”

Отдали ему. Малютка положил ее на подушку свою и скоро мирно заснул. Ему было около 4 лет.

Деревенские дети, в отсутствие уехавших в город родителей, взяли из погреба крынку со сметаной и хотели полакомиться ею. Поставили на стол, нарезали хлеба. По обычаю, сначала хотели помолиться. Н. им было стыдно: они совершили тайную вещь, кражу (хоть и у себя, но без воли родителей). Тогда кто-то из них догадался: взяли полотенце и завесили иконы: “Чтобы Боженька не видел”. Полакомились… Очистили стол. А про полотенце и забыли. Скоро в избу вошел работник. Он сразу обратил внимание на занавеску. Начал допрашивать детей; и те вынуждены были сознаться.

Жива вера у детей! Недаром и нам велел Христос уподобляться детям…

…Вот я уже “духовником”, как нас звали, - т. е. учеником Тамбовского Духовного училища… Как я любил богослужения! Это были действительно “праздники” моей души… Все мне нравилось… И службы, и пение (сам я пел всегда), и батюшка о. Гавриил Демициев — прекрасный священник и замечательный учитель чистописания — всегда спокойный, тонкий блондин, с кудреватыми волосами… Нравились мне и певчие “большие” (тенора и басы), которые приходили к нам петь (а детей посылали в обмен, в семинарии): они были уже в черных сюртуках и глаженых сорочках с галстухами… И чинность рядов… И стройность богослужения. И чистота в храме… И преподаватели в мундирах позади... Ну, все было отрадно…

Но вот тут я познал и первое сомнение. Не знаю уж, откуда оно занеслось ко мне… После 4-летней сельской школы я учился еще 2 года в “уездном училище”… Тут и наслышался… Не знаю, не знаю… Но вот что хорошо помню. Читают на утрене (на “всенощной”) после тропарей кафизму [8]. И слышу слова такие (приведу их здесь не по-славянски, а по-русски):

“Сказал безумец в сердце своем НЕСТЬ БОГА…” И так дальше (Псал. 13). И вдруг набежали мысли:

…Как это хорошо, что не веруют в Бога лишь “безумцы”; а умные, следовательно, веруют… Но тут уже лукавый помысел нашептывает:

- А может быть, это только вот нас в школе учат так?! А на самом деле умные-то люди как раз и неверующие?!

- О, как мне хотелось тогда детским чистым сердцем, чтобы прав был Псалмопевец Давид, что неверующие — безумны, а не наоборот! Но сомнение все же копилось в сердце и отравляло мою радость… Мне было лет 13 тогда… Я не мог справиться сам с этим сомнением. И яд печали остался во мне, но не надолго. После забылось об этом. А лет через 12 я уже нашел и объяснение. И тогда я понял всю несомненную правду (и притом философскую “гносеологическую” правду) этих слов Псалмопевца, что если кто говорит, будто “несть Бога”, - то он действительно “без-умен”, не только не умен, но и говорит вопреки уму, против последовательной логики, законы которой математически принудительны. Затем, увидел я, что такие речи “нет Бога” — совсем не от “ума”, а от “сердца”: “рече безумен в сердце своем” (ст. 1). И наконец, это находится в прямой зависимости от растления души: “все совратились… все растлились; несть творящих добро” (ст. 3).

- Но об этом буду писать после… А тогда, в ангельском детстве и отрочестве, “сердце” хотело веры, радовалось ей; и наоборот, не хотело неверия, инстинктивно отталкивалось от этой лжи; и огорчалось даже и сомнениями. Даже и сейчас печально за такое искушение.

+ + +

А скоро я узнал и о дарвинизме… Это было уже в 4-м классе духовного училища. Откуда я услышал и об этом, не знаю. Еще — мальчик, а все эти соблазны лезли отовсюду, точно холодный ветер через щели. Да! Давно уже неверие стучало в двери русской души. И ничем от него нельзя было укрыться…

“Человек произошел от обезьяны”… А нас учили — что Бог создал… Затосковала опять душа моя. Я не только не радовался этому новому “открытию”, а наоборот, всей силой неопытной, но неиспорченной души хотел вырваться из этой ужасной паутины… Что же я сделал?..

Была масленица. Я почему-то не поехал домой; остался в Тамбове. И в свободные дни стал я, почти дитя, ходить в Публичную библиотеку (прекрасная была); и спросил я у заведующего:

- Дайте мне что-нибудь против дарвинизма.

Он принес мне огромный фолиант какого-то Данилевского [9] (если не ошибаюсь; и доселе не знаю, кто он такой?). И я стал читать… Мудрено; а стараюсь… Помню, что он сравнивает череп человека и череп обезьяны; и что-де у человека подъем во столько-то градусов, а у обезьяны меньше.

Не удовлетворился я тогда. Да и сейчас эти “опровержения” не успокоили бы меня. Прочитал биографию Дарвина — издание Павленкова. И тут больше нашел мира для души. Оказывается, сам-то Дарвин был и остался христианином, верующим — чего многие и доселе не знают. Об этом у меня даже выписано где-то в тетрадях (нужно найти и переписать сюда для других). Он учил об эволюции (развитии из низших в высшие) видов живых организмов; но не отрицал ни Создателя мира и особенно — живых существ, ни Его силы в мире. А после я увидел и ложь его теории…

После, спустя 15 лет, когда я был уже в академии преподавателем, а сестра моя, Елизавета, курсисткою, приходит она ко мне и жалобно просит:

- Вениамин! Дай ты мне чего-нибудь против дарвинизма. Ну, заклевали на курсах профессора. Просто никакой мочи нет! А я не люблю этого дарвинизма: не хочу я происходить от обезьяны. Я верующая: нас Бог создал!

Я дал ей книгу того же Вл. Ал. Кожевникова, в которой он собрал лишь имена одних авторов и заглавия их трудов против дарвинизма. Она с этим противоядием ушла к себе на Васильевский остров. Как-то раз прихожу к ней и вижу, что данная мною книга лежит мирно на полочке у нее; и кажется, даже и пыльцою легонько покрылась.

- Читала?

- Нет! — неприятно отмахнулась головой она.

- Почему же?

- Да не хочу даже и опровержения его читать. А вот лежит, и хорошо. Я и спокойна. А если кто придет и будет спорить со мною, — суну ему тогда в лицо: вот читай!

…Да, да! Люди не умом думают, а “сердцем”… Это теперь основа современной гносеологии. Но об этом еще далеко-далеко…

И хоть я не совсем доказал уму своему — сочинением какого-то Данилевского — неосновательность дарвинизма, но перескочил и этот ров — как и первый — о неверующем “безумце”.

Я продолжал верить... И на душе было и ясно, и мирно, и отрадно, и разумно. Но странно: почему ни я, ни другие не обращались к нашим учителям с этими вопросами? Боялись, что ли? Не принято было. И каждый работал в тайниках собственной души. И после, в семинарии, ни у кого не спрашивали. Сам думай... Всего лишь один раз я задал в коридоре вопрос нашему философу Вес—му, не то о творении мира из ничего, не то о бесконечности пространства, и то услышал:

— А вы подумайте сами!

Ну, больше уж никого не спрашивал — до самой академии... А люди были хорошие, умные и верующие...

Нередко думают (да и мы, семинаристы, были заражены этим подозрением), будто семинаристы, а тем более их учителя — безбожники... Слава Богу, это была великая неправда. Я не знал буквально ни одного учителя (не говоря уже о профессорах академии) ни в духовном училище, ни в семинарии, который был бы безбожником.

А про одного преподавателя — З—го И. В—ча — ходила, непонятно почему, молва: неверующий... Каково же было мое потом удивление, когда я узнал, что он чуть не ежедневно ходит в Казанский монастырь [10] к ранней литургии и знает почти наизусть святцы всего года!.. Как я был рад этому! Когда я уже был в 6-м классе семинарии, к нам приехал новый преподаватель церковной истории, Фантин Николаевич Альешкин. Талантливый... Живой... Он так нам рассказывал события истории Русской Церкви, что мы иногда аплодировали ему в классе. Небывалое дело. Но и был требователен в спросах; и не считался с установившейся традицией — вызывать нас в очередь... Братья остались недовольные и послали меня, как первого ученика, для ведения переговоров. Прихожу. Он ласково принял. Предлагает даже папиросу. Не курю. Передаю просьбу товарищей... Принял спокойно и согласился сразу... А потом начал рассказывать мне о Киевской Лавре, о пещерах и святых мощах: как он любил посещать их. Я, удивленный, боязливо задаю вопрос:

— Фантин Николаевич! Да разве же вы — верующий? — Что за вопрос? — с изумленными глазами спрашивает он меня вместо ответа.

— Да ведь знаете: у нас, семинаристов, укоренилось убеждение, что если кто — умный, тот — неверующий!

Он даже весело рассмеялся. И долго радостно мы беседовали с ним о вере. И товарищи рады были сдачей его нам... Что касается семинаристов, то я знал почти исключительные примеры неверия. Но, правда, были... В нашем классе двое лишь представлялись “атеистами”: М—в и А—в... Но на них и на их неверие решительно никто не обращал ни малейшего внимания. И даже не уважали их. Пустыми считали. В академии потом был на нашем курсе один студент из Сибири, забыл его фамилию. И на него не обращали внимания. Он даже и не смел вслух говорить с нами о своем “безбожии”. Все это было — верхоглядство... Как у Достоевского в “Бесах” — Верховенский...

Но ворочусь еще к отрочеству.

Остается вспомнить тут очень немногое. Жизнь шла, в общем, тихо, ровно: вера всегда жила в моей душе; я исполнял все церковные уставы — ходил в церковь, говел дважды в год, молился дома, соблюдал посты, старался жить возможно благочестиво, занимался учебой (21 год всего)...

И это тихое житие почти не нарушалось до самого поступления в СПб Академию. Это совсем не значит, что вера была “мертвой”; наоборот, все шло нормально; а это обычно не замечается нами, как мы не замечаем, например, своего здоровья, и лишь когда заболеем, тогда поймем: чего мы лишились.

Однако же припомню еще кое-что из этого возраста, хотя оно и покажется незначительным.

Я никогда не любил неверия. Сердце мое инстинктивно отталкивалось от него; оно искало выхода, если я встречался с подобными людьми, или просто относилось равнодушно к ним. У меня, например, был близкий друг; к концу семинарии он заявил, что он — неверующий. Сын священника. Но я по-прежнему любил его и дружил с ним, гостил у него: и абсолютно не заражался его неверием; да он и не думал уговаривать меня. После он убеждал, правда, меня идти в университет: но я пошел в академию. Однажды я гостил у него (от святок до масленицы, не поехав даже под предлогом болезни в семинарию; да и правда, отчасти болели мы оба, ангиной). И вместе с его матерью, прекрасной христианкой, отправились верст за 50 навестить святого священника, о. Василия Светлова [11] (в с. Шалы Темниковского уезда). Он был семейный и многодетный. При подъезде мой друг сказал, что он не подойдет под благословение: не будет лицемерить. Матушка опечалилась и уже просит меня: “Ну хоть вы, И. А., подойдите: не подражайте моему Г. Н.”.

Я было, по самолюбию, тоже не хотел отстать от “смелого” приятеля. Но когда вошли в дом, после долгих молений над больными, вошел и о. Василий; мне стыдно стало от своего самолюбия — и после матушки я поспешно подошел тоже под благословение. И в течение нескольких дней гощения я утром прежде всего бежал к нему получить благословение... И не знаю почему, но мне это доставляло сладость. Не знаю: доставляет ли ее теперь кому-нибудь получать чрез наше благословение. Этот о. Василий заслуживал бы книги о нем: к нему привозили отовсюду больных, для чего был построен дом (даже не два ли?) особый; молился он часами в церкви, служил над бесноватыми молебны и проч.; своих дочерей не отдал в Епархиальное женское училище, чтобы они там не испортились; но они самообразованием узнали больше; не держал в доме зеркала; одна комната у него была домашнею молельной и т. п.

И какая у него была вера!

Слышал еще об о. Николае Пещенском, тоже женатом иерее; к нему ходили за сотни верст. И вообще священники в нашей местности были хорошие или порядочные... И лишь редкие страдали нетрезвостью, — но мало.

Да и вообще все кругом веровали: легко было идти по общему течению.

...Помню, как однажды заболела девочка в соседнем доме, Л... И уже помирала. Я бросился в хату, упал перед иконами и пламенно молил Бога — сотворить чудо, возвратить ее к жизни. Но она умерла...

И горяча же была тогда молитва!

...Когда я был еще в духовном училище, заболел царь Александр III. Боже, как мы были захвачены этим! Ежедневно бегали на угол улицы читать бюллетени; трепетали за его жизнь, как за родного отца... И вот он скончался. Мы молились. Боже! Как я рыдал!..

Скончался потом инспектор семинарии. О. ректор, прот. П. С., говорил речь: как два вола мы тащили с тобой плуг; и вот ты пал на борозде...

Я тоже плакал и молился...

Службы в семинарии я тоже любил, как и в училище... И искренно всегда молился.

...Но вот мало помню сильных религиозных переживаний. Как-то уж все было очень “просто” и тихо. И кругом тоже не горели... Никогда и никто из учащих не зажигал во мне (и вообще — в учениках) веры. Даже мало и говорилось о ней. А только “учились”...

И только когда приносили в Тамбов чудотворную икону из Вышенской Казанской обители (где подвизался еп. Феофан Затворник) [12], то это и меня поднимало, как и все эти десятки тысяч встречавшего народа. И когда я, протискиваясь среди толпы, подходил к святой иконе и целовал ее, я ощущал ее точно живую... Но не надолго, а лишь на этот момент...

Любил я архиерейские службы. Бывало, отстояв службу (отрегентовав — последние 4 года я был регентом на левом, а потом и на правом клиросе) у себя, мы спешили в Казанский собор... Там нравилось все: и торжественное служение, и замечательный хор, человек в 50—60, с поразительными голосами; и потрясающего великолепия протодиакон Кр—в — неподражаемый, единственный, какого я видел на Руси святой... И конечно, архиереи... Особенно хорошо помню еп. Александра (Богданова) [13]. Как он искренно и умилительно служил: душу захватывало... После был арх. Димитрий [14] (из ректоров К. Д. А.), но он был слишком артистичен в службе: не нравилось.

А особенно любил я архиерейские службы на престольный праздник в семинарии 11 мая (св. Кирилла и Мефодия) [15]. Еще часа за 2 до обедни приезжали иподиаконы [16] с сундуком облачений... Я становился сзади храма в углу и наслаждался... Вот загремели позвонки серебряные [17] от архиерейской мантии... Слышен в полуголос теноровый разговор между иподиаконами. Потом подходит бас диакон Р. За ним еще больший бас — диакон П. Наконец, “сам” наш протодиакон К. Это — неподражаемый тип: огромные глаза с густыми насупленными над ними бровями, кудрявая шапка рыжеватых волос на голове; короткая раздвоенная борода, широченный нос; перекошенные налево уста под небольшими усами... Но голос, голос!.. Потрясающий! Это какая-то мощь Ильи Муромца, Микулы Селяниновича. И вот он вошел в алтарь (еще пока с заплетенною косичкою волос); приложился к престолу и нижайшей, грохочущей октавой заговаривает с ранее его прибывшими товарищами... А я очарованно наслаждаюсь его рокотанием сзади храма...

Любил я это великолепие. А какие у него были выступления, повороты тела, голос! Громоподобный.

Вот уже ждут и архиерея. В монастыре зазвонили: выехал... Духовенство вышло из алтаря, стало рядами, а в середине и позади эти самые протодиакон, диакона, иподиакона... С кадилами... Погромыхивают спокойно ими. И иногда, не оборачиваясь, перешептываются о чем-то, улыбнувшись незаметно. А впереди их три “исполатчика” — семинаристы. Но я больше любил исполатчиков из мальчиков архиерейского хора. Ну что это были за ангельские голоса! Кажется, не ел бы и не спал, только слушал их. Особенно помню одного дисканта, и по фамилии-то — Архангельский... Ну, что за голос... И мне казался он и по душе-то чистым ангелочком... Ах, какие голоса!

Неужели и сейчас еще есть эта роскошь в России?! Хоть бы посмотреть...

Приехал архиерей. Все затихло. Потом полилась волной Божественная служба.

Проповеди архиерейские, однако, никогда не производили на меня впечатления. Не знаю, почему. Сухо было как-то, безжизненно. И только уже после, студентом, я иногда надрывался от слез, слушая проповеди знаменитого оратора Антония [18], тогда уже арх. Волынского...

Большое значение имеет обряд. В нем сокрыта великая сила духа и действия... И недаром униаты, сохранившие веками православный обряд, легко возвращаются в родную Церковь; а лишившиеся его (поляки, словаки, хорваты, а отчасти и окатоличенные униаты) пребывают в католичестве.

...Вот, пожалуй, и все мои детские и отроческие впечатления. Включаю я сюда не только детство, но и всю семинарию, до 22 лет: в сущности, духовно я продолжал быть отроком. Скажу: слава Богу! И казалось, что будто все было довольно благополучно и устойчиво... Но почему же потом скоро стало все рушиться? А в 1917—18 г. обвалилось на Русь и безбожие... Откуда оно? Вопрос большой... Кратко сказать можно так: видимость была более блестящая, чем внутренняя сила. Быт, обряд, традиции — хранились; а силы веры, горения, огня благодатного уже было мало... Я уже говорил несколько раз, что не видел горения в своих учителях, никто нас не зажигал даже на то и не заговаривал с нами о внутренней жизни... Катились по инерции. Духовная жизнь падала, замирала: одной внешностью не поддержать ее... А тут шла и подпольная работа среди учащихся... Попадались уже и нигилисты среди нас — хотя и очень редко. А еще важнее: кругом семинарии уже зажигались иные костры; дым от них залетал и к нам, но не сильно все же [I]...

Но — повторю — силы духа уже было мало. Очень многие семинаристы уходили по светским путям, пастырское служение не влекло их уже: значит, остывать стали и эти, мощные прежде, классы духовенства...

Приходила “религиозная осень”, скажу так... А когда ударили морозы, то спали и последние листочки. Но совсем ли?! Не верю этому. Дай, Боже, восстать нам...

+ + +

После Успенского поста [19] я въезжал в сыроватый Петербург студентом академии. Все мне нравилось. Извозчик довез меня до Лавры св. Александра Невского; с чемоданом я вошел в “священную сень” Духовной академии [20]. Хорошее было время...

С чем, с каким багажом веры приехал я сюда? Нужно подвести итоги.

Два или три признака можно отметить:

1. Я был верующим. Но эта вера была верою по преданию, по традиции, по быту: семья, школа, семинария — поддерживали это, не углубляя, не раскрывая, не зажигая, а только — сохраняя ее.

2. Семинария же привила к этому еще другое свойство: веру в ум, в силу “знания”, рационализм.

Мы воспитывались в твердом воззрении, что все можно и нужно понять, объяснить; что все в мире рационально... И вся наша богословская наука, в сущности — схоластическая, рассудочно-школьная, стояла на этом базисе: все понятно. Если не есть, то должно быть. Все можно понять. В частности, и все предметы веры должны быть непременно “доказаны” умом и уму... Никаких тайн!

И это и в догматике, и в философии, и в Священном Писании... В сущности, мы были больше католическими семинаристами, фомистами (Фома Аквинский) [21], чем православными, духовно-мистически воспитанными в живом опыте школярами... Это была великая ошибка всего духа нашей школы: рационализм — не в смысле философском, а практически учебном. Нас воспитали в идолопоклонстве уму,— чем страдало и все наше интеллигентное общество XIX в., особенно же с 60-х годов. И этот яд разлагал веру, унижал ее, как якобы темную область “чувства”, а не разума. И постепенно рационализм переходил у иных в прямое неверие, безбожие.

К счастью, в наших отроческих и юношеских годах в семинарии эта схоластичность (умовое направление), рассудочность не отложили большого следа, потому что мы не очень углублялись в этот рациональный дух — смотрели на него просто как на учебу, на обучение мастерству; а жизнь наших душ шла параллельно, как не смешивается масло с водою.

Поэтому в сердцах мы были лучше, чем в знаниях: там мы веровали просто, “как и все”, и жили по возможности по этой вере. Однако в голове нашей масло, т. е. превосходство и исключительная ценность ума, плавало наверху, над водою жизни и веры. И жизнь — как и всегда — оказалась сильнее теории и выводов так называемого разума. У души есть свой, более глубокий разум, истинный разум, интуиция (внутреннее восприятие истины). И именно он, этот внутренний разум, а не внешний формальный рассудок спасал нас. И именно этим объясняется, что я и другие сохранили веру, — хотя волны искушений накатывались на нее уже отовсюду: душа отскакивала инстинктивно.

3. Помогал охранять эту драгоценность и обряд внешний: почему я и писал о нем маленькие наброски выше... Это касается всех нас, верующих, — а не только меня.

4. Но сила духа, горение жизни падайте везде — незаметно, но неудержимо. Не было интереса. Нельзя было назвать религию “жизнью”. Это было больше “знание”, т. е. запас памяти, бесплодных доводов; склад “холодных замет ума”, — как говорил Пушкин. И вообще, все уже падало в России, все ценности. Не устояла и Церковь со своими школами.

Духовного опыта было мало.

Итак, я ехал в академию с “простою” верой, но еще и с поклонением уму... Постепенно это скоро стало применяться... Но я могу считать, что до академии мною был пережит первый период веры, так называемой веры “простой”, “детской”, веры по доверию, по преданию.

Таков обычно путь каждого интеллигентного человека в его молодости. На смену ему придет другой.

+ + +

Насколько мы, студенты, мало интересовались подлинной религиозной жизнью, видно хотя бы из одного факта. Прошло 3 месяца. Мы успели обходить все музеи, театры, Публичную библиотеку (и то очень немногие — эту); прослушали профессоров и откинули их (ходило лишь по 2—3 официальных дежурных)... Наслушались всяких хоров. И не удосужились видеть славного, знаменитого на всю Русь, чтимого и за границей, великого молитвенника, чудотворца — о. Иоанна Кронштадтского [22].

Разве это не плачевно?! Разве это не знамение хладности духа? Ну, хотя бы из любопытства — даже и этого не оказалось. И огромное большинство, за исключением, может быть, 5 или 10 процентов, так за 4 года обучения и не пожелали видеть его! И даже начальство и профессора никогда ни одним словом не обмолвились о нем... А нужно было его звать, умолять посетить нас... Ведь посещал же его народ ежедневно тысячами, стекавшимися из всей Руси великой в Кронштадт... Мы же, будущие пастыри, не интересовались. Стыд и позор! И в числе 2—3 человек мы, уже в ноябре, и то больше из любознательности, отправились в Кронштадт и видели этого духовного гиганта... Что это значит?

Церковь — высшие интеллигентные слои ее — не жили жизнью духа, а умствовали. Ну, а о. Иоанн... какой же, мол, ученый?.. Он—не от науки; не интересен...

Но и наукой-то мы тоже не интересовались. Ничем особенно не интересовались: жизнь духовная глохла.

Вдумаешься — и жутко становится... А еще многие думают, что до революции все было будто бы прекрасно... Нет и нет! Столбы уже подгнили. Крыша еще держалась, а фундамент зашатался. И никакие подпорки не могли исправить нашего дома.

Один мой знакомый, потом занимавший очень высокий политический пост, М., говорил еще в 1910-х годах в СПб: “Если с Россией не случится какая-либо катастрофа, то все погибло...” И другой политик — писатель, б. революционер, Т. [23], тоже записал в дневнике своем следующие слова о Церкви (1907 года): “Не отрадно и все касающееся России, и еще важнее Церкви. Поражены пастыри, обезумели овцы; и не видать, не чуется нигде Божия посланника на спасение наше... Если не будет бурного кризиса, революции — то будет медленное (курсив его) гниение. Не вижу данных на “мирное обновление”. Есть, может быть, шансы на усталость и разочарование всех и во всем. Отовсюду может возникнуть мирное прозябание и гниение... Но ведь это еще хуже, чем революция” (Красный архив, т. 61, с. 85).

“Господь нас покинул на произвол адским силам. Мы внутренне пали” (94). ... Уже (!) “и о душе пора подумать”.

А то все прежде было не до этого... Другое всем представлялось важным: политика, материальное устройство, удовлетворение чувственных запросов, ну еще, может быть, науки, искусство... Это все называлось и было действительной жизнью...

А религия? Ну, разве же это “жизнь”? Даже неловко говорить “жизнь”... Ну, в лучшем случае сумма холодных догматов, ярлык верующего... Если и будет нам религия — жизнью,— то лишь “там”, на “небе”... А теперь? — теперь мы жили и живем всем, только не верою... “Еще не стары: еще не пора и о душе подумать”. А жизнь один же раз дается... Пользуйся же жизнью, всяк живущий. А другим и она уже прискучила. Духовенство же не могло влить в охладевающее тело огня живого; ибо и сами мы прохладно жили, не горели.

И в самом деле: ну зачем для меня нужна Пресвятая Троица? Есть ли у меня к Ней какое-либо живое отношение — или осталась лишь “признающая” вера? Зачем мне нужен Христос, воплотившийся Сын Божий? Есть у меня непосредственная живая связь с Ним?.. Что такое благодать? Знаю ли я ее? Я слышал о ней; я “верю”, что она где-то есть; но не для меня... А я? — о, я, мы “сами” все “можем”, сами строим и свою личную жизнь, и общую, человеческую...

Я много раз задумывался именно над вопросом о благодати. Я в школах научен был знать об этом, что-де все доброе дается от благодати, от Св. Духа. Но откровенно здесь сознаюсь, что в глубине души не только не чувствовал этого, но даже, признаться, и не очень-то соглашался. Наоборот, как и все кругом, думал: человек сам все может.

В такой вере в “человека” построено было даже обучение наше — психологии, нравственному богословию... Все совершается естественными усилиями нашего ума и воли. Не только в психологических учебниках, но и в жизни не было места для вмешательства иной силы, благодатной...

Расстраивается жизнь государства? Ну, что же? Вот соберемся, раскинем умом, изобретем новые политические формы, и ... поправим. Падает вера? Учебный комитет “предпишет” и укажет — и ... поправится дело.

Патриотизм выдыхается? — Ну, ... “как-нибудь” и тут “обойдется”.

Нравственность пала? Вот заведем общее образование: “наука спасет мир”, — сказал один ректор университета при открытии его. (А в это время нас, научников, уже выжимали со всей России большевики... И поделом!)

Так все и катилось вниз... Неуклонно. “Человек! — Это звучит гордо”, — кто-то говорит у Горького, этого пророка момента. Один архиерей [24] (еще ныне, в 1939-м, живущий в ссылке) говорил мне, в Москве, когда мы с ним ехали проповедовать в один из замоскворецких храмов:

— Только теперь я понял, почему мне нужен Христос Господь лично! — а он был прежде не только законоучителем, но и миссионером... И ему в то время было не менее 52—54 лет.

Разве же это не знамение оскудения духа? А вот о. Иоанна Кронштадтского мы не жаждали видеть... Предполагаю, что и этот архиерей едва ли горел прежде желанием видеть великого Светильника веры...

Не юродивые ли мы девы?! Не “светильники” ли без елея?! И правду пишет тот же политик Т.: “Все земное разбито. Теперь можно жить только “небесным”... “Только”... Пишу это слово, эту фразу, и уже она показывает, как мало я готовился к небесному, как мало места занимает оно в сердце! Значит, небесное-то я оценил собственно неожиданно, поскольку оно окрашивало (прежде) земные формы и земное содержание жизни. Как “юродивая дева” не запас масла; и нечем зажигать светильника при звуках: “Се Жених грядет”... Все масло пожег на царей да на народ; а теперь ни царей, ни народа нет; один Жених грядет; а в светильнике пустота” (87 с.). “Вся моя публицистика разлетелась... Большие и малые труды — просто комичны по судьбе, — начиная с рабочего дела, проходя через монархию, и кончая Церковью” (91 с.).

Нелестно отзывается он и о нас, епископах,— что мы все приспособляемся больше: “только бы не бороться”... Это похуже младенчества” (о коем ему писал казанский профессор церковного права Бердинков) — и это теперь характеристическая черта всех представителей наших “основ” (87 с.): ТЕПЛОХЛАДНОСТЬ.

+ + +

Что же дала мне в вере академия?

Замечу: я пишу, собственно, не о себе лично, а вообще: о вере. Личный же биографический материал является для меня лишь иллюстрацией общих идей. И, надеюсь, он делает более интересными, живыми те “отвлеченные” выводы, которые потом делаются... Ведь собственно “отвлеченные” идеи совсем не сухие, мертвые формулы рассудка; под ними был и есть самый живой и конкретный опыт живых людей; и от этого “опыта” жизни общие выводы лишь “отвлекаются в сжатые формулы”, в “отвлеченные” идеи. В сущности же, самая так называемая “отвлеченная” философия, даже и математика, суть не что иное, как факты жизни (личной ли или физической, духовной или материальной). Или иначе сказать: всякое человеческое произведение в корне имеет личные биографические восприятия, переживания, чувства, интуиции, мысли.

Нечего уже говорить о литературе, о социальных науках, искусствах; везде можно, при глубоком исследовании, вскрыть личную, автобиографическую подоплеку — что обыкновенно и делается биографами — философов, экономистов, поэтов, музыкантов и т. п.

Поэтому и я прошу читателей моих заметок не сетовать и на мой автобиографический материал.

А может быть, он не только “мой”, но и ваш, читатель? Ведь душа-то у человека весьма однородна, подобна: и мои переживания не являются ли в значительной степени общими, типичными для многих других, — по крайней мере, из подобного мне интеллигентного класса? Думаю, что да. И потому моя автобиография не есть ли в значительной, или хотя некоторой, степени и ваша автобиография? И не потому ли мы и интересуемся и даже понимаем чужую автобиографию, что она сродна нам самим? А если не сродна, не “конгениальна”, то и не понимали бы: “SIMILIS SIMILI GAUDET” (“подобное радуется подобному”, — говорили еще римляне).

И Сам Господь Иисус Христос в Евангелии от Иоанна объясняет, почему именно не понимали и не принимали его иудеи и почему приняли ученики: “Вы ищете убить Меня, потому что слово Мое не вмещается в вас”. “Почему вы не понимаете речи Моей? Потому что не можете слышать слова Моего”. А это отчего? Вы — не сродны Мне и Моим словам: “Ваш отец — диавол...” “Вы — от нижних, Я — от вышних; вы от мира сего, Я не от сего мира”. “Я от Бога” (Отца Моего) “исшел и пришел”. “Вы — не от Бога”. Потому и “не верите Мне”. Мы — разнородны.

И наоборот: “кто — от Бога, тот слушает слова Божии” (Иоанн, гл. 8).

“Кто хочет” (даже еще не творит, а лишь “хочет”... как мало требуется, но именно это хотение и изволение и требуется вначале) “творить волю Его, тот узнает о сем учении, от Бога ли оно” (Ин. 7, 17). Это одно “хотение” уже показывает сродство хотящего с желаемым... Подобное тянется к подобному...

Уже хотение есть начало “понимания”. Хотение есть влечение к единению с желанием, — хотя бы еще и “инстинктивно”.

И в Евангелии от Матфея Господь объяснил эту же самую религиозную гносеологию, путь познания через сродство душ. Я разумею замечательное, хотя и образное, разъяснение неприятия иудеями не только Христа, но и Его Самого. Выпишу это место.

“Кто имеет уши слышать, да слышит!” Внимайте, слушатели!

“Но кому уподоблю род сей (еврейский)? Он подобен детям, которые сидят на улице и, обращаясь к своим товарищам (капризным, упорным), говорят:

— Мы играли вам на свирели, и вы не плясали; мы пели вам печальные песни, и вы не рыдали.

Ибо пришел Иоанн, ни ест, ни пьет; и говорят: “в нем бес”.

Пришел Сын Человеческий, ест и пьет; и говорят: “вот человек, который любит есть и пить вино, друг мытарям и грешникам”.

...Не угодить евреям упорным... Почему же они не принимают?

Ответ:

“И оправдана премудрость (истина) чадами ее” (Мф. 11, 15—19).

Истину, Христа, приняли, сочли несомненною, правильною, праведною (“оправдали” как истинную) — только “чада ее”, дети истины. То суть: родные ей, сродные, истинно подобные по духу — как родные, подобны дети своей матери...

...Здесь — правда, очень бегло — вскрывается один из основных законов познания, вообще всякого познания (и духовного, и материального мира): подобие познающего познаваемому... Иначе познание невозможно... Тут коренится основная идея философии реал-интуитивизма (Лосский, Франк, Бергсон, наши славянофилы — Хомяков, Киреевский и др.)... Человек подобен и миру (микрокосм), и Богу (макрокосм, если употребить в таком приложении эти термины): человек носит в себе и этот “малый” мир, и тот “большой”. И потому понимает оба их. Если же он не принимает “того” мира — то с его душою сделалась страшная болезнь: выпало “подобие Богу”... И тогда уже не “доказать” ему никакими словами и рассудком: нет места, к которому могла бы прилепиться истина. “Вы — слепы”. (Ин. 9, 39—41). А отчего это?—От гордости (Мф. 11, 25).

Дальше спрашивается: как же тогда восстановить это подобие? Только — новым откровением Бога человеку, новым явлением “образа” Своего — в душе его. И это возможно — чрез Сына: “Все предано Мне Отцем Моим, и никто не знает Сына, кроме Отца; и Отца не знает никто, кроме Сына, и кому Сын хочет открыть” (Мф. 11, 27)... Чудно!

Теперь вскрывается, что истина — Бог; и познание Его человеком возможно потому и постольку, поскольку Бог есть в человеке и открывает Ему Сам Себя; в этом суть сродства... Истина — от Бога, Бог — от благодати. Благодать есть Истина. Благодать и делает, пребывая в душе, человека “сродным”: разве вы не знаете, что вы — “храм живущего в вас Святого Духа, Которого имеете вы от Бога”... “и в телах ваших, и в душах ваших, которые суть Божии” (1 Кор. 6, 19, 20).

Но почему же не всем открывает Себя Бог? Или почему Он уходит из души нашей? Почему и Христос не мог обратить даже евреев? Почему благодать не озаряет умы всех людей всего мира? Почему отступники?

Тут уже на пути является человеческая свободная воля, вообще греховность души [II]... Все грехи (и плотские, а особенно духовные) удаляют Бога и искажают наше богоподобие. “Живущие по плоти о плотском помышляют, а живущие по духу — о духовном”... “Все, водимые Духом Божиим, суть Сыны Божии... Сей Самый Дух свидетельствует духу нашему, что мы — дети Божии” (Рим, 8, 5, 14, 16), и наоборот, — плотские — вне Духа Божия (ст. 7—9).

Но в особенности страшен и опасен дух гордости, самости: он не дает возможности Самому Богу вселиться в человеческой душе и дать ей почувствовать истину внутри.

“Вы не хотите придти ко мне, чтобы иметь жизнь”... Почему? — Я “знаю вас: вы не имеете в себе любви к Богу”. А это почему? — “Как вы можете веровать, когда друг от друга принимаете славу”, — т. е. самолюбивы, горды, а потому и “славы, которая от единого Бога, не ищете”...

А вот когда “иной (антихрист) придет во имя свое”, а не Божие, “его примете”: он будет — от вас, от диавола, которому и вы, и он — сродны (Ин. 5). “Я говорю то, что видел у Отца Моего: а вы делаете то, что видели у отца вашего”: “вы делаете дела отца вашего” диавола (Ин. 8, 38, 41).

Смириться же не хотите. Между тем иного пути нет:

— Придите ко Мне... и научитесь от Меня: “Ибо Я кроток и смирен сердцем” — эти слова сказаны тотчас после указания пути к познанию истины: “Кому Сын хочет открыть” (Мф. 11, 27—28). Кому же? — Который смирится, как Он. И тогда Христос откроет ему Себя. А первое проявление этого Смирения — вера словам Его, просто вера в Него... Уверуете, и тогда слово Его вселится снова в душу, и она узрит истину: “Вы ...не имеете слова Его (Божия) пребывающего в вас, потому что вы не веруете Тому, Которого Он послал” (Ин. 5, 37—38).

Итак — истина от сродства с Истиной, Богом, от богоподобия; богоподобие — от благодати в сердце; неверие — от потери богоподобия; возвращение к истине от восстановления богоподобия через Благодать Христову

— Благодать — Только дается чрез Христа;

— Путь ко Христу — вера в Него;

— Вера — от смирения, по крайней мере хоть от решимости верить, смиренно признать истину.

Так мы пришли к важным, но и простым выводам — фактам: вера — от благодати; благодать — от смирения. Следовательно, как и говорит Св. Варсонофий Великий, “вера есть смирение”. А неверие, говорит преп. Антоний Великий, “от легкомысленной дерзости”.

Так все самое “отвлеченное” связано с нашими душевными “сердечными корнями”. Тут и пригодится автобиографический материал. Тут и вспоминаешь истину слов Давида, в которых — против воли, против “сердца” сомневался мой ум: “рече безумен в сердце своем: нет Бога”... Слава Богу: мое же сердце никогда этого не принимало. С этим я и в академию приехал. Рационализм же — был корочка легкая.

[ Оглавление ] [ Продолжение... ]

Страница сгенерирована за 0.04 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.