Поиск авторов по алфавиту

Глава 3.4.

Враги действовали сильно, союзник - слабо. 24 августа Репнин писал Панину: "Должен я донести, что хотя Бенуа не отрекается по наружности поступать со мною согласно, но мне кажется, что их двор желает успеха диссидентскому делу не так сильно, как наш. Может быть, причина этому скрывается в некоторой ревности, что прусский король играет здесь роль подчиненную, а не равную с нами. Не худо было бы, думаю, не принося никаких жалоб на слабое содействие Бенуа, несколько увериться в берлинском дворе и попринудить его".

Приехал в Варшаву поручик Азанчевский и рассказал, каких сцен он вместе с ротмистром Солеманом был свидетелем на сеймике подольском в Каменце. Когда стали читать письмо от Репнина, то подняли непристойный шум и смех. Ржевуский, староста долинский, кричал, что тот будет проклят, который не присягнет в том, чтобы не допускать диссидентов до свободного отправления их богослужения, и что он, Ржевуский, скорее даст изрубить себя в мелкие куски, чем позволит какое-нибудь улучшение в положении диссидентов. К маршалу на стол бросили записку, в которой говорилось, будто переяславский архимандрит писал в пограничные местечки к униатским попам, чтобы были под его властию. Услыхав это, поляки, бывшие на сеймике, стали бранить Солемана и Азанчевского скверными словами, и маршал дал знать русским офицерам, чтобы вышли, не ручаясь за их безопасность. Репнин велел генерал-майору Кречетникову ввести козаков в деревни шляхты, шумевшей на каменецком сеймике.

Но эти явления не опечалили бы так Репнина, если бы он не узнал о двоедушии вождей католической конфедерации, а узнал он это из вскрытой переписки Солтыка с Вельгурским, который был отправлен в числе послов конфедерации к императрице. Посол узнал, что и прежний верный секретарь его новый примас Подоский стакнулся с Солтыком, Красинским (епископом каменецким), Мнишком, Потоцким (воеводою киевским) и подскарбием Весселем; но, действуя заодно, эти люди приезжали к Репнину и Бог знает что наговаривали друг на друга. "Изволите видеть, - писал Репнин Панину, - с сколь честными людьми я дело имею и сколь приятны должны быть мои обороты и поведение; истинно боюсь, чтобы самому, в сем ремесле с ними обращаясь, мошенником наконец не сделаться". Но главным мучителем посла был все тот же Солтык. "Истинно, - писал он, - я ему от себя бы что ни есть подарил, чтобы он отсель куда-нибудь провалился: надоел уж мне смертельно".

Знатные люди хитрили, пуская вперед менее знатных. Из последних сильнее всех волновался и волновал других шляхтич Чацкий, и Репнин велел его арестовать. По этому поводу приехал к нему Солтык и начал сперва речь о диссидентах вопросом: чего же наконец русский двор для них желает. Репнин отвечал, чтобы диссиденты восстановлены были во всех своих прежних правах, а так как всякий знает, что прежде диссиденты были в полном равенстве с католиками, следовательно, и теперь должны быть в таком же. Солтык возражал, что они прежде пользовались этим равенством не по правам, а вследствие насилия. Потом перешел к аресту Чацкого. "Мы народ вольный, - говорил он, - и, следовательно, властны так говорить и поступать, как хотим, и запретить нам этого никто права не имеет; а императрица уверила нас своими декларациями, что будет вольность нашу оберегать". "Высочайший наш двор, - отвечал Репнин, - конечно, вольность польскую всегда защищать и подкреплять будет; но надобно различить вольность от возмутительных поступков, а г. Чацкий виновен в последних, и все те, которые также вознамерятся возмущать внутренний покой, подвергнутся той же участи, ибо республика сама просила покровительства ее и. в-ства". "Мы не подданные ваши", - возражал Солтык. "Правда, - отвечал Репнин, - но соседство, союз и самое желание республики понуждают императрицу иметь попечение о здешней тишине, удерживая тех, которые намерены ее нарушить". "Мы рады умереть за свою вольность", - продолжал Солтык. "Вольность и возмущение - две вещи разные, - отвечал Репнин, - и если кто из вас задумает заводить смуту против отечества своего и его покровительницы, то пусть вооружаются, чтоб скорее могли получить достойную награду за такой поступок, но я советую прежде внимательно осмотреться". Этим разговор кончился. Репнин поручил Подоскому внушить Солтыку, что если он и на будущем сейме станет вести себя так же, как на прошедшем, то с ним может случиться то же, что и с Чацким, ибо против императрицы российской он не знатнее Чацкого, разве ему окажут тот почет, что никогда его из заключения не выпустят. Но Солтык отвечал Подоскому, что не станет молчать, когда интерес религии потребует защиты. "Он (Солтык) в своем сумасбродстве не из тех людей, которых угрозами или разореньем обратить можно, - писал Репнин Панину, - действительно, надобно над ним исполнить в самой крайности то, что примас ему от меня говорил. Сокрушит он меня своим непреодолимым упорством против диссидентского дела. Я уже ему стороной внушал, чтоб он не ездил на сейм, если не хочет участвовать в восстановлении диссидентов и если не может удержаться, чтоб не говорить против них". Относительно Подоского Репнин писал: "Зная, что новый примас желает сыскать хороший соболий мех, прошу прислать ко мне такой, если заблагорассудите, чтоб я мог его ему отдать от имени нашего двора, ибо, конечно, его надобно ласкать и удерживать, что надеюсь совершенно исполнить, хотя депеши епископа краковского и выставляют его нашим недоброжелателем; но Солтык часто и много в своих пустых замыслах лжи употребляет, а я начинаю усматривать, что примас стал от него удаляться".

В начале сентября Репнин придвинул к Варшаве русские войска, которые расположились в 3, 4 и 5 милях от столицы; третий гренадерский полк вступил в самую Варшаву, и несколько чугуевских козаков расположены были лагерем в саду дома, где жил русский посол. Для удобнейшей доставки пропитания Репнин расположил в окрестностях Варшавы небольшие отряды, а именно: против Закрочима по сю сторону Вислы - один, между Равою и Варшавою - другой, у местечка Гуры на Висле - третий, против Гур на другом берегу реки - четвертый и при соединении Буга с Наревом по сю сторону этих рек - пятый, так что отряды эти в один марш могли окружить Варшаву и пресечь все выходы, даже и водяные. Солтык кричал, что против этих сил у него скоро будет 60000 польского войска. "Но это войско, - писал Репнин, - находится только в его пустой голове. Сумасбродство его описать нельзя; оно доходит до того, что в своих безмозглых рассуждениях он толковал примасу о сицилийской вечерне против русских. В горячешном бреду он сам на себя клеплет, и лишнее". Репнин не раз писал Панину, что из всех Чарторыйских один молодой князь Адам, генерал земель подольских, отличается привязанностью к России; но другое прочтено было в перехваченных письмах Солтыка к Вельгурскому: по словам Солтыка, князь Адам говорил своим приятелям, что не может надивиться трусости своего отца, который, имея такие обширные владения, столько денег и значения в народе, не употребит их для уничтожения московского владычества во имя веры и вольности. О себе Солтык писал: "Князь Репнин всем говорит, что сделает меня герцогом сибирским. Я спросил у примаса, вправду ли он это говорит или только стращает, но получил в ответ, что, кажется, вправду, будучи подущаем самим королем, который внушает: если мы предводителя партии не спрячем, то труд наш в пользу диссидентов успеха иметь не будет. Мы с примасом и с прочими рассуждаем, каким образом они меня возьмут и куда запровадят. Здесь под караулом содержать не будут, потому что от патриотов и черни может произойти мятеж. В Москву и Сибирь не пошлют: князь Репнин будет бояться, чтоб там я не донес обо всем подробно императрице. Всего скорее запровадят меня в какой-нибудь угол и будут за мною и моими людьми присматривать, чтоб я не писал и ни о чем ни с кем не говорил". "Здешнего фанатизма, - писал Репнин, - не могу достаточно изобразить. Женщины молебствуют ежедневно о спасении погибающей веры; монахи и попы в своих проповедях говорят согласно с повелениями епископов краковского и киевского и внушают фанатизм всюду, где могут. Нунций, не довольствуясь тем, что киевский епископ напечатал папское послание в польском переводе, напечатал его и в латинском подлиннике, распространяя по всей публике. Когда в публичных садах и на гуляниях встречаются диссиденты, то женщины, которые здесь имеют большую силу, тотчас же уезжают, как из мест, оскверненных присутствием еретиков; одним словом, в публике такое раздражение, что если б я не знал трусливого характера народа, то каждый час ждал бы какого-нибудь отчаянного поступка, но хотя я не ожидаю никакой явной попытки, однако может произойти какое-нибудь потаенное злодейство. Мы доведем бедного короля до того, что его зарежут".

Но опасности не было ни для кого, происходили только поддразнивания. Солтык дал знать Репнину, что желает войти с ним в соглашение, ручаясь за всех епископов и за всю свою партию. Репнин отвечал, что в формальные переговоры он может войти только с теми, кто по своему чину в республике имеет на то право; епископ же краковский и все епископы этого права не имеют; если же он хочет по-приятельски договориться, то пусть приезжает сам безо всяких церемоний; но прежде всего надобно согласиться в самом главном, а именно чтоб диссиденты были уравнены в правах с католиками, без чего ни в какие договоры вступать нельзя. В ответ на это Солтык запел свою старую песню, что скорее тело свое на рассечение даст, скорее умрет со всеми своими приятелями, чем позволит на уравнение диссидентов с католиками. Желая показать, что готов подвергнуться участи, какою грозил ему Репнин, он стал готовить подарки для тех, кто придет брать его под стражу, так что, по словам Репнина, комната его стала похожа на нюренбургскую лавку. Несмотря на то, Солтык опять дал знать Репнину, что берется уговорить всех ревностных католиков дать удовлетворение диссидентам, если русский посол позволит ему продолжать прежнее поведение для сохранения кредита в своей партии. Репнин отвечал ему через Подоского, что никак не может на это согласиться: или епископ не понимает, что такое поведение может причинить только вред делу и такое непонимание не делает чести его голове, или он хитрит, чтоб, испортив дело, после вывернуться и всю вину сложить на других, выставляя на вид, что внутренне согласен был с ним, послом. "Я прошу епископа, - закончил Репнин, - чтоб он и словами, и поступками, прямодушно и явно действовал в пользу совершенного равенства диссидентов с католиками".

Православные требовали, чтоб епископ белорусский получил место в сенате; но король требовал, чтобы вместе с православным епископом вошли в сенат и два униатских. Панин не согласился на это. "Хотя, - писал он Репнину, - помещение в сенате двух епископов униатских и согласно отчасти в существе своем с вышеположенным главным правилом (чтобы не иметь в виду распространения других вероисповеданий в ущерб католицизму), однако в рассуждении настоящих обстоятельств это было бы предосудительно для славы ее и. в-ства. Не может ли такое помещение униатских епископов показаться свету нарочно сделанным в досаду ее в-ства, когда, напротив, самое состояние дел требует, чтоб все ее желания были исполнены". Панин не соглашался и на то требование Станислава-Августа, чтоб назначено было наказание отступникам от католической господствующей религии. Панина затрудняло то, что издавна позволено было униатам переходить в православие, и потому "надобно, - писал он, - сохранить пред глазами публики непорочность наших намерений, касающихся нашей собственной веры". Репнин не соглашался с мнением Панина. "Я прихожу в сомнение, - писал он, - не в самом ли деле вы намерены стараться о присоединении униатов к православию? Если же нет и если вы держитесь того мнения, что распространение здесь греческого и диссидентских законов для интересов России вредно, то для чего ж бы не позволить этих двух пунктов, которыми нацию здесь успокоим и себе приобретем навсегда уверенность, что эти законы не распространяются более, чем сколько надобно для наших интересов. Особливо эта предосторожность нужна против униатов, ибо из них могут скоро найтись такие, которые захотят обратиться к нашему закону: чрез это, увеличится число беглых от нас, да и такой огонь здесь в нации загорится, что истинно трудно будет потушить; тогда в самом деле ежечасно надобно будет ожидать сицилийских вечерен, да не знаю, и чужестранные дворы останутся ли при таких событиях в покое, приписав их желанию нашему нечувствительно овладеть Польшею. Напротив того, если дозволим помянутые пункты, то вторым пунктом докажем всему свету, что не имеем намерения распространять здесь наше и диссидентские исповедания; а первым пунктом докажем, что мы удерживаем здесь равенство религий и стараемся, чтоб никто по причине веры не терпел притеснений".

Кроме того, затруднения Репнина увеличивались положением православных русских в государстве, где представительство принадлежало одной шляхте, а гонения истребили православных шляхтичей или оставили самых бедных и неспособных по воспитанию занимать видные места. Панин согласился на желание короля, чтоб число диссидентов в сенате и сейме было с точностью определено; Панин соглашался на это, тем более что без точного определения числа королю-католику и шляхте католической, составляющей большинство, легко будет вовсе удалять диссидентов. Но диссиденты подали просьбу не вводить их в правительственные должности определенным числом, ибо они не в состоянии будут выносить этих должностей; православное же дворянство не могло выставить ни одного человека, которого можно было бы назначить в какую-нибудь должность. "Я, - писал Репнин, - уже несколько времени ищу и нарочных рассылаю, чтоб ко мне привезли кого-нибудь хотя несколько способного, но до сих пор никого не нашел, ибо все они сами землю пашут и безо всякого воспитания". Конисский по своему происхождению не мог быть сенатором и потому должен был оставить белорусскую епархию, если бы с званием белорусского архиерея соединилось звание сенаторское. Репнин писал: "Чрез епископа белорусского я писал во все здешние места нашего исповедания, есть ли между нашими монахами дворяне польские на тот случай, если будет определено, что епископ белорусский получит сенаторское достоинство; но не надеюсь, чтоб такие нашлись, или очень их мало: а с другой стороны, настоящий епископ белорусский (Конисский) думает, что в нашей Малороссии между монахами есть польские дворяне, и потому покорнейше прошу там об этом осведомиться, есть ли такие люди и каковы они, потому что их качества должны соответствовать сенаторскому достоинству".

От 21 сентября Репнин уже уведомил Панина о сумятице в Варшаве. Начался крик в публике, что сейма нельзя держать в присутствии русских войск. Репнин уговорился с маршалом конфедераций и с самим королем, чтоб конфедерация издала манифест, в котором бы русские войска объявлены были дружескими и помощными вольности народной; кроме того, Репнин требовал постановления конфедерации, чтоб уничтожены были все присяги, данные на сеймиках земскими послами в противность смыслу акта конфедерации, или бы послы, давшие эти присяги, как выбранные неправильно не могли принимать участие в деятельности сейма. Конфедерация не хотела сделать ни того, ни другого, причем главным крикуном был шляхтич Кожуховский. Репнин велел взять его под стражу, но потом выпустил. Как только узнали, что Кожуховский на свободе, так папский нунций явился к нему с визитом, а за ним поляки толпами, обожая его как героя и мученика, добиваясь его портретов. Репнин велел ему сказать, чтоб ехал в свои деревни, если не хочет вторично попасть под караул. Кожуховский не поехал добровольно и был отвезен в деревню под караулом.

23 сентября должен был начаться сейм. В этот день, когда послы съехались у князя Радзивила, чтоб вместе отправиться на первое заседание, приезжает нунций и начинает говорить, что вера погибает, что их долг - защищать ее до последней капли крови, а не допускать до уравнения с прочими религиями; именем папским объявил он, чтоб никак не соглашались на назначение от республики уполномоченных для переговоров с русским послом, ибо следствием будет необходимо гибель веры. Собрание было сильно наэлектризовано. Самые спокойные рыдали, другие же клялись громко, что готовы погибнуть за веру; меньшинство, в котором были король, примас, маршалы обеих конфедераций и до 50 послов, не знали, что делать, как начать сейм, опасаясь резни при самом его открытии. В самый разгар этих сцен вдруг является в собрание Репнин. Несколько умеренных депутатов выбежали к нему навстречу с увещаниями, чтоб возвратился, иначе они ни за что не отвечают; но Репнин не принял их советов и вошел прямо в середину толпы, которая встретила его криком, что все готовы умереть за веру. "Перестаньте кричать! - сказал громко Репнин. - А будете продолжать шуметь, то я тоже заведу шум, и мой шум будет сильнее вашего". Тут оправились и маршалы конфедераций, стали уговаривать депутатов, и те перестали кричать. Когда тишина водворилась, Репнин начал: "Я приехал только с визитом к князю Радзивилу, а не трактовать с вами, потому что никто из вас этой чести иметь не может, не будучи уполномочен от республики; но частным образом, по-приятельски скажу вам, что удивляюсь и сожалею, видя вас в таком возмутительном состоянии: вы позабыли, сколько имеете доказательств доброжелательства ее и. в-ства, позабыли, что только под ее покровительством могли вы сконфедероваться для сохранения своей вольности и прав". Тут речь Репнина была прервана криком: "Мы соединились также и для сохранения закона католического!" В другой раз объявил Репнин, чтобы перестали шуметь, иначе сам шуметь станет, и, когда крики утихли, продолжал: "Никто не отнимает у вас права иметь ревность к своему закону, эта ревность, конечно, похвальна; но разве кто хочет нарушать права римского вероисповедания? Если вы подлинно верны своему закону, то должны исполнять его справедливые предписания, чтоб никому в вере принуждения не делать, быть непоколебимыми в сохранении обязательств и в отдании справедливости каждому. Если хотите жить в добром соседстве с Россией и пользоваться покровительством ее и. в-ства, то соблюдайте договоры. Только одни возмутители, которые в смуте хотят приобресть себе значение, толкуют вам, что восстановление диссидентов касается католической религии и может ей вредить; в действительности это дело только гражданское, а не духовное и должно быть рассмотрено с уважениями политическими в силу обязательств республики. Вспомните, как вы составили свои конфедерации, какие акты при этом обнародовали, и можете ли вы думать, чтоб политическая система Российской империи в три месяца переменилась?" Ответа на эту речь не было, но раздались крики: "Освободить Кожуховского!" "Если станете кричать, - отвечал Репнин, - ничего не сделаю; криком у меня ничего не возьмете, просите тихим, учтивым, порядочным образом, и тогда, может быть, сделаю вам удовольствие". Подошел Радзивил и стал просить учтиво о Кожуховском; Репнин обещал и немедленно исполнил обещание.

Сейм начался, и ничто не показывало, что он может кончиться к удовольствию русского посла. Никак не соглашались отправить к Репнину полномочных для переговоров о диссидентском деле, кричали, что эти делегаты веру к погибели приведут. "Фанатическое упорство нации я не могу достаточно изъяснить, - писал Репнин. - Я почти с каждым особо переговорил, и все отвечали одно, что не имеют сил противиться; большая же часть объявила, что готовы лишиться всего имения и умереть, а на равенство с диссидентами не согласятся; иные говорили мне это со слезами. Сколько я ни работаю, сколько увещаний и строгости ни употребляю, сколько мне король, Радзивил, Бростовский, примас и подскарбий ни помогают, никакого успеха нет, и предвижу, к несчастью, что должен буду дойти до самых крайностей". Видя, что уполномоченных для переговоров сейм прислать не хочет, Репнин хотел предложить на сейме, чтоб присланы были к нему делегаты спросить, что императрица желает для диссидентов. Если б и на это не согласились, то не оставалось другого средства, как послать на сейм для прочтения мемориал и просить решительного ответа. Репнин хотел действовать сообща с иностранными министрами, поддерживавшими вместе с Россиею диссидентское дело. Главным между ними был прусский министр Бенуа; но Репнину дали знать, что Бенуа под рукою препятствует успеху диссидентского дела, уверяя, что русские только грозят, а никогда угроз своих не исполнят да и король прусский не выдаст поляков; особенно Бенуа хлопотал, чтоб не была принята русская гарантия. Также под рукой тихо, но усердно работали против гарантии Чарторыйские, видаясь по ночам с краковским епископом. Со стороны Чарторыйских особенно сильно действовал против России князь Любомирский, великий маршалок. коронный, но также под рукою. Старики Чарторыйские под проклятием и лишением наследства запретили молодому князю Адаму быть делегатом для переговоров с Репниным о диссидентском деле.

Сеймовское заседание 1 октября началось речью епископа киевского, который в своих выходках против диссидентов дошел до того, что вольность, утвержденную законом, называл дьявольскою и невольностию правоверных; потом начал жаловаться на арест Кожуховского и, обратясь к королю, требовал, чтоб тот не на словах только, а на деле показал свое правоверие. Король отвечал, что кроме усердия к вере католической он обязан еще иметь попечение о благополучии отечества; напомнил об обязательствах, в которые сама нация вступила чрез конфедерацию и посольство, отправленное к императрице; указал на вред, который произойдет, если этих обязательств не исполнить, и в заключение потребовал, чтобы прочтен был приговор конфедераций. Когда этот приговор был прочтен, то начался страшный шум, со всех сторон крики: "Кто подписал грамоту?" На это отвечал секретарь конфедерации, что подписали маршалы по приговору соединенной генеральной конфедерации. Тут поднялся Солтык: "Вся конфедерация и сочинявшие ее отроду кредитивных грамот не читывали и, верно, грамоте не умеют, если такую грамоту подписали; впрочем, - продолжал Солтык, - я этому не удивляюсь, потому что конфедерация принуждена была к тому силою абсолютной державы; но мы теперь можем и должны все ею ко вреду Польши сделанное уничтожить, в том числе и эту грамоту как противную религии и вольности; вольность наша нарушена совершенно взятием под арест Чацкого и Кожуховского; надобно послать к русскому послу делегатов от сейма с требованием письменного ответа, по чьему повелению он так поступал и имел ли на то инструкцию. Прежде получения ответа от Репнина и прежде освобождения Чацкого не позволяю ничего ни делать, ни говорить на сейме. Согласны ли все на это?" Большая часть послов закричали: "Согласны!" Опять король начал тихую речь: "Сами не знаете, чего хотите: такая делегация оскорбит достоинство самой императрицы; вместо всего этого надобно прилежно рассмотреть поданный при начале сейма князем Радзивилом проект, сличить его с актом конфедерации и с грамотою, отправленною к императрице; для этого я даю времени до 16 июля этого месяца". Заседание кончилось.

Узнавши об этих событиях, Репнин почел необходимым покончить с Солтыком. Во вторник 2 октября у краковского епископа собралось провинциальное заседание Малой Польши. Тут хозяин говорил еще сильнее, чем на сейме, против диссидентов и гарантии и объявил, что сейма нельзя продолжать далее двух дней, будущей пятницы и субботы, потому что обыкновенный двухнедельный срок для чрезвычайных сеймов этими двумя днями закончится. Еще сильнее Солтыка говорил воевода краковский Венцеслав Ржевуский, за ним архиепископ львовский и епископ киевский Залуский. Вся провинция была согласна с ними, исключая одного маркиза Велепольского, краковского земского посла, который тщетно противился этим решениям: никто его не слушал. Князь Чарторыйский, воевода русский, был тут же и прямо противился гарантии, но о диссидентах и продолжении сейма говорил меж зубов.

Когда заседание кончилось и все разъехались, Солтык поехал ужинать к маршалу Мнишку; узнав здесь, что команда, отправленная Репниным, уже дожидается его на обратном пути, он расположился ночевать у Мнишка; тогда полковник Игельстром вошел в дом к Мнишку и арестовал Солтыка, оттуда отправился к Залускому, захватил его, а между тем подполковник Штакельберг забрал Ржевуского и сына его Северина, старосту долинского. Все захваченные были отправлены с достаточным конвоем в Вильну, к генерал-поручику Нумерсу, которому приказано было содержать их с довольством и не оскорблять ничем. На третий день после арестов явились к Репнину делегаты, по одному сенатору из каждой провинции, с просьбою, чтоб арестованным была возвращена свобода и чтоб остальные депутаты получили ручательство за свою безопасность. "Арестованных не выпущу, - отвечал Репнин, - потому что они заслужили свою участь; я не отдаю никому отчета в моих поступках, кроме одной моей государыни, и, если хотите, можете обратиться прямо к ней с своею просьбой. По всемилостивейшему обещанию ее и. в-ства преимущество и безопасность каждого члена республики будут свято соблюдаемы, если вы в свою очередь будете свято сохранять свои обязательства, заключающиеся в последних актах конфедерации и в грамоте, отправленной к ее и. в-ству с посольством всей сконфедерованной республики, если земские послы поступать будут в силу данных им от сеймиков инструкций".

Страх сделал свое дело. Составили проект полномочия, назначили и полномочных для переговоров с Репниным; Репнин, предлагая сеймовой депутации отсрочить сейм до 1 февраля, говорил: "Кто будет противиться проекту акта лимитации сеймовой, с тем я буду поступать как с врагом императрицы, и подвергнется он той же участи, какую испытал Солтык со товарищами; кибитки уже готовы!" Сейм был отсрочен. "Страх, происшедший от взятия епископа краковского и прочих его товарищей, сие произвел, - писал Репнин от 8 октября. - Я принужден был в словах на всех оный страх распространить, особливо на Чарторыйских, отзываясь громко, что я их заберу, если еще противности сему проекту увижу, зная довольно, что они против того интригуют. Таковыми отзывами в трепет всех и их такой привел, что ни одного голоса не было на сейме против сего проекта и что Чарторыйские, не смея уже ничего отказывать, приказали князю Адаму принять на себя делегацию".

Король не без удовольствия мог видеть, как враги его обманулись в своих надеждах, составив конфедерацию. Благодаря своему поведению в последнее время, податливости в диссидентском деле он снова сблизился с Репниным и получил надежду провести свое любимое дело, именно ограничение liberum veto. Репнин согласился ему в этом содействовать; но вопрос был слишком деликатен; посол не решился прямо поддерживать желание короля у Панина; он ловко предложил дело в виде вопроса, затронув в Панине самую нежную струну - систему Северного союза. "Король желает, - писал Репнин, - чтоб было определено, какие вопросы должны решаться единогласно и какие большинством голосов. Если, ваше сиятельство, намерены что впредь из Польши сделать для приумножения какого-либо Северному союзу, то сие истолкование с осторожностью, кажется, позволить можно употребить, т. е. выговоря и оставя навек под либерум вето главные материи, сочиняющие форму здешнего правления, как-то, например: чтобы в вольных сеймах не инако учреждаемо как единогласием умножение податей, прибавление войск, заключение всяких трактатов, объявление войны и мира, власть гражданских и всяких государственных чинов, ход и цена монеты и иные таковые важные, а прочие до внутреннего порядка принадлежащие, кажется, можно предать без опасности многогласию (большинству голосов), ибо без того порядка здесь не будет, а без порядка неможно будет употребить Польшу ни во что, если намерении какие вы насчет ее имеете". Но против этих слов в письме Репнина находится заметка не Панина, а самой Екатерины, обращенная к Панину: "Вспомните, сколько сие есть опасно, ибо не всегда можно сказать, для чего разрывались сеймы: сверх того, сие противоречит вовсе последнему вашему письму к кня. Ре.". "Если же, - продолжал Репнин, - не намерены вы ничего из Польши делать, а оставить оную в ее беспорядке и замешательстве бесконечном, то на истолкование сего закона соглашаться не надлежит, а отвечать прямо его польскому величеству, что того позволить нельзя, понеже мы намерены законы удерживать, а не разрушать. Еще король говорил мне, что в недостатках своих на меня сошлется в письме своем к вашему с-ству; я ж о сем по справедливости могу сказать, что жалко и прискорбно на его нищету смотреть, до того сие дошло, что клочками червонных по 500 и по тысяче занимают для того, что иногда дневного пропитания почти не имеют, да, по несчастию, и кредиту головой нет". Раздражение Репнина против подданных Станислава-Августа высказалось в отзыве его о послах конфедерации, бывших при русском дворе. "Если вы, - писал он Панину, - по своей обыкновенной учтивости и милости хоть мало попустите, то они вам смертельно надоедят таковыми безмозглыми и бесконечными проектами, которые не будут иметь ни начала, ни конца, ибо все поляки - такая тварь, что, сколь скоро их из страха выпустишь, столь скоро они и из границ всех тотчас выдут".

Панин потребовал, чтоб Репнин привел диссидентов в полное равенство с католиками и в неограниченном числе, и Репнин отвечал, что льстится сделать это безопасно. "Сами наши партизаны, - писал он, - уверяли всех, что они льстят диссидентам для получения нашего покровительства, но после не позволят уступить им правительственных должностей или вообще каких-нибудь важных выгод; только нужные дела посредством конфедерации переделают, а диссидентскому делу столько поставят препятствий, что мы принуждены будем от него отступиться. Так они и действительно тайком поступали; но я заранее знал и теперь почти уверить могу, что они совершенно ошибутся и диссиденты будут приведены в равенство с католиками. Повторяю, что с последними управлюсь без шума, одним только строгим видом, но прошу посланникам у вас перья ошибить, без чего они, ободряя своих сообщников, такие вздоры станут сюда писать, что здесь их взбаламутят и взбунтуют. Чарторыйские совершенно уже от короля удалились и, конечно, влияния на дела иметь не будут; совершенное же их искоренение считаю противным нашим интересам. Не надобно давать им перевеса над нашею партиею, но нужно оставить их пугалами, посредством которых будем крепче держать в руках своих настоящих сторонников; а если эти наши сторонники не будут иметь никакого страха внутри страны, то захотят, как Чарторыйские, независимо от нас быть господами".

Репнин сдержал свои обещания насчет диссидентского дела. Комиссия, назначенная для окончательного его решения, постановила следующее: все диссиденты шляхетского происхождения уравниваются с католическою шляхтой во всех политических правах, но королем может быть только католик, и религия католическая остается господствующею. Брак между католиками и диссидентами дозволяется; из детей, рожденных от смешанных браков, сыновья остаются в религии отца, дочери - в религии матери, если только в брачном договоре не будет на этот счет особенных условий. Все церковные распри между католиками и диссидентами решаются смешанным судом, состоящим наполовину из католиков и наполовину из диссидентов. Диссиденты могут строить новые церкви и заводить школы, они имеют свои консистории и созывают синоды для дел церковных; всякий и не принадлежащий к католическому исповеданию может приобретать индигенат в Польше.

Оставался другой вопрос - об уничтожении всего того, что было сделано в царствование Станислава-Августа для конституционных реформ; и мы видели уже, как Репнину не хотелось огорчать короля совершенным уничтожением всех этих попыток. Посол продолжал выставлять услуги, оказанные королем России в последнее время, старался показать, что нет никакой нужды приносить Станислава-Августа в жертву врагам его, которые вовсе не сильны, и что конфедерация не имеет той важности, какую ей приписывают ее посланники в Москве: стоит только удовлетворить троих или четверых вождей, и все успокоится. Репнин представлял, что интересы императрицы требуют уважать короля, доказать ему, что с ее дружбою, тесно соединено его благополучие, приобресть его полную доверенность и прямую привязанность; приверженный к России король не будет отказывать ее посланнику в просьбах о награждении людей, преданных России, и таким образом легко будет составить себе сильную партию. Но как привязать к себе короля, как составить себе партию из лучших, достойнейших людей? Король и лучшие люди желают ограничения liberum veto. "Если вы, - писал Репнин Панину, - намерены дать Польше какую-нибудь, хотя малую, состоятельность для употребления ее когда-нибудь против турок, то нужно позволить внутренний порядок, ибо без него никакой и самой малой услуги или пользы мы от нее иметь не будем, потому что сумятица и беспорядок в гражданстве и во всех частях в таком градусе, что более быть не могут. Если желаете, чтобы по-прежнему все без исключения вопросы решались на сеймах единогласно и чтоб чрез liberum veto сеймы, как и прежде, разрывались, то и это исполню. Сила наша в настоящее время все может. Но осмелюсь представить, что этим не только не утвердим доверенности нации к нам и наше здесь влияние, напротив, совсем их разрушим, оставя рану в сердцах всех разумных и достойных людей, которые желают разделения законов (на государственные, проходящие единогласием, и внутренние, принимаемые по большинству голосов), а на этих людей одних надеяться можно, они одни только по своему разуму могут стоять в челе народа; следовательно, оскорбим мы большую часть нации, если подвергнем ее прежнему беспорядку чрез совершенное разрывание сеймов, и этим докажем всей нации, что мы желаем одного - видеть ее в порабощении и смутах. Это произведет крайнее недоверие к нам и, следовательно, будет препятствовать собрать независимую ни от кого, кроме нас, партию надежных и достойных людей, на характер которых и влияние в народе мы могли бы полагаться. Если же соберем партию из людей, которые не пользуются уважением в народе, то они нам будут только в тягость, а пользы не принесут, и будем принуждены все делать единственно силой, а при таком способе действия нет никакой возможности иметь свою независимую партию. Какая слава составить счастие целого народа, позволив ему выйти из беспорядка и анархии! Я верю в возможность соединения политики с человеколюбием: я льстился быть исполнителем намерений императрицы и вместе содействовать счастию народа, у которого имею честь быть представителем". Прочтя это донесение, Екатерина написала Панину: "Никита Иванович, вы можете приказать ответы заготовить в силе того, на чем мы согласились, ибо лишь бы остался нам способ иметь пользу от либерум вотум, то для чего бы не дозволить пользоваться соседям некоторым нам индифферентным порядком, который еще и нам иногда может в пользу оборотиться". Вследствие этого относительно сеймовой формы было постановлено, что в первые три недели будут решаться только экономические вопросы, и решаться большинством голосов; все же государственные дела будут решаться в последние три недели единогласием.

Мы видели, что союзнику, прусскому королю, очень не нравилось настаивание России на проведении диссидентского дела; но как он ни раздражался, как ни толковал, что русская императрица не имеет никакого права вмешиваться во внутренние дела Польши, как ни толковал, что соседи Польши должны иметь в виду, чтоб в ней не было никакой перемены, а Россия, проводя диссидентское дело, производит этим самым перемену, все же русский союз был для него необходим: без этого союза Пруссия была одинока и слаба. Когда министр Финкенштейн представлял Фридриху, что нельзя далее следовать за русскими в польских делах, то он отвечал: "А если бы они были в союзе с Австрией, то мы должны были бы сносить терпеливо все, что бы им ни вздумалось сделать в Польше". Фридриху самому не хотелось идти далеко за Россиею в диссидентском деле, и обстоятельства помогли ему заключить с Россиею новый договор, в котором он складывал на Россию заботу и ответственность в дальнейшем ведении диссидентского дела военными средствами. Известия о вооружениях Австрии побудили русский двор подписать в апреле 1767 года такой договор с Пруссиею: Россия брала на себя защиту диссидентских прав вооруженною рукою, а прусский король обязывался поддерживать эти права только сильными и дружескими внушениями; если же австрийцы вторгнутся в Польшу и нападут на русские войска, то король обязывался сделать диверсию нападением на австрийские владения, за что императрица обещала ему соответственное вознаграждение. Последнее обязательство Фридриху легко было взять на себя, ибо он рассчитывал, что известие о заключении такого договора между Россиею и Пруссиею удержит Австрию от вмешательства в польские дела и войны не будет.

Фридрих писал Сольмсу: "Я посылаю шпионов и эмиссаров почти во все австрийские провинции, чтоб проникнуть намерения австрийского двора, и, кроме того, я жду двух эпох, которые должны показать, что выйдет из тамошних военных приготовлений. Первая эпоха будет, когда образуется новая конфедерация и русские войска вступят в Польшу. Вторая эпоха, когда соберется в Польше новый сейм; что, если он станет просить покровительства Австрии?" Но дело объяснялось просто: Австрия боялась, чтоб и у нее не поднялся диссидентский вопрос.

Князь Дмитрий Голицын из Вены уведомил императрицу о военных приготовлениях Австрии и объяснил причину их тем, что венский двор, узнав о вступлении в Польшу значительного числа русских войск, опасается волнений среди собственных подданных неримского исповедания, не вздумали бы и они по примеру польских диссидентов требовать возвращения отнятых у них прав; потом Голицын уведомил об опасениях венского двора, чтоб под диссидентским делом не скрывалось другого намерения, чтоб Россия и Пруссия не согласились относительно завладения некоторою частию польских земель, и в таком случае Австрия будет непременно действовать вооруженною рукою, чтоб помешать этому намерению: что же касается собственно диссидентского дела, то хотя оно и неприятно австрийскому двору, однако он не станет действовать в Польше вооруженною рукою. Более опасности было в Турции. В январе Обрезков доносил, что недоброжелатели русского двора всеми их силами и разумением подущают Порту вступиться за поляков, сообщая ей все то, что может оправдать поведение последних, сообщили даже и ехидную речь папского нунция, произнесенную на последнем сейме; они доказывают Порте неосновательность претензий русского двора на право вмешиваться во внутренние дела Польши, при этом горячим сообщником их является крымский хан. Сначала Порта положила смотреть равнодушно на польские дела и послала хану запрещение в них вмешиваться; но хан снова прислал донесение, что самые знатные поляки ввиду притеснений от русской императрицы за несогласие удовлетворить ее требованиям в делах веры вознамерились просить Порту о защите и покровительстве и объявили своему королю, что если он согласится на требования русской императрицы, то они непременно лишат его престола. Французский и австрийский послы сейчас явились с прежними представлениями, что Польша - государство независимое и претензии России и Пруссии относительно веры в ней противны ее вольности, претензии эти разделят Польшу надвое и причинят беспокойство соседям. Интернунций прибавил, что его двор не будет смотреть на это покойно. Порта решила ожидать прямых представлений от самих поляков. Обрезков, уведомляя об этом Панина, просил, чтоб при вступлении русских войск в Польшу начальствующим дан был строгий приказ не приближать к турецким границам никакого отряда, даже самого малочисленного. От 2 апреля Обрезков уведомил Панина, что австрийский и французский послы сделали Порте письменное представление, что русский двор старается уничтожить польскую вольность и древние уставы республики и делает это с таким самовластием, как будто: распоряжается в собственном государстве; таких поступков со стороны России никто не ожидал, тем более что Порта манифестами своими французскому, австрийскому и другим дворам объявила,. что никак не потерпит повреждения вольности и древних уставов польских. Вследствие таких объявлений Порта для поддержания. собственного достоинства должна соединиться с их дворами и принять меры для защиты польской вольности и для безопасности собственных границ. Русский двор так смело распоряжается в Польше, надеясь на союз с прусским королем; несмотря, однако, на это, дворы австрийский и французский не будут смотреть равнодушно на происходящее в Польше. Для противодействия этой записке Обрезков подал Порте свою, в которой доказывал права диссидентов и права русской императрицы защищать их; сообщил также декларацию Екатерины польскому правительству, в которой утверждалось, что она при этой защите не имеет никаких корыстных видов. Порта отвечала Обрезкову, что ей непонятно, как русский двор может интересоваться диссидентским делом до такой степени, что ввел в Польшу свое войско; если это дело имеет связь с статьями договора, то можно бы вести его чрез уполномоченного, не вводя войска в области чужой державы. Быть может, есть другие причины этого введения, и известны ли они резиденту? Хотя в декларации императрицы изъяснено, что ее величество незавидлива и нежелательна завладеть польскими землями, однако некоторые противники не перестают утверждать, что введение войска под предлогом защиты диссидентов, собственно, имеет в виду овладение польскими землями. Ясно видно, что русский двор такого обмана не сделает; но так как дело не стоит того, чтоб из-за него вводить войско, то невольно возбуждается сомнение, и если настоящая причина такого поступка русского двора резиденту неизвестна, то желательно, чтоб он испросил у двора своего изъяснения.

"Диссидентское дело очень важно, ибо основано на статье торжественного договора, - отвечал Обрезков. - Целые пятьдесят лет русские министры, находящиеся в Варшаве, беспрестанно домогались прекращения гонений на диссидентов, и все понапрасну; мирные средства были все истощены, и потому введено войско; и это сделано не для притеснения чьего-либо, а единственно для охранения республики от междоусобной и неизбежной войны".

Лето прошло спокойно. Но в октябре молдавский господарь донес Порте, что в Подолию, поблизости к турецким границам, вступило большое русское войско с осадною артиллериею и бомбами, и тогда же получены были три письма из Польши: одно - от киевского воеводы Потоцкого, другое - от Солтыка, третье - от каменского епископа Красинского. Во всех трех письмах говорилось одно: что Порте уже известно, с которого времени Польское королевство терпит притеснения от русских войск и каким образом эти войска препятствуют естественному течению вольности и действиям древних уставов королевства. После Бога Польша не имеет другой надежды получить помощь, как от Порты, на нее прямые сыны отечества возлагают все свое упование и надеются найти безопасное убежище в близости границ турецких. Покорнейше умоляют они Порту приказать крымскому хану и другим пограничным начальникам подать притесненным руку помощи. Эти письма сильно встревожили Порту и повели к образованию двух партий. Министерство продолжало утверждать, что надобно смотреть равнодушно на действия русских в Польше; но другие влиятельные лица, и особенно духовенство, стали говорить, что не в интересе Порты терпеть такое долговременное господство России в Польше. Обрезков деньгами привел в действие разные потаенные пружины и довел до того, что ему сделан был запрос насчет донесений молдавского господаря, которые, разумеется, он мог легко опровергнуть. Его ответ снова успокоил Порту, которая не удостоила ответом Потоцкого, Солтыка и Красинского, а хану предписала не принимать никакого участия в польских смутах и только дать знать полякам, что Порта не потерпит приближения русских войск к своим границам, но чтоб и поляки остерегались производить беспокойство в ее границах. Но в конце октября Порта начала опять беспокоиться вследствие известий о ходе сейма, об арестах Солтыка с товарищами и вследствие ропота многих на нерадение правительства, позволяющего занятие Польши русскими войсками. Вследствие этого беспокойства хотинский гарнизон велено было усилить. Французский посол подал записку, в которой говорилось, что Польша и равновесие Европы находятся в опасности, что Россия еще со времен Петра Великого стремится к уничтожению в Польше liberum veto; Петр не успел достигнуть своего намерения и оставил эту идею в наследство своим преемникам. По смерти короля Августа III русский двор возвел известными средствами на польский престол свою креатуру и возжег усобицу между поляками для своих выгод, наполнивши страну своими войсками. Порта в собственных интересах не может быть равнодушна, и единственное средство для нее к отвращению зла - это заключение союза между нею и Франциею. Хан прислал татарина, только что возвратившегося из Варшавы, с вестями, что Россия совершенно привела Польшу в свою зависимость, так что это королевство должно почитать погибшим, если Порта не поспешит спасти его; что Россия, окончив по своему желанию настоящие дела, вынудит у поляков уступку областей, лежащих в турецком соседстве, и для этого сорокатысячное русское войско останется в Польше на неопределенное время; что князь Репнин принудил республику наложить на поляков новую подать для содержания русского войска и обложил этим войском Варшаву так, что съестные припасы не впускаются в город без его билетов; что поляки желают, чтоб Порта прислала какого-нибудь агу в Варшаву под предлогом поздравления короля: ага этот должен препятствовать на сейме успеху вредных русских предприятий. В Константинополе не подвергали критике подобных известий, не спрашивали, мог ли крымский татарин быть хорошим наблюдателем варшавских событий и привезти одни верные вести. Великий визирь, как только татарин кончил свои россказни, закричал: "Кто этого ожидал? Слушай после того русские уверения! Как теперь донести это государю? Непременно дела должны запутаться!" Начались советы, долго рассуждали, наконец положили: прежде чем принять какое-нибудь решение, потребовать у Обрезкова разъяснения дела, и если это разъяснение окажется неудовлетворительным, то Порта объявит себя защитницею вольности и прав Польши и отправит туда посланника.

3-го декабря Обрезков имел тайную конференцию с рейс-эфенди. Разговор продолжался четыре часа; Обрезков, по его словам, "всякий пункт в своем месте очистил и объяснил таким образом, что рейс-эфенди казался о истине быть уверенным и довольным". Рейс-эфенди сказал: "Если вы меня уверяете в том, что Россия не имеет намерения увеличить свои владения на счет Польши, то взаимно и я вас обнадеживаю, что Порта до окончательного решения польских дел не будет обращать внимания ни на какие подущения, происки и клеветы, в бесчисленном количестве до нее доходящие; Порта не сделает никакого поступка, который мог бы еще более затруднить польские дела или отдалить их окончательное решение; но Порта обещает это с одним условием, что русские войска по окончании всех дел должны выступить из Польши в 15 или много в 20 дней и, кроме того, чтобы были освобождены все арестованные". Обрезков, не видя, по его словам, в предложениях турецкого министра ничего несправедливого и неразумного, согласился на эти два условия.

Такая же борьба между русским и французским послами шла на севере, в Швеции. Швеция приняла предложение России высказаться в пользу польских диссидентов-протестантов, несмотря на сопротивление французской партии, которая говорила, что диссидентская конфедерация есть простое возмущение, которого поддерживать не следует. Для поддержания русской партии, которая настояла на отказе от французских субсидий, надобно было доставить Швеции английские субсидии, но Англия не соглашалась платить их. Императрица по этому поводу написала для Панина на депеше Остермана: "Все на нас они (англичане) валят, и истинно сердиться хочется, что они столь слабо и слепо поступают. Дайте г. Макартнею сие почувствовать; чрез подобные поступки мало приобретут себе уважения". А между тем Остерман доносил, что французский посланник Бретейль имеет частые тайные свидания с королевой в комнате фрейлины Горн. Бретейль отправлялся к фрейлине под видом простого визита, но встречал тут королеву, которая приходила скрытым ходом из своих внутренних покоев. Король имел частное свидание с французским послом и посланником испанским в деревне камергера графа Делагарди, куда король пригласил их для охоты на оленей; свита была небольшая - одни французские креатуры; а незадолго перед тем французский посол видался с королем в арсенале вследствие как будто нечаянной встречи. Остерман кончил свою переписку этого года с Паниным известием о средствах, которые употреблял шведский двор, чтобы воспрепятствовать стокгольмскому обществу, особенно молодежи, собираться у русского посла: как скоро двор узнавал, что у Остермана званый ужин, немедленно рассылались приглашения знатным особам, мужчинам и женщинам, то к королю, то к наследному принцу. На святках Остерман дал бал; при дворе в тот же вечер назначен был розыгрыш лотереи; тогда приглашенные Остерманом гости объявили ему, что приедут к нему к ужину после лотереи; но когда при дворе узнали об этом, то вместо лотереи назначен был бал, продолжавшийся и после ужина. "Я мог бы избежать этих неприятностей прекращением званых вечеров, - писал Остерман, - но, зная, что король и королева нарочно поступают так для усиления своей партий, для отнятия у меня способа привлекать молодых людей к нашим видам и прямо об этом объявляют, говоря, что не привыкли зависеть в своих забавах от русского ига, я думаю продолжать до самого Великого поста угощения и балы, дабы, не имея возможности иметь избранных, угощать в своем доме хотя оглашенных". Панин заметил на письме: "Всегда была сия политика у французских партизанов, и всегда с успехом"

Генерал Философов доносил в марте из Копенгагена, что барон Бернсторф по секрету сообщил ему о переводе из Франции 500000 ливров в Швецию к Бретейлю для подкрепления французской партии, что по получении этих денег Бретейль имел два свидания с королевою в комнатах ее камер-фрейлины, но что между королевою и послом происходили частые несогласия относительно употребления этих денег. Говоря об этом, Бернсторф заметил, что эти слабые попытки нисколько не воскресят убитой французской партии и никакие интриги не будут в состоянии довести до созвания чрезвычайного сейма. Философов поставил на вид необходимость для России и Дании, преимущественно для последней, действовать в Швеции в неразрывном союзе, необходимость для Дании не искать себе там других друзей, кроме приверженцев России. Бернсторф отвечал, что хотя их министр в Стокгольме Шак уже снабжен особым повелением на этот счет, но это повеление еще ему будет подтверждено, и даже просил Философова назначить сроки для исполнения этого предписания (в подлиннике: "...и отдает мне на волю термины избрания предписать"). "Я, - доносил Философов, - оставил на воле сего благоразумного и совершенно преданного вашему в-ству министра новый подтвердительный указ королевский Шаку отправить, чтобы оный во всем согласно с графом Остерманом содействовал".

Но этому благоразумному и совершенно преданному России министру грозила большая опасность, которую Философов вместе с Сальдерном должны были предотвращать. Сальдерн писал Панину в январе о своем разговоре с министрами английским и прусским, которые прямо стали приглашать его к содействию в низвержении Бернсторфа. Сальдерн в ответ расхохотался и сказал: "Разве вы, любезнейшие мои господа, здесь для того, чтобы низвергать датское министерство? По крайней мере я здесь не для того". Те замолчали, и прусский министр не возобновлял разговора; но английский начал опять, и Сальдерн дал ему дружески почувствовать всю смешную сторону этого предложения. Прусский министр Боркен, по словам Сальдерна, был известный интриган, человек злобный и лжец. Бернсторф объявил Сальдерну, что Боркен часто внушал королю пагубные мысли, что он, Бернсторф, считает его человеком опасным. Сальдерн начал наблюдать, разведывать и вследствие этих разведываний сообщил Панину, что Фридрих II говорил английскому министру в Берлине Митчелю; король говорил, что он недоволен посольством Сальдерна к нему и хочет жаловаться на Сальдерна Панину, что он смотрит на Сальдерна как на человека, помешанного на своей Северной системе, а что он, король, считает эту систему вредною для Великобритании и Пруссии. Сальдерн сообщал, что Митчель, преданный безгранично прусскому королю и помешанный на необходимости самого тесного союза между Пруссиею и Англиею, внушает лондонскому кабинету, что слишком тесный союз между Россиею и Даниею, над которым работает Сальдерн, даст перевес России; надобно, чтобы Англия соединилась с Пруссиею, чтобы помешать России сделаться центральным и главным государством на Севере. Русским министрам в Копенгагене надобно было противодействовать движениям Пруссии и Англии; для этого надобно было поддержать Бернсторфа, надобно было действовать на короля. Король, по отзывам Сальдерна и Философова, был очень дурно воспитан. Он был неглуп, имел сведения, но был слишком жив, слишком легок и потому непоследователен в своих действиях. Притом естественно для человека, освободившегося от рабства, заблудиться на свободе, которая так близко граничит с своеволием. Король видит себя выше законов, которых природы и силы он не знает; он не доверяет, удаляется от министров отца своего и презирает придворную молодежь, которая все ниже его по способностям. Сальдерн сообщил Панину свое убеждение, что король будет иметь доверие к Бернсторфу, не имея к нему дружбы. "Король, - писал Сальдерн, - любит поговорить и часто разговаривает со мною; я не скрываю от него истины, когда нахожу удобный случай ее проповедовать. Французский министр бесится, а прусский кусает себе губы, потому что прежде он пользовался этим преимуществом".

22 февраля является к Сальдерну и Философову Бернсторф и с ужасом объявляет по секрету, что король предпринял произвести большие перемены в войске, отнимает главное управление военным департаментом у зятя своего принца гессенского и поручает фельдмаршалу С. Жермэну; почти все прежние члены этого департамента будут сменены, и полковник граф Герц получит департамент кавалерии; но своевольный и бесчестный характер Герца пугает его, Бернсторфа: он посредством интриг может овладеть королевским сердцем и довести государя до жестоких поступков; этот самый Герц старался склонить короля к совершенному изгнанию принца гессенского из государства, в этом он не успел, но все же принц удаляется штатгалтером в Шлезвиг. Русские министры заметили Бернсторфу, что под принца гессенского подкопался Герц не один, а вместе с прусским посланником Боркеном. Но замечание, разумеется, не уменьшило опасений Бернсторфа, который высказал свое отчаяние, что внутренними средствами нельзя предотвратить эту ужасную бурю. Тогда русские министры предложили ему себя орудиями для отстранения таких неприятных обстоятельств, они готовы именем императрицы ходатайствовать у короля за принца гессенского, и в случае если король не согласится исполнить их просьбы, то пригрозить ему разрывом с Россиею. Бернсторф отвечал, что русские министры - единственные существа, которые могут подействовать на короля. Не медля нимало, Сальдерн послал просить аудиенции под предлогом, что, выздоровевши, он хочет поблагодарить короля за частые осведомления его величества о ходе болезни. Король назначил час, и Сальдерн "по известному своему дару убедительно говорить" (слова Философова) успел показать королю весь вред, могущий произойти от удаления принца гессенского, так что король тут же переменил намерение удалить принца в Шлезвиг. Восхищенный Бернсторф называл Сальдерна и Философова ангелами-хранителями Дании. Можно было выхлопотать только оставление принца гессенского в Копенгагене, но военным министром стал С. Жермэн, с которым Философов и Сальдерн должны были бороться для поддержания преданных себе людей.

В самом конце августа месяца Бернсторф тайно, чрез третье лицо, дал знать Философову, что король по внушениям С. Жермэна согласился принять в свою службу прусского посланника Боркена и если русский министр не заставит короля именем императрицы отменить это решение, то падение министерства неминуемо. Философов немедленно потребовал аудиенции и прямо объявил, что Боркен противен императорскому двору, а если он будет принят в датскую службу, то союзный договор между Россиею и Даниею никогда не будет подписан. Аудиенция продолжалась до трех часов; король оправдывал себя, уверял, что ему и в голову никогда не приходило сделать что-либо противное императрице, что фельдмаршал С. Жермэн ни в какие политические дела не мешается и никаких внушений ему никогда не делал. Тогда Философов потребовал торжественного обещания, что король никогда не примет Боркена в свою службу и никогда не приблизит Герца к своей особе. Король отвечал, что он никогда и не хотел этого делать; но Философов настаивал, чтобы он дал обещание и вперед никогда этого не делать; наконец король дал обещание в этих словах: "Наиторжественнейше королевским своим словом ее величеству обязуюсь Боркена никогда в свою службу не принимать и Герца к своей особе не приближать и притом прошу императрицу употребить сильное содействие к тому, чтобы прусский король скорее отозвал Боркена от датского двора". Выходя с аудиенции, Философов сказал королю: "Оставляю в. в. в уверенности, что данное вами обещание будет всегда для в. в. священно и ненарушимо". "Призываю небо в свидетели, - отвечал король, - что обещание это почитаю столь же для себя обязательным, как и подписанный договор". "И, несмотря на все это, - писал Философов Панину, - легкомысленный нрав короля и усиление противной партии внушают мне опасение, что все может перемениться, настоящее министерство падет и наши переговоры будут разорваны. Настоящее министерство крайне робко; оно не только не смеет делать королю сильных представлений, но даже боится показать наималейший вид своего согласия со мною; исключая одного конференциального дня в неделю, я по просьбе Бернсторфа принужден избегать свиданий с ним и все сообщения и мнения получаю от него чрез статского советника Шумахера. Напротив того, С. Жермэн отважно делает королю свои внушения и тем берет верх над остальными министрами". Бернсторф дал знать Философову, что к союзному договору между Россиею и Даниею необходимо прибавить сепаратную статью, в которой бы король обязался никогда Боркена в свою службу не принимать и Герца к своей особе не приближать. Императрица написала Панину по этому поводу: "Надобно так сделать, чтоб прусский король отозвал Борка. Правда, что секретный артикул будет странен и не сделает чести королю датскому".

Философов известил императрицу о выражениях глубочайшей благодарности со стороны Бернсторфа по поводу получения торжественного королевского обещания: он обвинял министров в робости, короля - в легкомыслии. Но Сальдерн в письме своем к Панину в конце года старался оправдать короля и сильно обвинить министров в неблагодарности, хотя Философов удовлетворительно объяснял их поведение тою же робостью. "Мы сделали невозможное, - писал Сальдерн, - не только для удаления грозившей опасности, но и для отыскания дороги к сердцу короля, чтобы сделать постоянным и твердым все то, что им сделано не вследствие страха и насилия, но по убеждению и добровольно. Король - молодой человек, чрезвычайно живой и страстный, склонный к удовольствиям не по темпераменту, но из какого-то легкомыслия и из желания узнать все собственным опытом. Он достоин сожаления. Он хочет добра, лишь бы ему оставили его маленькие дурачества. Он хочет добра не на словах только, видно, что он делает добро. Несчастие в том, что ни один из его министров не обладает его доверием; но большее несчастие в том, что ни один из них не дает себе труда снискать его уважение и доверие, получить доступ к его сердцу, которое непременно будет послушно, если министры немного более будут применяться к фантазиям государя и будут иметь более ловкости в приобретении его доверия. Таково мое мнение. Оно основано на собственном опыте: я знаю, что, польстя немного его самолюбию, можно взять над ним власть, надобно дать вид, как будто он действует по собственной воле и по собственному разумению. Но я не могу умолчать, что здешние министры, поддерживаемые нами, оказываются неблагодарными. Ни один из них не поблагодарил нас приличным образом за нашу ревность к их пользе, тогда как мы первые их поздравили с их торжеством. Ни один не отдал нам лотом визита; едва граф Бернсторф со своим обычным двоедушием сделал нам в третьем месте знак рукою, что знает, чем нам обязан, а граф Ревентлау, человек грубый и тщеславный, не обнаружил к нам ни малейшей признательности".

Датским посланником при русском дворе был Ассебург, который выставляется как друг Панина и приверженец Пруссии. Генрих Шерлей, заведовавший делами английского посольства в России по отъезде Макартнея, отзывался об Ассебурге, что его скорее надобно считать министром прусского, чем датского, двора. Это была дурная рекомендация перед английским министерством, которое приписывало Фридриху II все неблагоприятные внушения в России относительно Англии, что было и справедливо, как мы знаем. Совершенно справедливо писал Шерлей своему двору об отношениях прусского короля к России: "Я убежден, что он не входит искренне в виды этого двора; что он вовсе не приверженец Северной системы; что одна необходимость (союз Австрии, его естественного врага, с бурбонским домом) может заставить его искать убежища под покровительством России; что если бы он мог действовать открыто с безопасностью для себя, то он немедленно составил бы сильную оппозицию намерениям императрицы; что он с большим неудовольствием смотрит на быстроту, с какою она увеличивает свою власть и значение. Стоит внимательно наблюдать его поведение в Константинополе, Польше, Дании и России, чтобы видеть, как он боится России, а вовсе не предан ее интересам; хотя он не станет объявлять себя открыто, а действует только под рукою, однако он делает все возможное, чтобы только помешать успеху панинской системы. Нет сомнения, что с великою досадою увидал бы он союз между нашим королем и императрицею". Это справедливо, но странно было бы предполагать, как это делали англичане, что Россия по внушениям Фридриха II не соглашается заключать союза с Англиею с исключением Турции из случая союза. Екатерина хотела прежде всего мира, сильно тяготилась смутами польскими: и шведскими, тем менее могла желать войны с Турциею. Будучи убеждена, что Австрия и особенно Франция не упускают случая делать Порте враждебные внушения против России,. Екатерина хотела, чтобы Англия, напротив того, употребляла все усилия для удержания турок от войны, что та непременно и делала бы из собственного интереса, если бы по союзному договору обязалась помогать России в случае нападения турок на последнюю. Вот почему и Шерлей слышал от Панина прежнее, что с исключением Турции союз заключен не будет.

И Шерлей также внимательно следил за судьбою Панина. От 9 мая 1767 года до нас дошла любопытная записочка Бецкого к Екатерине, где выражается сильное нерасположение к Панину, сильное неудовольствие на его важное значение: "Вижу, что у вашего величества Никитка - велик человек, кланяться ему поеду сегодня, то же и другим присоветую". От конца того же мая Шерлей пишет своему министерству, что зависть Орловых к Панину вспыхнула с новою силою, что они ищут его погибели, употребляют все средства, чтобы очернить его в глазах императрицы. Внушают, что нельзя в одном лице соединить и надзор за воспитанием великого князя, и заведование иностранными делами, необходимо Панина назначить канцлером, а воспитание наследника поручить другому лицу, и указывали на Ив. Ив. Шувалова; но удаление Панина из дворца будет знаком его падения. Екатерина противится, старается мирить Панина с Орловым; и, к счастью Панина, опасно заболевает граф Алексей Орлов: если и останется жив, то будет принужден ехать лечиться за границу, а без него Григорий Орлов ничего не сделает.

В начале 1768 года в Петербурге могли думать, что тяжелое польское дело окончено. "Теперь для нас настало время спокойствия", - сказал Панин Сольмсу. И в Варшаве король опять стал думать о преобразованиях. В конце февраля (5 марта н. с.) Станислав-Август писал императрице: "Так как все сделалось в Польше по вашему желанию, то все полезные Польше установления и все личные выгоды, мною полученные, составляют новое право на мою благодарность к в. и. в. Я признаю эти права и всегда буду признавать их так же открыто, как содействую исполнению ваших желаний. Неизменная прямота моего характера в то же время предписывает мне беспрестанно возобновлять пред в. в. настоятельные просьбы относительно предметов, которые, по моему убеждению, необходимы для счастья Польши. Оставьте мне надежду, что вы будете соглашаться на них постепенно, что от вас я получу рано или поздно эти бесценные блага". "Радуюсь, - отвечала Екатерина, - что я помогла республике получить конституцию, постоянную, неизменную и выгодную для всех сословий".


Страница сгенерирована за 0.06 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.