13776 работ.
A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z Без автора
Глава 3.6.
И в августе те же известия: "Везде ферментация продолжается". Краков, в котором засели конфедераты, был взят штурмом генералами графом Апраксиным и князем Прозоровским; несмотря на то что город был взят штурмом, солдаты не ограбили ни одного дома, ни одного человека, вели себя, как на ученье. Кречетников по настоянию Репнина был сменен князем Прозоровским. 19 июля Екатерина писала Румянцеву: "Общий вопль от злых и добрых по всей Польше противу недозволенного и всю славу военной службы развращающего, как и делам весьма вредного поведения нашего ген. - майора Кречетникова вынуждает из нас такие меры, которые во всяком другом случае были б претительны нашей природной склонности и статским правилам. Сей генерал, по-видимому, вышед совсем из пределов должности и уважения к славе нашего оружия и ослепясь мерзкими презрительным корыстолюбием, производит, как сказывают, такие себе нажиточные грабежи на тамошней земле, что уже многие обозы с пограбленным оттуда выслал. Мы за нужное нашли отозвать его от команды". Но и после этого Репнин писал: "Стараться я, конечно, всячески буду о восстановлении спокойствия, но, к несчастью, не все так идет, как желается". Ферментация распространилась по всей Белоруссии. Чарторыйские начали заговаривать с Репниным о необходимости изменить постановления о диссидентах и гарантии; король толковал о том же. "Я сам знаю, - писал Репнин, - что волнения прекратятся, если мы отступимся от этих двух пунктов: но дороже бы сия тишина была куплена, нежели она стоит", и потому он сделал королю самый короткий и ясный отказ.
Между тем ферментация в Литве высказалась конфедерациями в Бресте и Ковне. Первая в конце сентября была совершенно разбита полковником Гротенгельмом и капитаном Анрепом; ковенские конфедераты рассыпались в Жмуди, разгласивши, что разъехались по домам, а начальники их - Медекша, Косаковский и Швейковский - ушли к Тильзиту. Ген. - майор Измайлов, имея надобность во время преследования конфедератов подойти к Несвижу, местопребыванию кн. Радзивила, дал знать об этом последнему и получил в ответ, чтобы не нападал на конфедератов близ Несвижа, потому что он, Радзивил, не может быть равнодушным свидетелем пролития крови сограждан своих, и если битва произойдет подле его замка, то он выведет свое войско. Тот же Радзивил принял к себе в Несвиж повстанцев Ошмянского повета, преследуемых русским войском, и в оправдательном письме к Репнину объявлял, что он при этом не имел намерения воевать с русскими, напротив, оказал им услугу, уговоривши повстанцев исполнить требование Измайлова отстать от конфедерации, за что Измайлов обещал совершенную безопасность их имений; принял же конфедератов к себе в Несвиж, потому что был обязан это сделать, не мог смотреть на пролитие братской крови, будучи членом народа, в котором господствуют вольность и равенство; конфедераты же восстали, будучи побуждаемы ревностью к своей вере, а эта ревность должна быть у всякого в крови.
В конце октября Репнин так описывал состояние дел в Польше: "Дерзость и наглость возмутителей во всех частях умножается, а в Великой Польше ежедневно грабежи делаются и час от часу разные вновь партии сих грабителей показываются. Доходов государственных ни одного злотого, почитай, сюда не допускают, почты перехватывают, всех спокойно живущих в земле грабят; наши ж войска сколько за сим ветром ни гоняются, но догнать не могут и только понапрасну мучатся. Сейма никакой возможности не было держать, имея только человек 30 земских послов, которые сюда приехали. Духи не только уныли, но, можно сказать, умерли. И по законам невозможно сейма держать, понеже из Литвы ни один земский посол не приехал. Королю месяца через два опять есть нечего будет, ибо доходы везде разграблены и к нему не доходят". Слово опять означает то, что Репнин уже выдал Понятовскому значительную сумму денег на прокормление.
Ген. Измайлов доносил, что мстиславские повстанцы объявили желание отстать от конфедерации и готовы дать рецессы, или письменные акты, об этом; императрица написала на донесении Измайлова: "Назавтра сих рецессов они сделаются теми же возмутителями; а если б схватя да в Сибирь на поселение, то б уменьшилося бы число их".
От 1 декабря пришло известие, что майор Древиц в Великой Польше разбил тамошнего главного возмутителя Малчевского; в отряде его было 600 человек, из которых было убито с лишком 200 человек, и взято 9 пушек. Но Репнин к этому известию прибавил обычный припев: "Все сии неоднократные поучения без действия, однако ж, остаются, особливо в Великой Польше, где множество разных малых возмутительных партий, которые везде, где наших войск нет, грабят и всякие насильства делают". Сильно раздражили Репнина и предписания из Петербурга насчет военных действий. От 9 декабря он писал Панину: "Военные повеления сюда таковые даются, что никаким образом их исполнить невозможно, ибо они противоречущие; а оными, я вижу, что ищут не только разорения здешних дел с низвержением короля, несмотря на бесславие и вредные следствия, которые от сего для нас последуют, но и стараются все здесь так запутать, слагая все на ответ мой и Салтыкова, чтоб после нас как жертву во всем выставить и виноватыми сделать. Рассудите, можно ли сие исполнить: требуют, чтоб Прозоровский был удержан в Полонном, т. е. под носом у неприятеля, который висит на границах и вступления которого ежедневно ожидаем, чтоб магазины сделаны были не только в Полонном и по дороге от Киева и Чернигова, но и впереди, в самой Подолии, а с тем повелевается и на ответ Салтыкова кладется, чтоб его войска в совершенно безопасном и спокойном месте были, когда они одни могут и магазейны прикрыть, и Прозоровского подкрепить, который без сего и оставаться в своем месте без страха погибнуть со всем корпусом не может; магазейны ж еще меньше могут заготовляться, если наших войск в тех местах не будет для их сбережения: а если турки войдут, то каким образом Салтыкову и мне отвечать за безопасность и спокойность тех войск, особливо быв они в слабом числе. Мы оба, представляя наше мнение по сей позиции, требовали решительных повелений с точным назначением, где именно стать. Но сего решения не сделано, а отдано на наше рассуждение и ответ с кондициями безопасности, покойности и исправления всего вышеписаного; одним словом, я бы лучше хотел с ротою гусар быть первым против всей армии турецкой, нежели здесь в моем месте со всеми сими шиканами. Салтыков, чувствуя все оное, уже ко мне писал, чтоб отступить, боясь, чтоб не погибнуть от всех оных привязок, да и пенять ему неможно, что он тулится, видя весь сей манеж. Прошу Бога для постараться конец сему сделать и велеть что ни есть решительное сказать, требуя возможного и чтобы само с собой не противоречило. Изволите увидеть, какая здесь сумятица заводится от нашего неустройства, а я только прошу вас как милостивца, выведите меня из сей галеры; равным образом прошу, чтоб не я имел комиссию назначать места магазейнов".
Мы видели, как огорчало Репнина известие об обещании, данном Обрезковым в Константинополе, что русские войска немедленно по окончании сейма будут выведены из Польши и арестованные возвращены из ссылки. Панин, хотя в мягких выражениях, дал, однако, знать Обрезкову, как это обещание может повести к большим затруднениям. Обрезков находился в "трепетании", по его выражению, что Репнин напишет императрице о невозможности исполнить обещание, данное Порте, и умолял Панина войти в его положение между молотом и наковальнею и приказать Репнину дать хотя видимый знак исполнения обещания, удалить, например, хотя несколько отрядов от Варшавы. А между тем каждые трое суток через молдавских курьеров Порта получала из Польши известия, что сейм отсрочивается вследствие новых затруднений, происходящих от князя Репнина, который вымогает новые условия, предосудительные Польше, и многие поляки, предпочитая покинуть отечество, чем согласиться на эти условия и сносить горделивые и властительные поступки русского посла, уже удалились из Польши. Порта по этим вестям решила усилить войска на границе, и на замечания Обрезкова, что этим вестям нельзя верить, рейс-эфенди с досадою отвечал, что честь и интересы Турции не позволяют ей более равнодушно смотреть на такое продолжительное властвование русского двора в Польше. Притом по свойству турецкого народа султан и министры его иногда принуждены делать и то, чего не хотят. Легко понять, в какое "трепетание" пришел Обрезков, когда получил от Репнина известие о Барской конфедерации. Рейс-эфенди объявил ему, что хотя конфедераты и обратились к Порте с просьбою о помощи, но она не намерена помогать таким "шильникам", которые, будучи лишены посторонней помощи, сами собою разбегутся, и потому нет никакой нужды удерживать русские войска в Польше, ибо переговоры между Россиею и Польшею совершенно кончены; шайка бродяг не может воспрепятствовать исполнению договора; притом такие суматохи могут в Польше часто случаться: нельзя же держать там постоянно русское войско! Наконец, Порта никак не может стерпеть, чтоб русские войска напали на конфедератов вблизи ее границ, не потому, чтоб она хотела их защищать или ободрять, но потому, что весть о битве произведет сильное волнение в турецком народе. И последнее распоряжение Порты о наряде военных людей в Хотин, Бендеры и Очаков сделано единственно для того, чтоб дать черни что жевать и тем зажать рты, удержать от порицаний султана и министерства беспечностию и робостию. Обрезков отвечал, что напрасно Порта считает Барскую конфедерацию столь ничтожною; конфедерация в своем манифесте прямо восстает против договора, заключенного между Россиею и Польшею, следовательно, если она будет иметь успех, то русские войска если бы и вышли, то должны возвратиться по обязательству поруки и для того, чтоб восстановить нарушенный договор, в чем ни Порта, ни какая другая держава помешать России не имеет права. Если Порта прямо желает видеть восстановление тишины в Польше и вывод из нее русских войск, то лучший способ для этого - позволить русским войскам искать возмутителей и неподалеку от границ турецких. Но рейс-эфенди никак на это не соглашался, утверждая, что конфедерация исчезнет, как скоро восставшие лишатся надежды на помощь Порты, и требовал, чтоб Обрезков дал снова обещание насчет вывода русских войск из Польши. Но на этот раз Обрезков решительно отказался дать обещание; и после двухчасового спора рейс-эфенди сказал, что русские войска пусть усмиряют конфедератов, только бы не приближались к турецким границам и усмирение это происходило как можно легче, без шума. Зная, что улемы настаивают на вмешательстве Порты в польские дела на основании религиозного требования не отвергать притесненных, просящих помощи, Обрезков счел нужным дать рейс-эфенди 3000 червонных, вследствие чего отправлен был крымскому хану указ внушить французскому консулу, чтоб не вмешивался в политические дела, и дать знать вождям Барской конфедерации, чтоб не надеялись на помощь ни из Крыма, ни из Турции и спешили прекратить свое восстание; заготовлен был и другой указ хану - о высылке из Крыма французского консула Тотта.
Весна и начало лета прошли спокойно, но от 7 июля Обрезков уведомил о сообщении Порты, что значительный козацкий отряд, преследуя польских мятежников, въехал в Балту, село, принадлежащее хану крымскому, лежащее на самой польской границе, причем, истребляя конфедератов, убили несколько татар, молдаван и турок; потом те же козаки дошли до другой ханской вотчины, Дубоссар, потребовали от управляющего выдачи конфедератов и, не получив удовлетворения, сожгли Дубоссары, причем погибло до 1800 человек татар, молдаван и турок. Как же это случилось, какие это были козаки?
29 февраля Георгий Конисский писал Екатерине: "Народ здешнего Польского государства, веру греко-российскую содержащий, получив ныне действительное покровительство, премудрым промыслом, ревностным тщанием и беспримерною щедротою в. и. в-ства совершенное, приносит в. в-ству чрез меня, подданника вашего, всеусерднейшее и всепреданнейшее благодарение. Он в нынешней, состояния своего чрез полтора века желанной но никогда не чаянной перемене не инако себя почитает, как себя почитал древний Израиль, свободившися от египетской тесноты, как христианство первое, отдохнувши после гонения языческого, как старая Россия, невозбранно служити Богу начавши по своем просвещении; затем молит он Бога со слезами, не от тесноты уже духа, но от избытка в нем радости проливающимися, дабы в. и. в-ство дело Моисеево, дело Константина и Елены, дело Владимира и Ольги, совершавшую в здравии присноцветущем, в мире и всех в. в-ства богоугодных и христианству преполезных намерений преспеянии долголетну сохранил так ко утверждению сего, что совершилося, яко и ко избавлению тех, которые и зде еще, и по другим местам, ослабы не получивши, к в. и. в-ству на сие от Бога посланной, со стенанием очи возводят. Притом прошу всеподданнейше высочайшим в. в-ства указом повелеть кому надлежит, дабы, заимствуя от исполнения ревности и усердия в. в-ства по мере святой, чинено было надлежащее старательство во исполнение всего того, что ныне трактатом в пользу защищенных постановлено, и в особенности чтоб не слабо защищены были тые, которые до подписания на сейме трактата учинили уже переход из униатского или римского исповедания в нашу веру по-прежнему".
Из последних слов этого письма мы узнаем, что в начале 1768 года были еще люди, страдавшие от гонения на православие, узнаем также, что были люди, которые недавно перешли из унии и даже из католицизма в православие по-прежнему, т. е. были приневолены отступить от православия и теперь в него возвращались: их преимущественно просил защитить Конисский, ибо по последнему договору отпадение от господствующего исповедания считалось делом уголовным. События на так называемой Украйне объясняют нам эти слова Конисского.
В этой Украйне, на берегах рек Роси и Тясмины, где древняя Русь так долго боролась с половцами и другими разноименными варварами, полукочевыми, полуоседлыми, где в XVII веке сталкивались Россия, Польша и Турция и козаки переходили то к той, то к другой, то к третьей; в Украйне, которая по Прутскому договору объявлена была пустынею для избежания столкновений, в описываемое время по общему характеру всех украйн опять сталкивались разнородные элементы. Она населялась сходцами из ближайших стран, русскими крестьянами, православными и униатами. Униатское духовенство стремилось подчинить себе православных, выжить их духовенство, но встретило себе противников: в дебрях на правом берегу Днепра виднелись в разных местах православные монастыри, а монахи всегда способнее к борьбе, чем рассеянное и потому слабое белое духовенство. Тут же недалеко было Запорожье, и Украйна была известна как любимая страна гайдамаков, степных рыцарей, страшных разбойников, но в которых русский православный человек всегда видел прежде всего непримиримых врагов ляхам, жидам и униатам.
Сильное религиозное движение обнаружилось в Украйне с тех пор, как был поднят знаменитый диссидентский вопрос. В то время как в других русских областях, принадлежавших Речи Посполитой, униженная православная шляхта, лишенная всяких средств представительства, сама пахала землю, а горожане и крестьяне, загнанные, привыкшие сносить всякого рода притеснения, ждали избавления от сильной руки монархии всероссийской, распоряжавшейся через своего князя - посла в Варшаве, на Украйне по самому характеру страны и народонаселения православие не могло сохранять такого страдательного положения, особенно когда явился человек, около которого можно было сосредоточиться. Таким человеком явился монах, игумен Мотренинского монастыря Мелхиседек. Чтоб дать порядок и силу православия на Украйне, он связал тамошнее народонаселение в церковном отношении с ближайшею, Переяславскою епископиею, стал деятельным посредником между переяславским епископом Гервасием и его паствою на другом, западном берегу Днепра, в Польше или Египте, по выражению Конисского. Найдя точку опоры в русском архиерее, Мелхиседек не хотел ограничиваться страдательным положением, начал явную борьбу с униатами, стал отводить от них украинское народонаселение, распространять православие на счет унии, утверждать его построением церквей и большим порядком между духовенством. Мелхиседек побывал и в Петербурге, и в Варшаве с обычными жалобами на притеснения, с обычными просьбами о заступничестве. Панин сказал ему: "Будьте надежны, что к пользе всех чрез преосвященного белорусского Георгия сделается". Но украинские униаты не хотели, чтоб Мелхиседек и православные были надежны. Деятельность Мелхиседека, явная борьба, им поднятая, отбивание прихожан - все это возбудило страшную злобу униатского духовенства, которую разделяли польские чиновники, ибо тот же фанатизм, на который жаловался Репнин в Варшаве, господствовал и на Украйне, только здесь по местным условиям с большей разнузданностью. Начались явные нашествия униатов на православных, грабежи, истязания. Так как Мотренинский монастырь был центром движения, туда крестьяне приводили своих униатских священников присягать "на благочестие", что в глазах униатов и католиков было бунтом; так как мотренинский игумен был главным виновником этого, то злоба преимущественно обрушилась на него: его обвинили в подстрекательствах к бунту, в обращении униатских священников в православие; Мелхиседека схватили и долго держали в оковах в самом тяжком заключении, из которого ему удалось уйти каким-то таинственным способом в Переяславль.
В начале 1768 года, когда в Варшаве провозглашалось равенство греков-неунитов с католиками, Гервасий писал Конисскому, что на Украйне униаты продолжают свои мучительства, бьют и мучат православный народ и священство, потому что ниоткуда не видят страха; насчитывали за последнее время 86 насильственных случаев; известия из Варшавы о восстановлении диссидентских прав поднимали страшную злобу в униатах, которым представлялось, что скоро им будет месть от православных; ругаясь над православным священником, обрезывая ему волосы и бороду, один чиновник говорил: "Я теперь тебя стригу, а ты, может быть, шкуру будешь с меня лупить". Униаты пророчили себе месть, и месть пришла.
Князья Любомирские, маршалок великий коронный и брат его воевода любельский, заставили третьего Любомирского, слабоумного пьяницу, подстолия литовского, владельца огромных имений, передать торжественным актом эти имения своим детям, причем ему самому и жене его выговорена была ежегодная значительная сумма из доходов. Так как дети Любомирского были малолетние, то назначены были опекуны. Но эта сделка не нравилась Сосновскому, писарю литовскому, любовнику княгини Любомирской, обманутому в надежде составить себе состояние. Он стал наговаривать княгине, чтобы выкрала мужа из Варшавы и пусть он опять примет имения в свое заведование: тогда она будет управлять слабоумным мужем и его имением, а не фамилия Любомирского и не опекуны. Княгиня взбунтовала мужа, выкрала его из Варшавы и привезла на контракты в Львов в 1768 году. Здесь люди совестливые не входили с ним ни в какие сношения; но наехали игроки из Варшавы, обыграли Любомирского и заставили заплатить карточный долг имениями под видом покупки. Но покупщики очень хорошо знали, что дело не обойдется легко, что опекуны детей Любомирского не впустят их ни в одно имение. Надобно было найти людей, которые, получив полномочие от Любомирского, приняли бы на себя обязанность бороться с опекунами и ввести во владение покупщиков. Такие люди нашлись: два шляхтича - Бобровский и Волынецкий.
Бобровский отправился комиссаром в имение Любомирского Побереже; но его никто там не хотел слушать, едва ушел поздорову, потому что один из опекунов, Швейковский, узнав о львовских проделках, разослал по всем имениям приказы, чтоб никто из управляющих не смел слушать Бобровского и Волынецкого, какие бы бумаги от князя Любомирского они ни показывали. Бобровский, выгнанный из Побережа, снесся с Волынецким, и оба решили ехать в другое имение Любомирского, Смиляньщизну, и поднять здесь крестьян обещанием уничтожения унии. Чтоб иметь помощь и с другой стороны, они отправились в Бар к Пулавскому, маршалку конфедерации, с просьбою, чтобы признал их советниками конфедерации и дал свои бланкеты для написания разных приказов его именем, за что обещали ему доставить для конфедерации тысячу вооруженных козаков. Пулавский легко согласился на их желание. Получивши бланкеты, Бобровский и Волынецкий с торжеством поехали в Смилу, укрепленный замок Любомирского. Но ворота заперты, пускать не велено; управляющего Вонжа нет дома, но отлично распоряжается всем его жена; в замке 50 козаков гарнизона, пороху и всяких запасов много. "Муж мой не знает никаких комиссаров князя Любомирского, кроме опекунов молодых князей", - велит жена управляющего отвечать Бобровскому и Волынецкому на их требования отворить замок и на их угрозы. Тогда комиссары обращаются к козакам, живущим на землях в имении, и уговаривают их атаковать замок, но гарнизонные козаки отбивают нападение. Бобровский и Волынецкий придумывают средство: велят схватить жен и детей гарнизонных козаков и ставят их в первую линию козаков, идущих на вторичный штурм. Но и это средство не помогло: гарнизонные козаки стреляют, несмотря на то что от их пуль падают их жены и дети. Видя такой страшный грех, козаки не пошли на штурм и отказались повиноваться комиссарам. Бобровский и Волынецкий, которые за несколько дней перед тем обещали им ратовать за православие, теперь начали им грозить, что придет Барская конфедерация, истребит их всех до одного человека и псы будут лизать их кровь за их непослушание. Угроза не подействовала: козаки не шли штурмовать замок. Тогда Бобровский и Волынецкий решились ехать в Бар и, чтоб исполнить обещание, данное Пулавскому, велели начальнику козаков Тымберскому ехать за ними туда же со всеми козаками. Тымберский не смел ослушаться приказа, написанного от имени маршалка конфедерации (на бланкете Пулавского), и повел козаков вслед за комиссарами.
Тымберский был человек огромного роста и толщины, тяжко ему было ехать верхом, и коню было тяжко везти его; стал просить Бобровского и Волынецкого, чтоб позволили ему сойти с лошади и пересесть на телегу. Те позволили. Но как скоро Тымберский переселился на телегу, козацкие старшины, сотники, атаманы, есаулы остановили ее и обступили Тымберского с вопросом: "Куда нас ведешь, пан полковник?" "Приказ имею от маршалка конфедерации Барской явиться с вами в Бар", - отвечал тот. "Если хочешь, пан полковник, - сказала старшина, - то ступай себе в Бар один", - и, обратившись к козакам, крикнули: "Молодцы! За нами домой, в Смиляньщизну!" И след простыл; Бобровский, Волынецкий и Тымберский поскакали одни в Бар, боясь за собою погони козацкой.
Вспомним, что Волынецкий грозил козакам и крестьянам приходом войск конфедерации, которые истребят их всех. Как нарочно, через несколько дней разнесся слух, что идут две польские хоругви, ведут пойманных на разбое гайдамаков, чтобы сажать их на кол на месте преступления, в Смиляньщизне. Козаки, боясь, что это войско прислано для их наказания за покинутие Бобровского и Волынецкого, стали перебегать за русскую границу, за Днепр под Переяславлем, где их пускали и с лошадьми, оставляя только оружие их при рогатках.
Между посаженными на кол гайдамаками находился родной племянник игумена, эконома переяславского архиерея; этот игумен, раздраженный позорною смертию племянника, стал уговаривать бывших в то время в Переяславле на богомолье запорожцев и главного между ними, Железняка, чтоб они подняли с поляками войну за веру, потому что поляки устроили Барскую конфедерацию против православной веры. Для сильнейшего убеждения игумен показал Железняку на пергаменте указ императрицы подниматься против поляков за веру: титул был написан золотыми буквами, подпись и печать подделаны. Железняк отвечал игумену, что с несколькими сотнями запорожцев он не может начать этого дела; тогда игумен сказал ему: "А вот недалеко при рогатках много беглых козаков, которые убежали от войск конфедерации, потому что поляки хотели их всех истребить; уговорись с этими козаками, и ступайте в Польшу, режьте ляхов и жидов; все крестьяне и козаки будут за вас".
Железняк пошел к козакам, показал им поддельный указ императрицы, и все вместе вторгнулись за Днепр, поднимая крестьян и козаков, истребляя ляхов и жидов. На деревьях висели вместе поляк, жид и собака с надписью: "Лях, жид, собака - вера однака".
Так рассказывает о происхождении гайдамацкого бунта поляк-современник, слышавший подробности от людей, самых близких к событию. При начале своего рассказа он говорит: "Это дело имело вид, как будто бы произошло по наущению русского правительства, но в самом деле поводы были другие".
Репнина сильно раздосадовал гайдамацкий бунт. Он указывал на переяславского архиерея Гервасия и мотренинского игумена Мелхиседека как на "некоторую причину" волнения, особенно вооружался против Мелхиседека. Мы знаем, как он относился к распространению православия на счет унии и католицизма, как он защищал проект введения униатских архиереев в сенат, и потому он не мог отнестись благоприятно к деятельности Гервасия и Мелхиседека против унии. Репнин требовал, чтоб все православные польских областей были отданы в ведомство епископа белорусского, которого чрез это можно вывести из нищеты, предосудительной для достоинства православного закона.
Но удивительно беспристрастно и правдиво отнесся к явлению король Станислав-Август в письме к Жоффрэн: "Несколько фанатиков стали грозить крестьянам нашей Украйны всевозможными бедствиями, если они не перестанут быть греками-неуниатами и не обратятся в греков-униатов, т. е. не перестанут объяснять Троицу, как объясняют ее в Петербурге, и не начнут объяснять ее по римскому способу. Судите, могут ли несчастные крестьяне тут понимать что-нибудь? Но этого было достаточно, чтоб возмутить их, а восстание этих людей не шутка! Их много, они вооружены и свирепы, когда возмутятся. Они теперь побивают своих господ с женами и детьми, католических священников и жидов. Уже тысячи человек побито. Бунт распространяется быстро, потому что фанатизм религиозный соединяется у них с жаждою воли. Фанатизм греческий и рабский борется огнем и мечом против фанатизма католического и шляхетского. Верно одно, что без Барской конфедерации этого нового несчастия не было бы".
Бунт ширился, обхватил Смиляньщизну, грозил Умани, принадлежавшей киевскому воеводе Потоцкому. У Потоцкого главным управителем здесь был Младанович, а кассиром - Рогашевский. Управляющий и кассир посылали тайком жидов к воеводе наговаривать друг на друга. Для разбора, кто из них прав, кто виноват, Потоцкий отправил в Умань пана Цесельского, который рассказал Младановичу и Рогашевскому, какие доносы на них были сделаны воеводе. Те, вместо того чтобы заподозрить друг друга, заподозрили сотника Гонту, которого любил Потоцкий и поручил ему заселение слобод, почему Гонта и ездил часто к воеводе. Управляющий и кассир стали мстить Гонте, потребовали 100 злотых за сотничество, - и это в то время, когда козацкий бунт кипел по соседству.
Пришло требование от Барской конфедерации, чтоб выслали в Бар всю милицию и козаков воеводы киевского. Но воевода распорядился иначе: он велел Цесельскому забрать всех козаков и поставить их на степи над рекою Синюхою, составлявшей границу с Россиею, а к Пулавскому написал, что вместо козаков, которые не будут охотно биться с русскими, он приказал сформировать из шляхты конную и пешую милицию и отослать с трехмесячным жалованьем и провиантом в Бар. Цесельский, Младанович и Рогашевский, чтобы не истощать казны воеводской сформированием милиции, назначили на этот предмет чрезвычайный побор с козаков, - и все это, когда козацкий бунт кипел по соседству и уманьские козаки стояли в степи на Синюхе под начальством сотников Дуска, Гонты и Яремы, готовые союзники для Железняка.
Одни жиды чуяли беду и явились к Цесельскому с представлениями, что надобно остерегаться Гонты, тем более что он теперь главный: Дуска умер в степи. Жиды говорили, что Гонта, наверное, сносится с Железняком, что есть слух, будто Гонта уже предлагал Дуску соединиться с Железняком, но будто тот отвечал: "Семь недель будете пановать, а семь лет будут вас вешать и четвертовать".
Напуганный жидами, Цесельский послал приказ Гонте немедленно явиться в Умань. Тот прискакал и был сейчас же закован в кандалы, а на другой день уже вели его на площадь под виселицу. Но, с счастливой руки Хмельницкого, козацких богатырей все спасали женщины. И тут взмолилась за Гонту жена полковника Обуха: "Оставьте в живых, я за него ручаюсь". Тронулся Цесельский просьбами пани Обуховой и отпустил Гонту опять в стан на Синюху начальствовать козаками! Жиды увидали, что судьба их в руках того, кого они подвели было под виселицу; они наклали брыки сукнами и разными материями, собрали денег и отвезли Гонте с поклоном: "Батюшка, защити нас". Гонта сказал жидам: "Выхлопочите у пана Цесельского мне приказание выступить против Железняка". Жиды выхлопотали приказ, но Цесельский велел троим полковникам принять начальство над козаками. Эта мера не помогла; на дороге Гонта объявил полковникам: "Можете, ваша милость, ехать теперь себе прочь, мы в вас уже не нуждаемся". Полковники убрались поскорее в Умань, а Гонта соединился с Железняком. Скоро вся толпа явилась под Уманью, в ближнем лесу разостлали ковер, на котором уселись Железняк с Гонтою, козаки составили круг, и какой-то подьячий читал фальшивый манифест русской императрицы. Потом началась попойка и шла всю ночь.
В замке Уманьском уже не было больше Цесельского: он исчез; главное начальство перешло к Младановичу. К нему явился комендант Ленарт и объявил, что пьяные козаки ночуют на фольварке и что их ничего не стоит вырезать, сделавши вылазку из замка. Но Младанович никак на это не решился; он созвал жидов, велел им нагрузить брыки дорогими материями и везти к Железняку и Гонте в подарок с просьбою о капитуляции. Гонта и Железняк, пьяные, приняли подарки с удовольствием, но переговоры отложили до утра.
Действительно, утром на другой день оба предводителя со всею старшиной подъехали верхами к городским воротам, перед которыми был мост, переброшенный через глубокий ров. Комендант Ленарт велел зарядить картечью четыре пушки; но Младанович и Рогашевский, увидавши это, закричали: "Что вы делаете? Вы нас всех погубите!" Шляхта полегла на пушках и отогнала артиллеристов, а между тем Младанович спешил окончить переговоры с Железняком; положили: 1) козаки не будут резать католиков, шляхту и поляков вообще, имения их не тронут; 2) в жидах и их имении козаки вольны. По заключении капитуляции все поляки пошли в костел, а козаки ворвались в город и начали резать жидов: потом, когда все жиды были перерезаны, добрались до милиции, назначенной в Бар; покончив с нею, пошли к костелу и начали вытаскивать оттуда мужчин, женщин, детей и бить; некоторых женщин, которые понравились, взяли за себя замуж и детей усыновляли. Младанович и Рогашевский погибли от Гонты, весь город был устлан трупами, глубокий колодезь на рынке наполнился убитыми детьми. Крестьяне по селам в это время били жидов, вязали посессоров и шляхту и привозили в Умань, где пьяные козаки убивали их.
После этих подвигов Гонта провозгласил себя воеводою брацлавским, а Железняк - киевским, и разослали в разные стороны отряды резать шляхту и жидов. Но Железняк и Гонта недолго навоеводствовали: они были схвачены по распоряжению генерала Кречетникова; гайдамацкий бунт потух; но следствия его обнаружились неожиданным образом. Один из разосланных Железняком и Гонтою гайдамацких отрядов, под начальством сотника Шилы, направился к Балте, пограничному местечку, которое речка Кодыма отделяла от татарского местечка Галты. Балта славилась своими ярмарками, на которые приводили лошадей, рогатый скот, овец; для закупки лошадей приезжали ремонтеры из Пруссии и Саксонии. Местечко богатело от этих ярмарок; в нем жило много жидов, греков, армян, турок и татар; было кого порезать гайдамакам, было что пограбить. Шила со своим отрядом явился в Балту и начал тем, что поколол всех жидов; потом, прожив дня четыре спокойно, собрал свое войско и вышел из Балты. Увидав, что этим все кончилось, турки в Балте подняли крик и вместе с жидами перешли с татарской стороны на польскую; одни пошли на гору в погоню за гайдамаками, другие начали бить православных, сербов и русских, грабить товары и зажгли предместье. Шила, услыхав, что турки и жиды напали на православных, возвратился, прогнал неприятелей на татарскую сторону, перешел вслед за ними в Галту и все здесь разорил и пограбил. На другой день битва возобновилась нападением турок, которые опять были прогнаны в Галту. После этого гайдамаки помирились с турками и много отдали им назад из пограбленного. Но как скоро Шила выступил в другой раз из Балты, турки и жиды явились опять в местечке, начали ругать христиан, многих постреляли и порубили, церкви ограбили. Вслед за басурманами явились конфедераты, и православным стало не легче: каждый день поляки ревизовали христиан, били и убивали до смерти. Православные обратились с просьбою о защите к русскому полковнику Гурьеву и в просьбе рассказали, как было дело. Просьба оканчивалась так: "Конфедераты очень хотят, чтобы нас теперь переловить и погубить; того ради просим не оставить нас и показать над нами жалость, просим нам, бедным, дать конвой, чтобы мы могли все свое забрать. К сему доношению подписалось целое братство наше купеческое, греческое".
Порта так была взволнована известием о балтском событии, что Обрезков едва успел удержать от немедленного объявления войны уверениями, что дело произошло вопреки намерениям императрицы, которая даст Порте полное удовлетворение. Впрочем, Порта дала приказание придвинуться к границам двадцатитысячному корпусу войска. Обрезков писал, что хотя Порта и не намерена теперь разорвать мир, но нельзя поручиться, что она не будет принуждена начать войну, "последуя народной нерассудной и опрометчивой склонности". 11 июля рейс-эфенди потребовал у Обрезкова отдаления от турецких границ всяких русских войск и совершенного очищения от них всей Подолии. Между тем слухи о происшествии в Балте и Дубоссарах оказывались ложными; Обрезков представил Порте верное известие, что взбунтовавшиеся украинские мужики вместе с гайдамаками напали на принадлежавшую хану деревню Галту, лежащую на Буге против русского Орловского форпоста, причем выставлял на вид, что Россия не обязана отвечать за всяких разбойников. Но машина, по выражению Обрезкова, уже была приведена в движение, и Порта не в силах была ее вдруг остановить. Она продолжала требовать очищения Подолии и в таком случае обещала выслать из своих областей всех укрывшихся там конфедератов и принудить их успокоиться. Обрезков повторял о возможности войны, выставляя на вид, что турецкое правление больше походит на республиканское, чем на самовластное. Министерство уверено, что Россия не требует от Польши ничего такого, что было бы противно интересам Порты, но публика с некоторыми головами, длиннейшие и седые бороды имеющими, иначе думает.
25 августа сменен был великий визирь, "человек благонамеренный и миролюбивый". Обрезков опасался, что скоро последует и смена рейс-эфенди. "Чрез это, - писал он, - я лучших орудий совсем лишусь. Если Россия одну или две кампании останется при оборонительной войне поблизости границ своих и этим заставит турок претерпеть все трудности походов, то несомненно приведет скоро Порту в раскаяние, особенно если русские полководцы будут следовать правилу принца Евгения, который обыкновенно старался избегать генеральных сражений в начале кампаний, давал их в конце, ибо турки сперва обыкновенно горячи и храбры, но от трудов скоро приходят в уныние и робость, да часто и бунтуют".
Обрезков в своем затруднительном положении просил мудрых советов у Панина; Панин полагался на искусство и усердие Обрезкова, в помощь ему он отправил письмо к визирю, наполненное заявлениями миролюбия с русской стороны; отправил перехваченную депешу Тотта герцогу Шуазелю, из которой открывалось, что балтский начальник Якуб был подкуплен Тоттом для посылки ложного донесения Порте. "Намерения ее и. в-ства, - писал Панин, - соединять в изъяснениях наших с турками ласку с твердостью и, показывая им, с одной стороны, всю возможную готовность к их желаниям, не уступить - с другой, прихотям их там, где интересованы польза дел и достоинство короны. Для придания в нужном случае словам вашим у турецкого министерства большей силы лестным блеском золота изволили ее и. в. повелеть отправить к вам 70000 рублей".
В начале сентября Обрезков писал, что визирь сменен по причине его старости и вялости и на место его назначен кутаисский паша, который, по слухам, человек наглый и грубый. Войны желает только один султан и простой народ; а министры и духовенство против войны. В Константинополе убеждены, что Россия нарочно проволакивает польские дела, чтобы иметь предлог постоянно держать в Польше свое войско, поэтому и не старается истребить конфедерации, действуя малым числом войск, над которыми нет ни одного знатного генерала. Немалый ропот между турками и на то, что польский король и республика совершенно безгласны, распоряжается всем один русский посол, из чего ясно видно, что Россия самовластно господствует в Польше, и это больше всего раздражает султана.
Следствия этого раздражения скоро оказались. 14 сентября сменен был рейс-эфенди. 25 числа Обрезков был позван на аудиенцию к новому визирю. При входе в приемную комнату он нашел ее наполненною множеством людей разных чинов, и, когда сел на табурет и начал поздравительную речь, визирь прервал ее словами: "Вот до чего ты довел дело!" - и начал читать бумагу, дрожа от злости. В бумаге говорилось: "Польша долженствовала быть вольною державою, но она угнетена войском, жители ее сильно изнуряются и бесчеловечно умерщвляются. На Днестре потоплены барки, принадлежащие подданным Порты. Балта и Дубоссары разграблены, и в них множество турок побито. Киевский губернатор вместо удовлетворения гордо отвечал хану, что все сделано гайдамаками, тогда как подлинно известно, что все сделано русскими подданными. Ты уверил, что войска из Польши будут выведены, но они и теперь там. Ты заявил, что их в Польше не более 7000 и без артиллерии, а теперь их там больше 20000 и с пушками. Поэтому ты, изменник, отвечай в двух словах: обязываешься ли, что все войска из Польши выведутся, или хочешь видеть войну?" Обрезков отвечал, что по окончании всех дел русские войска совершенно очистят Польшу, в чем он обязывается и прусский посланник поручится. Визирь велел ему выйти в другую комнату: после двухчасового ожидания пришел к нему переводчик Порты и объявил: "Ты должен обязаться также, что русский двор отречется от гарантии всего постановленного на последнем сейме и от защиты диссидентов, оставит Польшу при совершенной ее вольности". Обрезков отвечал, что об этом никогда речи не было и потому он не может знать мнений своего двора; но если Порте угодно, то пусть даст свои требования на письме, и он отошлет их к своему двору и сообщит Порте немедленно ответ. Переводчик пошел к визирю и возвратился с объявлением, чтобы Обрезков дал сейчас же требуемое обязательство, иначе будет война. Обрезков ответил, что дать обязательство не в его власти. Чрез несколько времени вошел церемониймейстер и объявил аресты Обрезкову и одиннадцати другим членам посольства. Обрезкова посадили на лошадь, провезли через весь город между многочисленными толпами народа и посадили в подземельный погреб одной башни, куда свет проникал через маленькое окно. Заточники провели здесь сутки, и когда комендант донес, что они не могут и грех суток вытерпеть такого заключения по причине сырости и духоты, то их перевели в две маленькие избушки, в которые свет проходил через двери и небольшие окна, находящиеся в потолке. Представления английского посла и прусского посланника об освобождении Обрезкова остались без действия. Несмотря, однако, на заключение, Обрезков находил возможность с помощью английского посла пересылать Панину известия о состоянии дел в Константинополе и советы, как вести войну: так, он советовал, несмотря на предубеждение новейших полководцев против рогаток и пик, не оставлять их в войне с турками. В декабре Обрезков притворился отчаянно больным, подкупил лекарей и коменданта и был переведен в лучшее помещение.
Почти в тех же словах, как и Обрезков, передавал своему двору известия о константинопольских событиях прусский посланник Зегелин, который тщетно старался предотвратить войну. Фридрих не желал ее, потому что по союзному договору должен был в случае нападения турок на Россию помогать последней не войском, а деньгами. Он сердился, толковал, что Россия сама виновата в польских смутах, зачем так далеко вела диссидентское дело. В сентябре он писал Екатерине, что если русские войска не подойдут близко к турецкой границе, то Порта будет спокойно смотреть на поражение конфедератов, но, чтобы нанести им это поражение, надобно иметь побольше войск в Польше. Панин предложил, не может ли Фридрих ввести свое войско в Польшу, но король отказал, ссылаясь на договор: если Россия одна не может сладить с конфедератами, то должна с ними уладиться. Князь Долгорукий, рассуждая с графом Финкенштейном об аресте Обрезкова, указывал на версальский двор как на главного подстрекателя в этом деле; но Финкенштейн отвечал, что, по мнению его государя, и венский двор принимал здесь участие, и вот основание: когда в Вене получено было известие о свержении старого визиря, то австрийский министр в Константинополе получил прибавку жалованья.
Князь Дмитр. Мих. Голицын писал из Вены о скромном поведении тамошнего двора относительно польских волнений. В августе месяце по поводу взятия Кракова русскими войсками Кауниц имел разговор с кн. Голицыным, объявив наперед, что говорит с ним не как с министром, а как с частным человеком. "По моему мнению, - говорил Кауниц, - не надобно теперь строго поступать с зачинщиками конфедерации, чтоб не умножить в Польше число огорченных людей. Теперь издалека поднимается неприятная туча, и было бы очень недурно, если бы поскорее постарались отвратить ее установлением всех дел в Польше, удовлетворительным для разномыслящих поляков". Эти внушения показывали ясно, как были довольны в Вене затруднительным положением России.
Во Франции скромности не соблюдали. Герцог Шуазель повсюду явно действовал против России. Барская конфедерация возбуждала в нем надежду начать снова успешную борьбу с Россиею в Польше; он успел раздражить Турцию, которая объявила войну России; он готовил последней удар в Швеции; старался разорвать союз России с Пруссиею и сблизить последнюю с Австриею. При этом Шуазель не щадил и мелких средств для выражения своей ненависти к молодой державе, которая осмелилась обширностью политической роли соперничать с старою Францией, осмелилась создавать какую-то Северную систему в противоположность Южной, созданной Франциею. В грамотах, присылаемых от французского правительства к русскому, вдруг исчезло прилагательное императорское при существительном величество, и на вопрос русского министерства, что это значит, получен ответ, что выражение "majesté impériale" не согласно с духом языка, что французские короли, принимая титул величества и не прибавляя к нему никакого эпитета, не могут давать этого эпитета никакому другому коронованному лицу. Екатерина написала на донесении об этом русского министра во Франции кн. Голицына: "Противу же регулам языка российского не принимать грамоты без надлежащей титулатуры". Грамоты перестали приниматься, и князь Голицын был заменен поверенным в делах Хотинским, которому герцог Шуазель прямо объявил: "Мы не уступим". "И мы также не уступим", - отвечал Хотинский. Хотинский из слов Шуазеля не мог не заметить его вражды к бывшему министру кн. Голицыну; Шуазель сказал ему о Голицыне: "Он писал к своему двору много ложного о здешних делах; мы в точности знаем, что в Петербурге говорится, как будто бы это говорилось в Париже".
Успех французской дипломатии в Турции заставлял русский двор удвоить свое внимание в Швеции. Остерман начал год просьбою о присылке 26000 рублей для ободрения и усиления благонамеренных. "После удара, нанесенного французской партии на последнем сейме, - писал Остерман, - следовало бы ожидать большей тишины и меньшего распространения французских мыслей; и действительно, французская партия, по-видимому, стала тише, но под рукою не переставала внушать народу превратные мысли; приметив потом, что миролюбивая партия, полагаясь на поверхность в сенате и справедливость своего дела, находится в некотором бездействии, эта партия, соединясь с придворною, теперь стала смелее прежнего и высказывает явно надежду достигнуть своей цели. Ее поддерживают следующие обстоятельства: 1) двор обратил все свое влияние в пользу французских видов; 2) члены всех высших и провинциальных учреждений подкрепляют виды двора и шляп; 3) французские деньги на нужные расходы; 4) двор оказывает милости членам французской партии, производит их в чины, дает должности, награждает орденами, а, напротив, при всяком удобном случае старается унизить достоинство сената, истолковать в дурную сторону распоряжения государственных чинов, усилить всеобщее неудовольствие. Шпионы рассеяны повсюду; эмиссары во всех местах разглашают злые вести, возбуждают негодование, ставят партии колпаков в вину, что тяжкие налоги установлены вследствие непринятия 12 миллионов ливров, которые Франция приготовила для Швеции; подают надежду в облегчении податей, если соберется сейм; толкуют, что Швеция находится под русским игом; стращают малодушных людей немилостию двора, закупают дворянские полномочия, лишают сбора казенных доходов; отсоветывают народу платить подати, подавая надежду, что сейм освободит их от этого. Цель всех движений - созвать чрезвычайный сейм, переменить образ правления и установленную систему внешних отношений. Такое положение Швеции требует самой скорой помощи".
Король решился сделать беспримерный шаг, объявил в сенате о необходимости созвать чрезвычайный сейм, ибо не видел со стороны сената никаких мер для предупреждения разорения страны. Сенат не согласился, и король объявил, что за следствия этого несогласия складывает всю ответственность на сенат. Остерман писал, что главным, хотя и тайным, двигателем королевского предложения был наследный принц. После этого вожди партии шляп публично в купеческих лавках объявляли, что целое королевство разорилось вконец. Донося об этом, Остерман писал, что теперь время и с русской стороны начать свои операции, именно издавать сочинения членов партии колпаков в опровержение брошюр противной партии, которые ежедневно сыплются на публику. При таком положении дел легко понять, какое впечатление производили в Швеции известия о Барской конфедерации и столкновениях России с Турциею: шляпы торжествовали, колпаки приходили в уныние. В октябре при дворе толковали о неминуемой войне у России с Портою, о перемене в системе короля прусского, о присоединении короля датского опять к французским видам, ибо ему указывают возможность овладеть Голштиниею в то время, как Россия будет занята турецкою войною. Наследный принц был ревностным распространителем этих слухов. В ноябре иностранная коллегия представила в сенат мнение, что для сохранения шведского кредита в Константинополе необходимо предписать шведскому посланнику там Целсингу не мешаться ни малейшим образом в несогласие России с Портою; но сенат не согласился с этим мнением, представляя, что таким отстранением себя Швеция возбудит только напрасное подозрение с той или другой стороны, и положено предписать Целсингу принимать меры для успокоения Порты, согласуясь в своих действиях с министрами других союзных держав. Но король подал письменный голос, что Швеция в настоящем случае должна действовать так, чтобы не утратить дружбы ни с Россиею, ни с Турциею.
Между тем в Стокгольм приехал новый французский посол, граф де Модэн, сменивший Бретейля. Остерман узнал, что его кредитивная грамота написана иначе, чем прежние, именно в ней ни слова не упомянуто о сохранении дружбы со шведскою державою или нациею, но единственно с королем. Согласно с этим Модэн только раз был у заведовавшего иностранными делами сенатора барона Фризендорфа, а вместо того в собраниях при дворе публично имел постоянные продолжительные разговоры с королевою. Содержание этих разговоров открылось, когда король снова поднял в сенате вопрос о необходимости созвания чрезвычайного сейма, прибавив, что если сенаторы и теперь на это не согласятся, то он откажется от управления государством, ибо он не может выносить вопля страждущих. Испуганные сенаторы согласились. "Благонамеренные, - писал Остерман, - меня просили повергнуть их всемилостивейшему ее и. в-ства покровительству и испросить ее в настоящем их пагубном состоянии неоставлении для сохранения их вольности", обещая всеми силами сопротивляться насилию, которое им делается. Вожди противной партии удерживались от разговоров о переменах в конституции, но агенты их повсюду кричали, что лучше быть под властью короля и руководством разумного сената, чем под русским игом. Король объявлял, что он особенно не склонен ни к какой партии, заботится только о всеобщем благосостоянии, но кронпринц говорил, что он роялистской партии.
В Дании французская партия была слаба; но сам король вздумал путешествовать, будет во Франции, может подчиниться тамошним внушениям. В феврале Философов дал знать Панину, что король объявил внезапно свое намерение предпринять продолжительное путешествие по Европе. Философов писал по этому случаю: "Получит ли пользу этот молодой и невообразимо легкомысленный государь от своего путешествия, время покажет; но должно опасаться, что, будучи столь склонным к своевольным поступкам, не убережется он от справедливых нареканий, предосудительных его чести и славе". Король отправился путешествовать, а Философов - в Ахен лечиться, но в июне прервал свое лечение и отправился в Нейс, чтобы повидаться с ехавшим чрез этот город королем или, лучше сказать, с Бернсторфом. Он нашел последнего в большом унынии. "Правда, - говорил Бернсторф, - король до сих пор не сделал никакого своевольного поступка, но зато и не извлек никакой пользы из своего путешествия; везде скучал, нигде не хотел видеть ничего любопытного; если для приличия и должен был что-нибудь осматривать, то делал это без всякой охоты, не обращая внимания на делаемые ему объяснения; единственное удовольствие находил в том, чтобы быть наедине со своим фаворитом графом Голком. Фаворит старается мне вредить: между королем и фаворитом условлено путешествие сократить и, побывав в Париже, возвратиться домой осенью или в начале зимы. Ежечасно я должен опасаться еще более безрассудных предприятий от двух таких легкомысленных молодых людей, и признаюсь, что во все мое семнадцатилетнее министерское правление никогда не находился я в таком затруднительном положении, и не знаю, как сохранить свою собственную славу и честь своего государя".
Философов получил приказание сопровождать датского короля в его путешествии, был с ним в Англии, потом во Франции, откуда в октябре писал Панину: "Я сделал визит герцогу Шуазелю, но не был им принят и не слыхал ни слова ни от одного француза. Французский двор смотрит ненавистными глазами на всех русских и старается испускать свой яд всевозможными средствами, разными пасквилями и разглашениями против всех наших поступков и предприятий и против освященной особы нашей государыни". Но если французы не говорили ни слова с русскими, то говорили много с датчанами. Шуазель убеждал Бернсторфа разорвать союз с Россиею и соединиться с Франциею, которая не откажет платить Дании субсидии вдвое против прежнего. Бернсторф отвечал, что союз с Россиею необходим по положению Дании и для прекращения распрей с голштинским домом. После этого разговора повели нападение на самого короля. Шуазель был у него наедине два раза и возбуждал насчет властолюбивых замыслов России, поставляя на вид дела польские; но король постоянно перебивал его речь разговорами о погоде и других подобных предметах, так что герцог расстался с ним очень недовольным. Обратились к фавориту и здесь получили успех: фаворит убедил короля, не сказавши никому ни слова, дать всегдашний доступ в свои покои приставленному к нему от французского двора герцогу Дюрасу, чего не имел граф Бернсторф. Так как прямо поправить дело было нельзя, то Философову оставалось убедить короля, чтобы он то же самое право дал Бернсторфу и барону Шимельману, человеку, преданному России.
Когда турки объявили войну России, то во Франции перестали уже ограничиваться пасквилями. Епископ каменецкий Красинский, приезжавший в Версаль "бросить Польшу в объятия Франции", как он выражался, отправился в Саксонию, получив от французского двора 200000 ливров и обещание, что в зиму эта сумма будет увеличена до трех миллионов. Красинский, не въезжая в Польшу, должен был чрез своих эмиссаров помогать низвержению короля Станислава, составлению генеральной конфедерации, выбору в короли принца Конде или саксонского принца Альберта, причем новоизбранный король должен жениться на австрийской эрцгерцогине. Во Франции набирались офицеры для отправления к разным польским конфедерациям для обучения повстанцев военному искусству.
Вражда Франции давала большое значение отношениям к Англии, этой постоянной сопернице Франции. Узнав, что в Англии вместо министра второго ранга, как до сих пор было, назначен в Россию посол, в Петербурге сделано было также соответственное распоряжение: вместо полномочного министра статского советника Мусина-Пушкина назначен был послом генерал-поручик граф Иван Чернышев. В инструкции новому послу говорилось: "Принятые нами правила по содержанию собственных наших интересов в независимости приводят нас в такое положение, что те дворы, которые привыкли господствовать над Интересами других областей, наполняются против нас завистью, другие же по натуральному из того резону могут тверже полагаться на дружбу нашу и союз, тем более что империя наша таких раздробленных и разнообразных интересов как в самой Германии, так и во всей христианской Европе не имеет, каковы интересы других главных держав; почему можно заключать, что прочие дворы, которые ни интереса, ни склонности не имеют заводить себя в дальние хлопоты, а состояние их, однако, требует некоторого ближайшего соединения с державами, перевес в своих руках имеющими, могут по обстоятельствам предпочтительнее склоняться к политической системе нашей империи".
Но этой перемене в значении английского министра были рады и потому, что могли отозвать Мусина-Пушкина, которого считали неспособным. По поводу донесения Мусина-Пушкина, которое начиналось так: "Неотступными почти домогательствами достал я наконец записку о побудительных причинах прибавочной пошлины на некоторые из благословенной в. и. в-ства империи вывозимые сюда полотна". По поводу этого донесения Панин написал: "Министерство и реляции сего министра составлены только из великих слов, как: благословенная империя, богатая казна, и сему подобных, а не основаны на деле. С лишком 30 лет, как английский парламент старался и много раз покушался сии столь для здешних фабрик и торговли предосудительные пошлины на российские полотна и холстину наложить, однако же через старания здешних разных министров, при лондонском дворе находящихся, оное до сих пор актом узаконено не было. Теперь же, когда сие дело последним парламентом вновь начато было, не токмо благовременного представления во отвращение оного не учинено, но и на здешний вопрос, чего ради оное в свое время предупреждено не было, ответствовано, что на то отсюдова особливых указов не было, которых, однако же, ни ожидать благовременно неможно, ни требовать нужды не было. Само собою разумеется, что всякий министр обязан интерес своего двора без инструкции предостерегать, и если бы он читал министерскую архиву своих предместников, то б довольно нашел в оной правил своего в сем случае поведения".
Чернышев отправился к своему посту через Пруссию и в Потсдаме представлялся Фридриху II, который говорил с ним о польских, турецких и английских делах. Относительно польских дел король спросил, хорошо ли в России знают обо всем, что происходит в Польше; и Чернышеву показалось, что он в этом сомневается. "Я думаю, - говорил Фридрих, - что вся Польша по частям скоро будет сконфедерована; все это дело больших господ, которые боятся открыто вступить в конфедерацию и подпускают туда своих креатур; неприятно, что это долго протянется, хотя я уверен, что когда-нибудь кончится по вашему желанию. Конечно, есть причина сомневаться, чтоб турки вмешались в это дело, но и рассчитывать на них много нельзя, тем более что их сильно подстрекают другие державы: и потому мое мнение - кончить польское дело как можно скорее, а этого нельзя сделать иначе как посылкою туда еще войска тысяч до 15 и послать в Литву, чтобы не возбудить зависти у турок. Я не сумневаюсь, что русское войско и в том числе, в каком оно теперь, могло бы с успехом вести дела, если бы в одном месте было; но противники рассеяны, нельзя за ними угоняться. Я по соседству знаю все их неудовольствия; самое главное неудовольствие происходит за наложенную на последнем сейме в пользу короля какую-то ничтожную подать, до 6 или 7 сот тысяч, и за отнятие власти у больших чинов". Король раза три повторил, что надобно послать больше войска в Польшу; и когда Чернышев заметил, что войска уже прибавлено, то Фридрих отвечал: "Мало!" Граф Финкенштейн, разговаривая с Чернышевым об Англии, сказал: "Англичане теперь твердо следуют Бютовой системе, чтоб не вступать ни в какие обязательства с твердою землею. Я не понимаю, какую имеем и мы все нужду входить в обязательство с ними и мешаться в ссоры их с Франциею? Пускай обессиливают они друг друга; мы должны наблюдать только то, чтобы было сохранено равновесие".
Но когда Чернышев приехал в Англию, то управлявший северным департаментом лорд Рошфор стал уверять его в своем искреннем и усердном желании провести к концу дело о союзе между Россиею и Англиею: этот союз он почитает полезным вообще, и особенно полезным в том отношении, что обуздает горделивую интриганку Францию. Но такое объявление имело личные основания: Рошфор был страшно раздражен против Франции. Он был перед тем послом в Париже; когда французы заняли Корсику, английское правительство поручило ему заявить французскому о неправильности этого поступка, могущего иметь дурные следствия, на что Англия спокойно смотреть не может. Рошфор сделал это заявление в такой форме, что герцог Шуазель сказал ему: "Когда объявляют войну, то делают это с большею учтивостью", - и послал на Рошфора жалобу английскому министерству, которое отвечало, что не приказывало ему делать подобного заявления.
Но как ни уверял Рошфор в своей ненависти к Франции и преданности России, как ни объявлял, что в совете королевском исправляет более должность русского посла, чем английского министра, Чернышев не мог убедить его в необходимости дать субсидию Швеции и этим потрясти там французское влияние. "Все в этом согласны, что надобно дать субсидию, и сумма субсидии невелика, - говорил Рошфор, - но что же делать, когда у нас решено не давать субсидий в мирное время и когда члены настоящего министерства, будучи в оппозиции, настаивали на это решение". После объявления турками войны Англия предложила свое посредничество в восстановлении мира. Чернышев отвечал, что не время теперь говорить о посредничестве, императрица ожидает от Англии одной услуги, чтобы она нас обеспечила и охранила от другого неприятеля, а для этого вернейший способ - заключение со шведами субсидного трактата; думать о посредничестве было бы не согласно с достоинством императрицы, так страшно оскорбленной в лице своего министра Обрезкова. Рошфор сообщил Чернышеву донесения английского посла в Вене лорда Стормонта, который между прочим описывал свой разговор с Мариею-Терезиею; она прямо выразилась о войне русско-турецкой, что это пламя тем для нее беспокойнее и опаснее, что оно загорелось в ее соседстве. "Я не скрываю, - сказала императрица, - что не могу желать успеха туркам по многим причинам и не ожидаю этого успеха; я сильно жалею, что турок вывели из их бездействия. Думаю, что если бы русская императрица захотела, то было бы еще время воспрепятствовать войне, снизойдя на некоторые уступки в том, что было сделано в Польше на последнем сейме. Но через кого начать дело? Через вас нельзя по тесной вашей дружбе с Россиею, через меня нельзя по тесной моей дружбе с Франциею. Через кого же? А я бы охотно взялась сделать все, что бы от меня ни потребовали. Я была против избрания Понятовского в короли; но раз я его признала, то уже сменять не хочу". Кауниц поклялся Стормонту честью, что австрийцы нимало не участвовали и не участвуют в поднятии турок против России, что это было бы совершенно противно системе Марии-Терезии и его, что слух об австрийских интригах в Константинополе распустил прусский посланник.
Французы побудили Порту к объявлению войны: те же самые французы заставят и Швецию воевать с Россиею, если возьмут решительный верх в Стокгольме. Что может быть опаснее войны шведской в соединении с польскою и турецкою? Поэтому неудивительно, что в Петербурге решились употребить все средства, чтобы не допустить в Швеции торжества французской партии, которое должно было иметь следствием ниспровержение настоящей конституции. Решились в переговорах об английском союзе отказаться от главного требования, служившего постоянным препятствием заключению договора, решились отказаться от требования, чтобы Турция была включена в случай союза, и вместо того настаивать на требовании, чтобы Англия заключила субсидный трактат со Швециею.
Преемник Макартнея лорд Каткарт приехал в Петербург только в августе 1768 года. Панин произвел на него очень благоприятное впечатление. "Я редко видел человека, - писал он, - с которым мог бы вести дело более приятно, безопасно и выгодно". Сильное впечатление произвела на него Екатерина, о которой он мог отозваться только стихами Виргилия о Дидоне (Talis erat Dido et. с.). Он писал, что императрица по превосходству своего ума не может опасаться никого и ничего, что все идет превосходно. В Англии заподозрили, что лорд несколько увлекается, и указали ему опасности для Дидоны; указали, что она от важных внутренних вопросов отвлекается внешними делами; указали на неудовлетворительное положение дел в Польше, что Франция открыто стремится возбудить неудовольствие Порты и переменить конституцию в Швеции.
С русской стороны скоро приступили к делу. Сальдерн, недавно возвратившийся в Петербург, дал знать Каткарту, что статья о союзе против Турции будет выпущена из договора и будет заменена статьею о субсидиях Швеции. "Значит, мы должны купить союз с Россиею?" - сказал Каткарт. "Нет, - отвечал Сальдерн, - императрица покупает ваш союз, давая вам даром систему, приобретенную с издержками, и требуя только, чтобы вы помогали поддерживать ее; кроме денег, истраченных императрицею в Швеции и Польше при избрании короля и на поддержку диссидентов, она будет продолжать тратить денег гораздо больше, чем вы". Каткарт понял и написал своему министерству, что, по его мнению, можно принять статью. Но ему отвечали, что он должен говорить в Петербурге то же, что говорили Чернышеву в Лондоне: Англии чрезвычайно трудно изменить своему правилу - не платить субсидий в мирное время.
Разрыв с Турциею отодвинул на некоторое время все другие дела на задний план.
© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.