Поиск авторов по алфавиту

Ильин И. А., О монархии и республике. Глава 6

Глава шестая

ОСНОВНЫЕ ПРЕДПОЧТЕНИЯ — 4

1

Если мы сопоставим все, доселе добытое нами, то мы увидим, что основные предпочтения монархиста вовлекают в монархическое служение весь его внутренний мир: они требуют от него участия — и веры, и художественного олицетворения, и доверия, и любви, и всей его иррациональной духовности, включая в особенности его живое правосознание, его чувство верного ранга и его инстинктивно-семейственные и родовые побуждения. Настоящая монархия осуществима только в порядке внутреннего, душевно-духовного делания. Она вносит в политику начало интимности, преданности, теплоты и сердечного пафоса. Это не значит, что всякий монархический строй соответствует этим, с виду «идеально-патетическим», требованиям и пребывает на высоком уровне нравственно-религиозной духовности. Нет, история знает колеблющиеся монархии, вырождающиеся монархии и монархии, стоящие накануне крушения. Но эти колебания, это разложение и крушение происходит именно потому, что монархический строй теряет свои интимные корни в человеческих душах и «выветривает» свою иррациональную духовность. Монархия не сводима к внешней форме наследст-

506

 

 

венного единовластия или к писаной монархической конституции; формализация губит ее; она расцветает, укрепляется и начинает государственно и культурно плодоносить только тогда, когда имеет живые корни в человеческих душах.

Но именно это интимное укоренение в личной духовности — и есть то, без чего думает обойтись республиканское правосознание. Республиканец отнюдь не считает ни необходимым, ни существенным внесение религиозной веры в строение своей государственности; напротив, ему представляется важным и драгоценным «освободить» личную душу к маловерию, неверию и безбожию; свобода веровать и не веровать драгоценна ему; но участие веры в правосознании, а следовательно, и в гражданско-политической жизни — кажется ему совершенно ненужным; это и выражается в требовании «отделить церковь от государства» (т. е. в требовании секуляризации и формализации правосознания).

Далее, республиканец принципиально не считает возможным и нужным обусловливать политическую деятельность какими бы то ни было требованиями духовности или тем более иррационально-интимной духовности. Исторически данный человек, как он есть и каков бы он ни был, кажется ему совершенно достаточным для политического правомочия (исключения делаются только для слишком уже маловозрастных, для слишком уже сумасшедших и уголовно осужденных индивидуумов). Республиканец настаивает на внешнем и формальном понимании полноправия. Все «качества», необходимые для государственного строительства, предполагаются у людей как наличные, до тех пор пока не доказана прямая «imbecillitas» или «malevolentia» субъекта, причем и самое зло-желательство его (malevolentia) должно быть квалифицированным, законно предусмотренным и уголовно осужденным. Отсюда неизбежное снижение гражданственного уровня в республиках, где почти всякий внешний и внутренний «ценз» подвергается поношению и извержению. Внутренний мир человека «освобождается» к личному произволению; внешние признаки «человечности» считаются принципиально достаточными для государственного строительства. От гражданина никаких духовных «качеств» не требуется; никакие внутренние «напряжения»,

507

 

 

усилия, заботы, никакое воспитание правосознания, никакой внутренний «подход» к государству и к политике не считается «верным» или «надлежащим». На то человеку дается республиканская «свобода». Это включает в состав полноправных и активных граждан обширные кадры людей, принадлежащих к порочным и позорным профессиям: ростовщиков, контрабандистов, шулеров, содержателей домов терпимости, фальшивомонетчиков, скупщиков краденого, сутенеров, торговцев живым товаром и других... согласно правилу «не пойман — не вор»...

Эта «свобода» в особенности относится к чувству со всей его интимностью и теплотою, к тому, что может быть обозначено как «жизнь сердца». Республиканец признает за человеком право отстаивать свой интерес, но не признает за ним призвания — любить свою страну, ее народ, ее армию и «чиновников» своего государства, например, президента, главнокомандующего и т. д. Такая «любовь» сделала бы республиканца просто смешным в его собственных глазах и в глазах его сограждан; и когда мы видим проявление таких чувств в республике (например, у бонапартистов в 1848—1851 годах по отношению к Наполеону III; или у немцев по отношению к Адольфу Гитлеру; или в Соединенных Штатах по отношению к Вашингтону или к Макартуру), то мы имеем полное основание говорить о том, что начинается перерождение республиканского начала...

2

Замечательно, что с этим связано начало достоинства и чести.

Чувство собственного достоинства,— если только не разуметь под ним банальное самолюбие или пошлое самомнение,— требует от человека духовной жизни и духовной культуры. Поэтому оно и дается не всякому, а лишь тому, кто успел укорениться в личной духовности. Понятно, какое значение приобретает эта укорененность для политической жизни, которая творится именно правосознанием: ибо чувство собственного духовного достоинства есть первая и основная аксиома правосознания*.

* См. гл. 15 и 16 моего исследования «О сущности правосознания;

508

 

 

Это чувство не может быть внушено извне, вскормлено мнением толпы и упрочено внешними почестями. История знает множество тиранов, вознесенных на последнюю высоту внешними почестями, пресмыканием честолюбцев и рабскими унижениями толпы,— и в то же время совершенно лишенных чувства собственного достоинства, правивших посредством унижений и тем доказывавших свою собственную низость. Чувство собственного достоинства доступно только духу, выросшему в усилиях личной воли и в долгом дыхании сердца и потому недоступному никаким внешним доказательствам, ни отрицательным, ни положительным.

Уважать себя значит знать о своей силе в добре, и не сомневаться в ней, и не колебаться в ней. Эта «первая наука», по слову Пушкина — «чтить самого себя», отнюдь не должна смешиваться с самомнением и со всеми иными формами само-пере-оценки. Уважение к себе как живому духу есть основное условие бытия: акт самоутверждения, уводящий в «сердечную глубь», к «не смертным, таинственным чувствам», которые ставят человека перед Лицо Божие, научая его измерять себя, свою жизнь и деятельность мерилами совершенства. Начинается строгая внутренняя цензура, требовательная, воспитывающая человека и организующая его духовную личность. Человек требует от себя всех основных духовных качеств и постепенно приобретает облик рыцарственности. Верность этому облику и составляет его честь. Блюсти свою честь он повинен перед Лицом Божиим, перед лицом своего Государя, перед своим народом и перед самим собою. При этом существенным является не то, что другие думают о нем или говорят о нем, но то, что он есть и чем он остается на самом деле. Вот основные формулы чести: «быть, а не казаться»; «служить, а не прислуживаться»; «честь, а не почести»; «в правоте моя победа». И все это мыслится не как внутреннее самочувствие и внутреннее делание, но как закон внутренней жизни, вносимый во внешний мир, в государственное строительство и в политику.

Это заставляет нас установить и признать, что начало духовного достоинства и чести есть основа не республиканского, а монархического строя. Это совсем не означает, что всякий республиканец, как таковой, лишен чувства собственного достоинства и не знает, что такое честь;

509

 

 

утверждать это было бы исторически несостоятельно и духовно нелепо. Казалось бы даже, что «справедливость» побуждает нас установить обратное: люди становятся республиканцами именно потому, что их «чувство собственного достоинства» отказывается мириться с беспрекословным повиновением главе государства; их «честь» требует свободного чувствования, свободного мышления и свободного ж из неустроения, а монархический строй явно лишает их всего этого. Именно поэтому республиканцы не раз выдвигали в истории, — как идейно, так и активно, — принцип «монархомахии», или цареубийства: для них это было вопросом свободы, чувства собственного достоинства и чести.

Однако мы имеем в виду не те побуждения, которые заставляют республиканцев восставать против монархического строя, а тот жизненный уклад правосознания, который они считают единственно соответствующим их чести и достоинству и который они предлагают нам всем как единственный. Из двух первых и основных аксиом правосознания,— «личного достоинства» и «свободы самоопределения»*, — республиканцы отдают решительное предпочтение второй и готовы подразумевать первую как присущую каждому человеку чуть ли не от рождения. А между тем это уместно лишь в немногих странах, где, как, например, в Финляндии, уровень личной морали настолько высок и прочен, а искушения темперамента настолько не интенсивны, что экзистенцминимум как бы гарантирован для первой аксиомы правосознания и начало чести и достоинства не тонет в произволениях свободы. Совсем иначе обстоит в большинстве других республик. Можно было бы сказать, что республиканцы полагают свое достоинство не в достоинстве, а в свободе, и свою честь не в чести, а в независимости. Им важно и драгоценно чувство личной независимости, нередко уводящее их к революционно-анархическим мечтам; что же касается личной культуры, духовного самоутверждения, самовоспитания и самоуважения, то они считают правильным и даже необходимым предоставить все это личному усмотрению и личному самоопределению. Поэтому можно было бы сказать, что у республи-

* См. «О сущности правосознания;

510

 

 

канца честь и достоинство обычно тонут в личной свободе, тогда как у монархиста личная свобода может утонуть в культивировании чести и достоинства. Республиканец мыслит себя и всякого гражданина вообще, как уже созревшего к личному духовному достоинству, как самостоятельного блюстителя своей чести; и все, чего он добивается, это полная независимость в вопросах веры, мнения, суждения, совести, чести и действия. Но это и означает, что он не включает честь и достоинство в жизнь правосознания и в его деятельность; это ему не нужно, это его только стеснило бы, это умалило бы или нарушило бы его свободу. Вот откуда эта типичная для республиканцев готовность — добыть себе свободу на путях, не соблюдающих ни достоинство человека, ни его честь, — на путях интриги, клеветы, заговора, правонарушения, революции и террора. Республиканец сам себе блюститель и пастырь; его правосознание не имеет единого якоря, единого духовного источника, единого мерила. Все духовно-социальные удержи кажутся ему устаревшими и отпавшими,— это не более, чем религиозные, монархические и сословно-дворянские «предрассудки», стесняющие жизнь и умаляющие свободу и достоинство человека. Поэтому его первая задача — разоблачить предрассудочность этих предрассудков и освободиться от них. Республиканское правосознание сознательно и намеренно отрывается от своей иррациональной исторической и духовной почвы, провозглашает нового,— безрелигиозного, антимонархического и антидворянского (лозунг французской революции: «les aristocrates à la lanterne») — гражданина и пытается построить на его новом, условном и релятивистическом правосознании новую государственность. Это отнюдь не означает, что все республиканцы лишены чести и достоинства; но они понимают и то, и другое по-своему и считают эти корни гражданственного бытия делом личным, а не публичным; делом свободной морали, а не делом государственного правосознания.

3

Совсем иначе строится монархический уклад души. Он вырастает на протяжении веков из иррациональной духовности человека, из веры, из художественного оли-

511

 

 

цетворения государства и народа, из доверия к Государю и любви к нему, из верности и служения ему, а такая верность служения требует искусства повиноваться без унижения. Подобно тому, как нелепо было бы утверждать, будто республиканец не знает достоинства и чести, столь же нелепо было бы говорить, что монархическое правосознание не знает свободы и не ценит ее. Напротив: монархия сильна и продуктивна только там, где монархисты умеют, в самом своем повиновении Государю, ценить свою свободу, утверждать ее и блюсти ее в жизни. Мы знаем, конечно, что у республиканцев есть такой предрассудок, будто монархия ведет к рабству и будто лояльность монархиста сама по себе уже доказывает, что он «не созрел до понимания свободы». На самом же деле это обстоит совсем иначе. Ибо лояльность и дисциплина могут быть приняты добровольно и свободно и тогда о рабстве говорить совсем непозволительно. Мало того, верность, вырастающая из доверия и любви к Государю, есть сущее преодоление несвободы, ибо свобода вообще состоит не в ежеминутном торжестве личного произволения, а в добровольном приятии правовых границ своей жизни. Свободен не тот, кто, ничему и никому не подчиняясь, носится по прериям своей жизни, как сказочный всадник без головы, но тот, кто в порядке духовного «само-бытия»* свободно строит свое правовое подчинение добровольно признанному авторитету. Достоинство человека состоит не в том, чтобы никому и ничему не подчиняться, но в том, чтобы добровольно подчиняться свободно признанному правовому авторитету. И этот свободно признанный правовой авторитет воспитывает человека к правовой свободе и к духовной силе.

Но и этим сказано далеко не все существенное. Дело в том, что Государь нуждается не в пассивной покорности запуганных подданных, а в творческой инициативе граждан, блюдущих свою честь и достоинство. Великие государи знали это лучше всех. Они знали, что монархия держится добровольной лояльностью, инициативным сотрудничеством граждан, несущих Государю свои лучшие советы и свои верные усилия. Настоящий монархист не

* См. главу 3 («О свободе») в моей книге «Путь духовного обнов­ления», 71—99.

512

 

 

тот, который ждет высочайшего приказа и запрета — и затем формально подминает жизнь под их требования; но тот, кто спрашивает себя по каждому делу и вопросу: «как лучше?» и затем ищет и добивается во всем «государевой правды». Жизнь для него не служба, а служение; не покорность, а творчество; не погрязание в раболепном безволии, но дело активной ответственности перед Государем; можно было бы сказать: пафос монархической ответственности.

Здесь мы касаемся одной из основных тайн монархического строя и уклада души. Дело в том, что олицетворение народа и государства персоною Государя есть процесс художественно-религиозный. Он не сводится к тому, что под обширные и сложные реальности, именуемые «народом» и «государством», подставляется нечто более простое и малое, а именно персона единоличного монарха. Силою любви, и притом духовно-волевой любви, а также силою воображения, и притом духовно-волевого воображения, осуществляется художественное отождествление верноподданного с Государем (как бы «снизу вверх») и в то же время — художественное отождествление Государя с его народом (как бы «сверху вниз»). Единение Государя и народа не есть ни отвлеченное представление, ни пустое слово, ни лицемерная игра словами, но подлинный, государственно-творческий процесс. Остановимся в данный момент только на первой части его.

 Облик Государя, введенный в душу силою любви, воли и воображения (по древнему русскому выражению патриарха Иова, «присягая, государям души свои дали»)*, вносит в нее нечто совершенно новое, а именно помысел о всенародной справедливости, расширяющий личный интерес до размера общегосударственного и углубляющий личное правосознание до царственной глубины. Художественное отождествление с обликом любимого и желанного Государя, созерцаемого в его духовно-верном, т. е. идеальном составе, вносит в душу гражданина нечто подлинно царственное: ту заботу обо «всем народе», которою живет сам Государь; то созерцание своего госу-

* См. у С. М. Соловьева, «История России с древнейших времен: том VIII, 15.

513

 

 

дарства из его прошлого, через его настоящее, в его будущее, которое составляет самое главное дело каждого монарха; готовность стоять, бороться, а если понадобится, то и умереть за свое отечество; то повышенное чувство ответственности, которое характеризует каждого истинного государя; то чувство «служения», и притом беззаветного служения, которым держатся все монархии. И все это есть поистине нечто царственное.

Пребывая в этом царственном настроении и превращая его постепенно в самое прочное и жизненное свое достояние, монархист приучается спрашивать себя перед каждым решением и делом,— что именно он может принять на свою ответственность перед лицом своего Государя? какой образ действия есть для него, как монархиста, наиболее достойный? как следовало бы ему поступить, если бы он сам был монархом? Он как бы возносится на ту духовную «башню», с которой Государь созерцает пути и судьбы своего народа. Он приучается измерять свои поступки царственными мерилами — ответственности, чести и всенародного блага. Он, так сказать, «потенцирует» свою гражданственную личность, требуя от нее всенародности, бескорыстия, царственных целей и путей. Подобно тому, как человек, молящийся перед иконой, вчувствуется в ее благодатные образы и незаметно вводит себя в тот душевно-духовный уклад, который показан в ее чертах и настроениях, так монархист, художественно созерцающий своего Государя и посылающий ему в лучах своего доверия и своей любви свое «лучшее», утверждает свое духовное достоинство, крепит свою честь и воспитывает свое правосознание.

Эту идею, это самочувствие и соответствующее ему внутреннее делание можно найти в истории человечества в самых различных странах.

«Ошибочно думают,— говорит, например, поэт Клавдиан (язычник, конец IV века по Р. X.),— что при монархе подданные делаются рабами; никогда не пользуешься большей свободой, чем при порядочном государе...»*  «Государь должен помнить, что римляне, которыми он повелевает, некогда повелевали вселенной»...**

* См. Буасье, «Падение язычества», рус. пер., 403.

** Там же.

514

 

 

Замечательно, что во все времена и у всех народов стойкое и мужественное правдоговоренное Государю считалось надлежащим и лучшим образом действия; и если иные монархи с деспотическими наклонностями не умели переносить этого (подобно Эрику XIV, Иоанну Грозному и другим), то этим они искажали и повреждали самое основное в строении монархического государства. Так, Забелин отмечает, что царь Иоанн III Московский «против себя встречу любил», а царь Василий III не выносил возражений и однажды наложил опалу на возражавшего ему боярина Ивана Берсеня: «Поди, смерд, прочь, не надобен ты мне»*. Невольно вспоминается позднейшая судьба князя Репнина, Митрополита Филиппа, боярина Морозова и других «стоявших и прямивших» при Иоанне IV Грозном.

Однажды королева Мария Стюарт спросила свободо-речивого шотландского реформатора Джона Нокса: «Кто вы, что беретесь поучать дворян и государыню нашего королевства?» «Сударыня,— ответил Нокс,— я подданный, рожденный в том же королевстве». «Разумный ответ! — замечает глубокомысленный Карлейль — если подданный знает правду и хочет высказать ее, то конечно не положение подданного мешает ему сделать это»**.

У С. Ф. Платонова читаем: в XVII веке московская «власть желала» в земских представителях на соборах «видеть людей, которые б умели рассказать обиды, и насильства, разоренье и чем Московскому государству полнитца»...***  Русские цари того времени искали правды и людей гражданского мужества.

После посещения инкогнито английской Палаты Лордов (1697 г.) Петр Великий записал: «Весело слушать, когда подданные открыто говорят своему Государю правду; вот чему надо учиться у англичан». Он же говаривал: «Полезное я рад слушать и от последнего подданного. Доступ ко мне свободен, лишь бы не отнимали у меня времени бездельем». Чтобы возвысить достоинство своих подданных, он запретил бить солдат, писаться в обращении к царю уничижительными именами, падать перед ца-

* «История города Москвы», 619.

** Карлейль, «Герои и героическое в истории», рус. пер., 218.

*** С. Ф. Платонов, «Статьи», 231.

515

 

 

рем на колени и снимать зимою шапки перед дворцом: «К чему уничижать звание, безобразить достоинство человеческое? Менее низости, более усердия к службе и верности ко мне и государству — таков почет, подобающий царю»... «Вот,— говаривал он князю Якову Долгорукому,— ты больше всех меня бранишь и так больно досаждаешь мне своими спорами, что я часто едва не теряю терпения; а как рассужу, то и увижу, что ты искренно меня и государство любишь, и правду говоришь, за что я внутренно тебе благодарен» (1717 г.)...

Граф Ласказ, секретарь Наполеона, сообщает, что Наполеон умел терпеливо выслушивать возражения; но одному упорному возражателю он под конец сказал, указывая днем в небесную даль: «Voyez-vous cette étoile?» — «Non».— «Eh bien, moi, je la vois et très distinctement. Sur ce, mon eher, bon jour! Retournez à vos affaires et surtout fiez-vous-en à ceux qui voient un peu plus loin que vous»* . («Видите ли вы эту звезду?» — «Нет».— «Ну вот, а я ее вижу очень отчетливо. А затем, мой милый, до свиданья. Возвращайтесь к вашим делам и доверяйтесь особенно тем, которые видят немного дальше, чем вы»...)

В мемуарах Витте мы находим следующий рассказ: «Граф Ламсдорф сказал мне: одно из двух — или наш Государь самодержавный, или не самодержавный. Я его считаю самодержавным, а потому полагаю, что моя обязанность заключается в том, чтобы сказать Государю, что я о каждом предмете думаю, а затем, когда Государь решит, я должен безусловно подчиниться и стараться, чтобы решение Государя было выполнено»**. Таким образом, «самодержавие» отнюдь не исключает мужественного правдоговорения перед лицом монарха. Мало того: в состав обязанностей монарха входит терпимое, милостиво-любезное и беспристрастное выслушивание правды из компетентных уст.

Гениальный немецкий поэт-романтик Новалис (Фридрих фон Харденберг, 1772—1801) выдвинул одно из самых глубоких толкований монархии и монархического устройства. Принимая целостно и последовательно

* «Memorial de Sainte-Helene», Paris, 1830, III, 155.

** С. Ю. Витте. «Воспоминания», I, 224.

516

 

 

идею художественно-религиозного отождествления подданного с Государем, он выдвинул, между прочим, следующий тезис: «Все люди должны стать троноспособными. Король есть средство воспитания к этой далекой цели».*  В такой формулировке этот тезис может оказаться неверным. Можно ли говорить обо всех людях, в том числе о малолетних, необразованных, глупых, бесчестных и преступных? И далее: что означает идея всеобщей «троноспособности», когда к самой сущности монархического строя относится исключительная «троно-право-способность» одного единого рода (династии)? И тем не менее Новалис выговаривает основную и глубокую тайну монархии, состоящую в том, что облик Государя не унижает подданных, а возвышает и воспитывает их к царственному пониманию государства и его задач. Истинный Государь воспитывает свой народ к царственному укладу души и правосознания силою одного своего бытия.

Здесь мы снова возвращаемся к идее ранга. Человек духовной высоты, ведающий свое достоинство и блюдущий свою честь, приемлет идею ранга легко и естественно; он не видит в этом унижения, наоборот: зная свой собственный ранг, он понимает, что его ранг измеряется и определяется объективно теми же самыми мерилами — духа, достоинства, чести и служения,— которыми он рад определять ранг других людей и которые определяют подлинный ранг его Государя.

Но это и есть именно то, чего почти не выносит республиканское правосознание. Иногда республиканцы выговаривают это прямо и откровенно. Так, однажды в одной из древнейших республик Европы мне пришлось беседовать с группой университетски образованных туземцев, причем я высказывал им свое воззрение на драгоценное значение чувства ранга. В ответ я получил нижеследующее разъяснение: «Вот это и есть то, чего мы не выносим. Мы не терпим в своей среде выдающихся людей (exzellent). Если таковой находится, то мы всегда сумеем сделать ему жизнь столь трудной и горькой, что он не будет знать, что ему делать. Но если он все-таки, выдержав это все, добьется чего-нибудь, тогда мы после

* См. «Fragmente. Glauben und Liebe oder der König und die Königin».

517

 

 

его смерти поставим ему памятник»... Выслушав это, я записал сказанное; и записывая, невольно вспомнил слова Петра Верховенского из «Бесов» Достоевского: «...не надо высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами... Рабы должны быть равны... мы всякого гения потушим в младенчестве. Все к одному знаменателю, полное равенство»...* И вспоминая эти пророческие слова, я думал о том, что Верховенский и Шигалев заканчивали свою программу тоталитарным деспотизмом.

4

Итак, давно пора покончить с этим предрассудком пассивной приниженности граждан в монархическом государстве. Различие между республиканским правосознанием и монархическим правосознанием в этом вопросе следует искать не в пассивности, а в характере политической активности. Активность монархиста носит черты центростремительности, лояльности и ответственности перед главою государства. Активность республиканца отличается центробежным тяготением, развязывает личную инициативу, стремится вмешиваться во все государственные дела и старается сложить с себя ответственность перед избирателями. Все это требует внимательного удостоверения.

Однако этот тезис отнюдь не должен быть истолкован в том смысле, будто все республиканцы «несут свое государство розно» и лишены всякого чувства ответственности. Достаточно назвать Перикла в Афинах, Катона Старшего в Риме, Вашингтона и всех лучших президентов в Соединенных Штатах, Лафайета во Франции и многих других героев республиканской государственности для того, чтобы раз навсегда погасить такое истолкование. Точно так же отнюдь не следует идеализировать сторонников монархического режима, что мы, к сожалению, наблюдаем у монархистов и доселе на каждом шагу. Есть партийные монархисты, которым достаточно установить у кого-нибудь темпераментное предпочтение монархии для того, чтобы объявить его «замечательным мыслителем» или даже «богатырем духа». А между тем совершенно необходимо

* «Бесы», часть вторая, глава восьмая: Иван-Царевич.

518

 

 

различать монархистов идеи и монархистов карьеры, среди последних найдется множество низких, беспринципных симулянтов и порочных льстецов наподобие Тигеллина или Шешковского. Однако верных проявлений монархического правосознания можно ожидать только от первых, тогда как вторые должны быть отнесены к самым опасным вредителям монархии. Дурные и низкие люди обретаются во всех партиях и лагерях; но мы имеем в виду не их, а верных осуществителей идеи — монархической или республиканской.

Итак, активность идейного монархиста центростремительна, лояльна и монархически ответственна. Он ведает и признает, что его государство имеет персональный центр, которому он призван служить не за страх, а за совесть; этот центр един и единственен во всей стране; к нему должна быть направлена энергия всех граждан; он есть источник публичных полномочий; перед ним все отвечают за лояльность своего воленаправления, за законность своих поступков и за все последствия своей деятельности. Этот персональный центр объединяет государство и крепит его именно такой центростремительностью общих усилий. Это не значит, конечно, что монархист должен обращаться по всем делам за разрешением к монарху или что он сам по себе ни на что решиться не может. Но это означает, что он мыслью и волею возводит каждый акт государственного учреждения к закону, утвержденному Государем, или к указу, им изданному; далее, что он не мыслит никакой государственной реформы иначе, как исходящей в законном порядке от монарха; и наконец,— самое глубокое и интимное,— что он принимает самостоятельные решения и меры из той глубины правосознания, которая проверяет все достоинством монарха, его идеальным воленаправлением и народолюбием. «Нет, так я не могу поступить, ибо этот исход набросил бы тень на моего и нашего Государя»... Или: «Только такое решение я мог бы защищать перед лицом Государя, как единственно достойное его и его призвания»... Или еще: «если бы я был Государем, я разрешил бы этот вопрос только так и именно так, как подсказывает мне дух закона и мое естественное правосознание»... Здесь центростремительность, лояльность и ответственность сочетаются воедино со свободою личного правосознания, в его естественной правоте и в его монархической свободе.

519

 

 

То, что монархист желает осуществить в своей стране,— усовершенствования, реформы, жизненный и духовный расцвет своего народа,— он возводит к Государю с тем, чтобы желанное было принято и признано им и нашло в нем свой жизненный источник. Именно в этом заложен смысл права петиций и публичного (устного, печатного и парламентского) правдоговорения.

Двадцатилетний Пушкин, достаточно наслышавшийся от декабристов о революции и республике, достаточно осведомленный о «щедрой» раздаче крестьян Екатериною и о военных поселениях Аракчеева, спрашивает как истинный и мудрый монархист:

Увижу ль, о друзья, народ неугнетенный

И рабство, падшее по манию царя...?

(«Деревня» )

с тем, чтобы через семнадцать лет добавить: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!» («Капитанская дочка»). «Клянусь Вам моею честью,— писал он в возражение Чаадаеву,— что я ни за что не согласился бы ни переменить родину, ни иметь другую историю, чем история наших предков, какую нам послал Господь»... Именно к этому течению лояльного монархизма принадлежал Жуковский, Гоголь, Тютчев, Достоевский, славянофилы, Милютин, все совершители «великих реформ», П. А. Столыпин и все его сторонники и сотрудники. Все они действовали словом и делом, движимые монархическою центростремительностью, лояльностью и чувством ответственности перед Государем и народом.

Совсем иного, прямо обратного, добивались русские республиканцы XIX и XX века — от Пестеля до Желябова, от народовольцев до республиканских вождей конституционно-демократической партии. Под обаянием этой идеи стояли многие из так называемых «западников», в том числе Белинский, Герцен, Чернышевский, Тургенев, Некрасов, Огарев, Салтыков-Щедрин, Михайловский и позднее социалисты-революционеры и социал-демократы. То, чего им недоставало, была именно национально-монархическая центростремительность и лояльность; то, во что они не верили и чего многие и не хотели, были реформы, исходящие от трона. Отсюда бунт Декабристов; отсюда заговор

520

 

 

Петрашевцев; отсюда все покушения на Императора; Александра II, озлобленность и жестокость которых он сам не мог понять, когда после московского железно-дорожного покушения со слезами на глазах спрашивал «За что они так ненавидят меня?!» Ответ мог быть трагически прост: за творческое оправдание русского трона перед лицом народа и истории...

Казалось бы, после великих реформ для русской передовой интеллигенции была открыта дверь к лояльному доверию и активному самовложению в строительство России. И понятно, что необходим был срок в 25—30 лет для  жизненного освоения этих реформ — на пути «малых дел» и жизненно-конкретных задач. Казалось, путь был найден Император становится во главе реформ и проводит их в порядке утверждения мнений совещательного меньшинства, передовой интеллигенции остается только воспринять и претворить эти реформы в жизнь, извлекая из них все верное и постепенно обнажая неудачное и ошибочное, обновляя и упрочивая Россию... Но именно этого-то и не хотели русские республиканцы: они предпочитали отвергнуть эти реформы целиком, работать над изоляцией Государя и над компрометированием его дела и наконец обратиться к прямому убиению его. Это неприятие благодетельных реформ политически понятно: эти реформы свидетельствовали о жизненности русской монархии и о ее государственно-творческой силе; они сближали царя с народом и укрепляли веру народа в царя. И в то же время они обличали историческую ненужность русского республиканства, его искусственность и слепую подражательность, его подсказанную честолюбием праздную надуманность. Если бы развитие пошло нормальным путем, то русским республиканцам оставалось бы только признать свою несостоятельность и ненужность и отойти в небытие; а русскому Государю надлежало исполнять свои дальнейшие предначертания: дать правовое оформление сотрудничеству монарха с государственно зрелыми кругами народа, ввести всеобщую грамотность и, наконец, укрепить частнособственническое крестьянское хозяйство.

Ни национально-патриотической центростремительности, ни лояльности, ни ответственности у русских республиканцев не оказалось. Им надо было любой ценой оторвать трон от народа и подорвать доверие народа к

521

 

 

трону. Гибельность и утопичность своих положительных программ они, конечно, не понимали: Декабристы не видели, что затеваемое ими безземельное освобождение крестьян наводнило бы Россию беспочвенным и безработным пролетариатом и вызвало бы новую пугачевскую «раскачку»; Петрашевцы не понимали, что фурьеризму в России решительно нечего делать; идея черного передела вызвала бы новую смуту неслыханного размера; идеализировать общину в духе социалистов-революционеров было противогосударственно, хозяйственно-слепо и безнадежно; а что мог дать России последовательный «демократизм» и «федерализм» конституционалистов-демократов,— это достаточно наглядно обнаружилось в 1917 году...

Но если оставить в стороне беспочвенность и гибельность их программ, то обнажится их основная тенденция: подорвать доверие к Государю, изолировать его и любою ценою остановить тот поток обновления, который стал изливаться от трона. Им надо было разочаровать и напугать Династию, чтобы она усомнилась в полезности реформ, прекратила их и укрепилась в слепом консерватизме или даже в реакционности. Им надо было изобразить дело так, будто освобождаемый н привлекаемый к трону «народ» отвечает на это ожесточением и звериною ненавистью. Им нужны были, по верному слову П. А. Столыпина, «великие потрясения»; а для этого клевета против Государя и покушения на его жизнь могли сослужить им одинаковую службу. Идея «великой России» их не привлекала; они предпочитали, совершенно так же, как и ныне (сороковые и пятидесятые годы двадцатого века), анархическую систему малых республик, беспомощных, зависимых и враждующих друг с другом.

Рассматривая республиканское движение в России XIX и XX века, исследователь все время изумляется тому отсутствию чувства ответственности, которое республиканцы обнаруживают на каждом шагу. Им и в голову не приходит, что они судят о незнаемом, как о чем-то простом и ясном; что они не знают ни веры, ни правосознания, ни хозяйства, ни истории, ни соблазнов того народа, судьбами которого они хотят распоряжаться; что все политические суждения их отвлеченны и схематичны, а по отношению к России беспочвенны и претенциозны; что у них нет никакого политического опыта, а есть только заимствованная

522

 

 

на Западе политическая доктрина. Отравленные бакунинской верой в то, что «дух разрушения есть созидательны дух», они ожидают «спасения» от исторического крушения России и воображают, что переход к демократической республике удастся русскому народу без особых затруднений*. И нужен был трагический опыт коммунистической революции в России для того, чтобы некоторые из них (немногие) опомнились и поняли погибельную кривизну своих путей.

 

5

Не следует, впрочем, думать, будто недостаток центростремительности, лояльности и ответственности характеризует только русских республиканцев XIX и XX века Эта стихия республиканской центробежности, которую мы наблюдали в России после февральской революции когда каждый уездный городишко торопился объявить себя самостоятельной республикой и, по сообщению Половцева, образовалась даже особая «Шлиссельбургская Держава», где каждая волость считала себя равносильной американскому штату, а в Шлиссельбурге должен был заседать «союзный конгресс»**, — эта стихия соответствует конечно, революционной эпохе, и в таком виде она в обыч-

* Интересно, что почти все эти критические укоры высказывает в своей книге «Власть и общественность на закате старой России» такой мудрый либерал, как В. А. Маклаков. «Наши вожди, ученые и публи­цисты знали только себя и свой круг; они легко были готовы принять к исполнению все научные выводы права, синтез научной теории, безотно­сительно к материалу, к которому придется их применять» (150)... «А недостаточное знакомство с заграничной жизнью и полная безответ­ственность за суждения о ней склоняли русскую публицистику к наиболее смелым и теоретически последовательным взглядам и выводам» (150). «Один, но зато главный вопрос не был поставлен: в какой мере эти ре­цепты науки и опыта Запада были применимы к тогдашней русской действительности? Россия была не только политически отсталой, но невежественной, почти безграмотной страной» (151). «Даже для теоре­тических сторонников четыреххвостки, немедленный успех ее в России был невероятен» (152). «О том, что Монархия в России опирается не на одни только штыки, что ее поддерживает громадная часть населения, что Монархия тоже может говорить его именем, что России нужно было вовсе не уничтожение Монархии, а соглашение с ней,— об этом наши вожди и не думали» (153). Они хотели «не оздоровлять, а компромети­ровать, провоцировать и добивать самодержавие» (163).

** См. Половцев, «Дни затмения», 75.

523

 

 

ное время в республиках не проявляется. И тем не менее она заложена в самой глубине республиканства и живет в нем постоянно, хотя и прикровенно.

Центробежность, как политическое настроение, присуща республиканцу уже в силу того, что он выше всего ценит свободу, т. е. личную нестесненность в воззрениях, убеждениях и в образе действий. Республиканец прежде всего не желает авторитета и исходящего от него «давления». В сущности говоря, он стремится «вобрать в себя» весь и всякий авторитет; его основное настроение можно обозначить как политический «субъективизм» или «индивидуализм», а в крайних проявлениях как атомизм. Этот субъективизм может привести его и к признанию общественного мнения; но может и увести его в одиночество. Этот индивидуализм может привести его н к социальной программе, но при условии полной личной независимости. Именно поэтому католическая стихия и магометанская стихия, с их преклонением перед авторитетом, никогда не будут благоприятствовать республиканству, но будут тяготеть к монархии. Можно было бы сказать, что республика есть промежуточная форма или «станция» на пути от монархии к анархии. Достаточно представить себе множество республиканцев в состоянии последовательного политического субъективизма или республиканствующую толпу, протестующую против всякого авторитета,— и до анархии останется всего один шаг. Именно в связи с этим республиканцам присуща высокая оценка малой государственной формы и вера в федерацию. Республиканец — враг гетерономии; он во всем предпочитает автономию, к которой он слишком часто неспособен. Отсюда это обилие сект, партий и синдикатов в республиканских странах; и за всем этим живет сокровенная мечта об анархии. Можно было бы сказать, что распадение монархий редко приводит к образованию новых, малых монархий: обычно возникают малые республики. Классическим примером в истории является развитие английской империи: это есть история отпадения частей от метрополии, которая соблюдает свою монархическую форму, тогда как отпавшие в порядке центробежности части ее становятся республиками; таковы Соединенные Штаты, Ирландия, Индия, и, далее, Египет, а в будущем Южная Африка, Мальта и, возможно, другие «колонии». Так, на наших глазах две

524

 

 

большие европейские монархии, Германия и Австрия, распались после первой войны на ряд республик.

Эта республиканская центробежность как бы дремлет в государствах, идущих к распаду, таясь в форме недостаточной лояльности отдельных граждан, конфессий, городов и национальностей. Прикровенный протест против гетерономии и авторитета как будто только и ждет благоприятного часа для того, чтобы проявить свою недостаточную лояльность, превратив ее из несочувствия в отпадение, которое центростремительные элементы обозначают тогда как «измену» (процесс К. П. Крамаржа в распадающейся Австрии).

И все это соединяется с тем своеобразным пониманием ответственности, которое столь характерно для всех демократий, в особенности же для демократических республик. Если в монархии всякий администратор и всякий политик чувствует себя ответственным в конечном счете перед Государем, то в республиках эта ответственность перемещается принципиально сверху вниз. Важно не то, что о» тебе и о твоем образе действий думает глава государства, ибо он сам условно-срочен в своих полномочиях и авторитет его весьма невелик; важно то, как твоя деятельность расценивается «народом», т. е. неопределенной толпой малокомпетентных избирателей. Существенно не то, что я есмь, а то, «нравлюсь» ли я «общественному мнению». Но это «общественное мнение», голосующее и избирающее, остается жертвой субъективных настроений, поддающихся всякому влиянию: и лукавым нашептам, и открытой клевете, и эгалитарному предрассудку, и демагогии, и прикровенной выгоде, и интриге, и прямому подкупу. Демократия и республика подменяет предметную государственную ответственность — капризною популярностью, беспредметным и некомпетентным голосованием толпы. Здесь люди опасаются не политических ошибок и не политической неправоты, а забаллотирования. Политический «успех» зависит не от того, что человек есть на самом деле, а от того, чем он прослывет. При этом интриганство, нечестность и подкупность повредят ему меньше, чем волевая самостоятельность, властная решительность и предметно-ответственное гражданское мужество. Республика предпочитает избирать несамостоятельных, угодливых, уклончивых нырял, людей «бледных», невыдаю-

525

 

 

щихся, не угрожающих никому своим превосходством и талантом, людей средины, умеющих скрывать свою волю, если она имеется, и свой ранг, если он выше среднего; демократия не любит сильных и выдающихся людей, прирожденных водителей... И тем, кто хочет делать карьеру в республике,— лучше скрывать свой настоящий духовный размер, «прибедняться», не «отпугивать» своих избирателей и подчеркивать свою любовь к равенству и свою особую демагогическую «лояльность» по отношению к толпе. Вот почему республиканцы предпочитают «не делать», чем «повредить себе деланием»; зачем рисковать волевой активностью, когда безобидная пассивность имеет у избирателей гораздо больший успех? Активный человек непременно наживет себе врагов среди избирателей: завистников, несогласных, понесших вред, шокированных его предприимчивостью и напором и т. д. Пушкин был прав, когда утверждал,

Что пылких душ неосторожность

Самолюбивую ничтожность

Иль оскорбляет, иль смешит,

Что ум, любя простор, теснит...

Этим объясняется и та боязнь ответственности, которая характерна для демократических республик. Ответственность обременяет человека при избрании, уменьшает его шансы, мобилизует его врагов. Поэтому «лучше» (т. е. субъективно выгоднее) не брать на себя никаких решений и свершений; лучше укрыться за коллективом, обеспечить себе непроглядную среду, свалить с себя одиум непопулярного решения, подкинуть инициативу другому или другим. Отсюда искусство, напоминающее чернильных моллюсков, — укрываться в непрозрачной мути, спасаясь от врага и не давая возможности индивидуализировать вину и ответственность. Это политическое искусство процветает особенно в тех странах, где сильны закулисные организации, озабоченные взаимным укрывательством, как бы некоторой «изначальной» «амнистией», дарованной их членам по преимуществу. Понятно, до какой степени такой порядок вещей снижает политический уровень в стране. И если в монархиях всякая безответственность смущает и возмущает идейных монархистов, то в республиках ко взаимному укрывательству от политической ответственности общественное мнение привыкает незаметно и прочно.

526


Страница сгенерирована за 0.01 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.