13776 работ.
A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z Без автора
Ильин И. А., О монархии и республике. Глава 4
Глава четвертая
ОСНОВНЫЕ ПРЕДПОЧТЕНИЯ — 2
1
Если попытаться свести указанные мною особенности монархического правосознания к единой и простой формуле, то можно было бы сказать, что симпатии и воззрения монархиста склоняются к иррационально-интуитивному восприятию жизни и политики, а симпатии и воззрения республиканца — к сознательно-рассудочному толкованию мира и государственности. Это обнаруживается в целом ряде последствий и выводов.
Так, монархическому правосознанию присуща склонность созерцать историю народов и природу человека как нечто Богом даруемое и данное, как цепь событий Богом установленную и ведомую. Монархическое правосознание есть вообще не столько «сознание», сколько «чув-
475
ство», духовно-инстинктивное восприятие или «ощущение», подъемлющееся из глубины человеческой души; оно укоренено в укладе инстинктивной духовности — веры, любви, совести, художества, чувства ответственности, привычной дисциплины; оно как бы врощено в эту сферу и вырастает из нее. Мало того, оно воспринимает и самого субъекта, носителя и осуществителя этого правосознания, как некое иррационально-духовное творение Бога, как индивидуальное порождение мира, природы и истории. Человеку с таким правосознанием нельзя ни «втолковать», ни внушить, что человек есть объект произвола или продукт случайностей, ибо он чувствует себя естественным, органическим порождением бого-созданной природы, в которой все закономерно, но не по законам слепой или материальной причинности, а по законам внутренней, Богом ведомой целесообразности.
Монархическое правосознание не склонно верить в случай, да еще в слепой случай. И судьба для него не игра хаоса и не неизбежный фатум, и не развертывание механических причин и следствий, а дело Провидения. Именно отсюда у монархистов вера в «природного» или «прирожденного» Царя. Иррационально-естественный процесс человеческого рождения («наследование! наследник!») есть для них не случайный факт, а органическое, т. е. таинственно-целесообразное и руководимое Провидением событие. Из двух толкований — «все зависит от человеческого произволения, которое выше судьбы и природы» и «все возникает из руководимого Богом органически-иррационального, внутренно-целесообразного процесса», — монархист склоняется ко второму, а республиканцу гораздо ближе и понятнее первое.
Духовно-органическое толкование «естества» связано исторически с целым рядом древних обычаев, восходящих к седой старине. Самый процесс человеческого выбора, усилия, одоления люди древности осмысливали духовно и религиозно. Таков, например, обычай древних «поединков», средневековых «ордалий» или русского «поля». Напрасно позднейший рационализм изображает этот «суд Божий» как попытку найти правоту посредством грубой силы или случайной удачи. На самом деле здесь преподносилось людям законное и богоугодное первенство духа над силой, религиозное искание правоты по образцу Гектора
476
с Аяксом в Илиаде (песнь VII, 178—180) или по образцу Давида и Голиафа. К Богу обращались сами борющиеся и до поединка и во время поединка; нередко и окружающий народ молился вслух о ниспослании победы не сильнейшему, а правому: и нередко неправый силач оказывался сраженным и поверженным не столько благодаря силе противника, сколько через смятение его злой совести и благодаря подъему доброй совести у победителя: это было своего рода всенародное заклятие зла и молитвенное одобрение добра, от которого правый окрылялся, а неправый испытывал религиозно вызванный паралич воли.
В этом же направлении религиозное правосознание осмысливает и начало жребия (апелляция не к случаю, а к Провидению!) и начало выборов, когда оно к ним обращается. Имеется в виду «Боговедомость» голосующих наподобие голосования догматов на Вселенских Соборах, голосования, которое секуляризованному республиканцу всегда будет казаться безнадежной попыткой найти откровенную истину по случайному большинству человеческих мнений, а для верующего человека останется явлением божественного вдохновения и молитвенного озарения.
Именно в этой связи можно было бы установить, что монархическое правосознание, испытывающее жизненную силу духа в пределах собственного инстинкта, имеет все предпосылки для веры в чудо: ибо если «мой» слабый дух способен к преодолению и подчинению себе моего животного инстинкта (что само по себе уже чудесно!), то как же не допустить мне, что Дух Божий ведает высшие пути и судьбы и держит в своей власти всю природу — и внешнюю, и внутренно-человеческую? Все в жизни таинственно-сложно; все в мире ведется Провидением. И то, что слепым людям кажется «невозможным» или «чудесным», есть естественно-сверхъестественное проявление Божией воли... Понятно, что республиканскому правосознанию чужд весь этот комплекс идей и чувствований как «мистически-фантастический» пережиток и как проявление «реакционной непросвещенности»...
Вот почему можно сказать, что религиозно укорененное правосознание будет скорее склоняться к монархической форме, а секуляризованное и безрелигиозное правосознание — к республиканской (индивидуальные исключения
477
всегда остаются возможными). Для республиканского правосознания характерна вера в нестесненное человеческое изволение, которое осмысливается как начало, стоящее выше «судьбы» и выше «природы», и которое не связано ни с каким религиозным поклонением. Республиканцу кажется странным и неумным — решать вопрос о житейской и политической пользе в зависимости от «слепого случая». Жребий есть случай. Рождение человека от человека есть дело политически безразличное, биологически объяснимое, но не могущее притязать ни на какое особенное связующее значение; во всяком случае, здесь нет целесообразного политического изволения. Сколько раз, спросит республиканец, у хорошего монарха рождались плохие или негодные сыновья,— глупые, отсталые, совершенно не интересующиеся государственным делом и неспособные к нему? Допустим, что отец был хорошим правителем; но разве государственные способности обеспеченно передаются по наследству, и притом всегда старшему сыну? И можно ли судьбу целого народа ставить в зависимость от такого несчастного случая (рождение неудачного сына у государя), да еще закреплять эту судьбу пожизненностью, безответственностью, непосильною для молодого человека уполномоченностью, с совершенно необоснованною надеждою на то, что от этого неудачного наследника родится впоследствии более удачный старший сын? И вот весь династический вопрос, бесспорно разрешаемый в глазах монархиста идеями Провидения и боговедомого естества, оказывается для республиканца проявлением необоснованного «предрассудка», продуктом мистически искаженной слабости политического суждения. Тогда республиканец ставит недоумевающий вопрос: «Вот имярек — не глуп и не изувер: как же он может быть монархистом?!»...
Поучительно отметить республиканский подход к этой проблеме у такого выдающегося короля, как Фридрих Великий прусский: «Случай, господствующий над человеческой судьбой, решает вопрос первородства. Но оттого, что человек — король, он еще не становится лучше других» (завещание от 8 января 1769 года). Во всяком случае, Вольтер и Дидро были бы довольны таким воззрением, а революционная Декларация Прав могла бы только добавить: «ибо люди рождаются равными»...
478
2
В ближайшей связи с этим стоит склонность монархического правосознания к семейственному созерцанию государства и к отеческому осмысливанию верховной государственной власти. В этом оно проникнуто древним, доисторическим духом.
Еще в Одиссее мы видим, что «вожди семей носят» пышное имя «владык» (anactes) и «царей» (basileis); афиняне первобытной эпохи называли «царем» вождя или главу рода (genos), а римские клиенты удержали для главы рода название «rex» (царь). Итака была маленьким островом, но имела много подобных царей*. Отец, домовладыка — есть первый «единовластник» (монарх) в истории. Слово «отец» везде, и у нас в России, характеризует всякого почтенного, уважаемого, авторитетного мужчину: этим выражается идея могущества, власти, величия, относимая в религиозном созерцании и к Богу.
Где-то в самых корнях своих монархическое правосознание патриархально, «фамилиарно», может быть, даже «патримониально»; оно склонно переносить строй семьи в государство, а строй монархии в семью. Пока люди будут жить семьями и притом единобрачными (моногамия!) и особенно едино-отеческими (моноандрия!), до тех пор в человеческой душе будут вновь и вновь оживать от самой природы вложенные в нее монархические тяготения.
Надо признать, что Платон, желавший растворить семью в коллективе, по принципу «у друзей все общее», подрывал тем самым один из главных источников монархического правосознания. Подобно этому, всякий коммунизм, распространяемый на семью и отменяющий ее, — имеет антимонархическую тенденцию. Для республиканского же правосознания патриархально-семейственное восприятие государства и верховной власти чуждо или даже неприемлемо, если не считаться с античною формою семьи. Мало того, самая республиканская идея семьи не тяготеет к признанию преимущественного ранга родителей. И это естественно, ибо республиканская идея «равенства» проникает незаметно и в семейный строй.
Республиканское правосознание постепенно теряет
* Фюстель де Куланж, «Древняя гражданская община», 239.
479
идею родовой сопринадлежности, чувство кровной связи через общего предка. Оно несет с собой идею кровно- несвязанной совокупности, идею множества «рядом жителей», человеческих «атомов», которым должны быть обеспечены прежде всего «свобода», потом «равенство» и наконец столько «братства», сколько его останется после расщепляющей свободы и после всеснижающего равенства. В сущности говоря, это «братство» всегда остается пустым словом, слабым и мертвым отголоском родового семейного строя, когда о братстве говорила единая кровь общего происхождения. Рядом жительствующие атомы никогда не станут братьями, менее всего при социализме или коммунизме. Республиканство есть такой уклад гражданственности, в котором водворяется не братство, а, по меткому выражению Константина Леонтьева, уравнительное всесмешение.
Уже в древней истории именно отмирание родовой сопринадлежности и ослабление патриархальной стихии (Греция! Рим!) отодвигало значение царей и постепенно приводило к республиканскому строю. И обратно: именно в тех республиках, где начало семьи, отеческой власти, рода, родовитости и генеалогии сохранялось, слагалась аристократическая республика с возможностью неожиданной реставрации монархической формы в том или ином виде (вспомним эпоху Возрождения в Италии, и в частности, правление Медичи во Флоренции — этих наследственных, некоронованных республиканских царей из купеческой знати).
3
Характерное и устойчивое отличие монархического правосознания — это, далее, культура ранга в человеческих отношениях вообще и в государственном строительстве в частности.
Когда мы говорим о ранге, то мы отнюдь не должны представлять себе условное, искусственное или принудительное преимущество одного человека или одного сословия перед другим. Ранг есть прежде всего вопрос качества, и притом подлинного качества; признание ранга есть потребность искать и находить качественное преимущество, придавать ему полное значение, уступать ему жизнен-
480
ную дорогу и осуществлять это не только в повседневной, но и в государственной жизни. Напрасно поверхностные политики республиканского образа мыслей сводят идею ранга к тому, что в монархиях образуются «неподвижные сословия», чуть ли не «касты», во всяком случае правящие и богатые слои, в которые «совсем нет доступа» или доступ в которые труден лицам других не «привилегированных» слоев или сословий. Исторически так бывает, но совсем не только в монархиях, а и в республиках — то аристократических, то грубо-партийных. Зато история монархии знает и совершенно обратное. Именно волевые и созидающие государи обычно обнаруживают желание находить повсюду качественных людей, обладающих опытом, силой суждения, честностью, прозорливостью и волевою энергией. История рассказывает нам и о явлениях болезненных преувеличений в борьбе между монархом и окружающей его аристократией, когда монарх бывал склонен не только освободиться от давления и от интриг привилегированного сословия, но принимался почти за искоренение его (римские цезари, Людовик XI во Франции, Иоанн Грозный в России). Но наряду с этим мы знаем государей, искавших мудрого совета и государственно способных людей совершенно независимо от их происхождения. Именно таким рисует немецкий историк Ранке французского короля Генриха IV. То же воззрение мы видим в особенности у молодого Людовика XIV, который уже в детских годах испытал, к чему способна фрондирующая аристократия и чего можно ждать от нее: он научился не полагаться на родовитость и на титулы, а искать способных (что для него было равносильно — «послушных») людей и выдвигать их в управлении государством. Именно в силу этого ему удалось найти Кольбера, сына простого купца. К сожалению, впоследствии он изменил этому правилу под влиянием непомерно развившегося в нем тщеславия*. Вспомним еще образ действий одного из величайших монархов всемирной истории — Петра Великого, у которого уличный пирожник Александр Меньшиков стоял рядом с графом Шереметевым, а заезжие иноземцы Лефорт и Брюс служили государству рядом с князьями Репниным и Яковом Долгоруким. Фридрих II прямо выговаривал: «великий человек не нуж-
* См. об этом у Ранке, у Шерюэля, у Гальярдена, Клемана и других историков.
481
дается в предках» (срв. запись его от 1759 года): «высокое рождение есть химера, если к нему не присоединяется заслуга» (запись 1751 года).
Поучительно вспомнить в этой связи политическое правило, проводившееся одинаково Людовиком XIV* и Фридрихом Великим: не привлекать к делам управления принцев крови. Фридрих выражал это так: «Лучшее обхождение с принцами крови состоит в том, чтобы осыпать их внешним почетом, но удалять от государственных дел, доверяя им военное командование только при полной уверенности в их таланте и характере» (Политическое завещание 1752 года). Мотивом и основанием в пользу такого образа действия была, по-видимому, невозможность возлагать настоящую политическую и деловую ответственность на принцев крови: приходилось бы покрывать их упущения и мириться с их неспособностью, а государственное дело страдало бы от этого.
Итак, говоря о «ранге», я имею в виду качественный ранг людей и способность радоваться ему, а не интриговать против него. Эта идея была раскрыта с особенной глубиной и силой у Карлейля**. Этот глубокомысленный историк совершенно прав, придавая идее «ранга» — религиозный смысл. Ибо высшее качество (Совершенство!) и абсолютный ранг человека научается созерцать и чтить именно в Боге. Нет ничего важнее в воспитании человеческого духовного характера, как именно сообщение человеку умения ставить себя перед лицо Божие и измерять свое несовершенство — Его совершенством. Это сообщает душе смирение, трезвение, свободу от зависти и способность радоваться верному качеству всюду, где оно обнаруживается. Где этого нет, там царит зависть и интрига. Но именно в этом великая воспитательная сила монастыря, армии, школы и монархии. Где угасает или вырождается чувство объективного ранга, там монархия незаметно слабеет и республиканизируется.
Люди от природы и в духе — не равны друг другу, и уравнять их никогда не удастся. Этому противостоит известный республиканский предрассудок, согласно которому люди родятся равными и от природы равноценными
* См. у Шерюэля и Деппинга.
** См. «Герои и героическое в истории».
482
и равноправными существами. Напротив, монархическое правосознание склоняется к признанию того, что люди и перед лицом Божиим и от природы разнокачественны, равноценны и потому, естественно, должны быть не равны в своих правах.
Не следует думать, будто республиканский эгалитаризм ведет свое начало от французской революции, и в частности, от ее пресловутой «Декларации прав человека и гражданина». Тяготение к равенству есть одна из основных человеческих слабостей, которая обнаруживалась еще в древности, и иногда притом в самых острых и разрушительных формах. В свое время идея «равенства» получила мощный толчок и поддержку от христианского воззрения на бессмертие человеческой души, на веру и Благодать, на добродетель и страшный суд, ибо это воззрение выдвигало на первый план именно те пункты, в которых люди как бы «уравниваются» перед лицом Божиим. Но уже Апостол Павел предупреждал верующих против эгалитаризма: «звезда от звезды разнится в славе» (1 Кор. 15, 39—44): именно «равенство» людей перед лицом Божиим обнаруживает их неравенство в деле подлинного христианского качества. Возможно, что влияние христианства укрепило бы эгалитарное тяготение массы, если бы Апостолы и отцы Церкви не выдвинули новое учение о новом неравенстве и не установили необходимости земного ранга, а также учения о нарочитой призванности и помазанности царей.
Человек всегда и во все эпохи искал преимуществ для себя и, предаваясь этой претензии, создавал химеру «равенства людей от природы» (как ни парадоксально это звучит). Вообще говоря, человеку свойственны две различные интенциональные установки, создающие два различные человеческие типа. Одни сосредоточивают свое внимание и свое сочувствие на сходном у людей, признают это сходное существенным и выдвигают требование — сходное должно быть политически и хозяйственно уравнено. Другие сосредоточивают свое внимание и сочувствие на несходном, на различном у людей, признают несходное существенным и настаивают на том, что справедливость требует различной квалификации и неравного обхождения с теми, которые по существу своему различны и разноценны.
483
Понятно, что дело не в «сходстве» и не в «различии», а в духовно-существенном сходстве и различии и, далее, в политически-существенном различии и сходстве. И вот, история показывает нам, что духовно- и политически-несущественные различия слишком часто выдаются за существенные, или, что то же самое, малосущественные различия политически переоцениваются и принимаются за единственно-существенные. Это неверное, непредметное разрешение вопроса открывает настежь двери безудержным эгалитаристам; таковы, например, все политические уклады, построенные на одном имущественном цензе (правление богатых) или на кровном происхождении (правление сословно-кастовое) и т. д.
На самом же деле справедливость требует не «равенства» и не «привилегий», а предметного уравнения и предметно-справедливых привилегий. Справедливо, чтобы люди, совершившие однородные преступления, одинаково привлекались к суду, чтобы люди с одинаковым доходом платили одинаковый подоходный налог. И в то же время справедливо, чтобы беременные женщины имели известные привилегии; чтобы преступники и душевнобольные были лишены права голоса; чтобы государственные должности давались талантливым, умным и честным людям и т. д. Привилегии должны быть предметно обоснованны. Необходимо умение верно, жизненно и творчески распределять ранг. Ибо непредметные привилегии компрометируют начало справедливого неравенства и пробуждают в душах склонность не к справедливости, которую Платон называл «распределяющей», а к несправедливому, непредметному уравнению всех во всем.
Это можно было бы выразить так: безудержный эгалитаризм, враждебный всякому рангу, есть дитя непредметного ранга.
И вот, республиканское правосознание сосредоточивается на человеческих сходствах, особенно на сходствах в потребностях, в эгоистическом интересе, в требовании личной свободы, политической свободы и имущественного состояния. Эти сходные потребности и претензии оно признает существенными и требует для людей равенства: чем больше равенства в правах и в социальных возможностях, тем якобы лучше, тем справедливее данный строй. Напротив, монархическое правосознание сосредо-
484
точивается на человеческих несходствах, особенно на различиях рождения, наследственности, воспитания, образования, воли и одаренности. Эти различия оно признает за существенные и видит справедливость в соответствующем неравенстве; существующие привилегии лучше не отменять, а поддерживать.
У республиканского правосознания всегда имеется предубеждение против всякого неравенства, особенно связанного с рождением, наследственным правопреемником, воспитанием, образованием, талантом и волею. А у монархического правосознания обычно имеется предубеждение против всех уравнительных мероприятий, особенно связанных с потребностями, вкусами, с политическим полноправием и имущественным состоянием. Республиканское правосознание обычно бывает склонно дать право голоса женщинам, понизить политический возрастный ценз, обложить высокой пошлиной наследства, отменить майораты, оспорить всякие права и преимущества короны, ввести избираемость, срочность и ответственность для главы государства, отменить гвардию, отказать в субсидии дворянскому интернату, отделить Церковь от государства, экспроприировать имущественные верхи, ввести совместное обучение мальчиков и девочек, открыть женщинам доступ в адвокатуру и парламент и т. д. Зато монархическое правосознание готово упорно оспаривать наличность тех «одинаковостей», на которые при этом ссылается республиканец: оно будет настаивать на том, что женщину не следует вовлекать во все страсти, пошлости и интриги политической жизни, ибо женщина имеет лучшие и интимнейшие задания, драгоценные для государства; оно будет указывать на необоснованность и опасность всеобщего избирательного права, ввиду обилия необразованных и глупых людей («олухов», по выражению Карлейля); оно будет склоняться к выдвижению людей более зрелого возраста, более независимых в имущественном отношении, более квалифицированных в смысле политического опыта и честности; оно будет поддерживать религиозное единение с Церковью, образовательный ценз, гвардию, майораты; оно всегда предпочтет Независимого, наследственного, пожизненного главу государства и так далее...
Все это примеры, и не более; но эти примеры показы-
485
вают основную установку правосознания; склонность, образ мыслей, критерии оценки. Монархическое правосознание остро чувствует разнокачественность, разноценность, своеобразие людей; и в этом оно приближается к аристократическому республиканству, не желающему, впрочем, сделать последовательный вывод применительно к главе государства.
Для монархиста же монарх есть аксиоматическое явление правового и социального ранга,— земное признание и подтверждение первичного, основного и священного ранга, явленного в религии. Это-то и чувствуют обычно республиканцы, и потому они направляют свою энергию на борьбу с этою земною «мнимой божественностью» человека, стремясь сорвать, свалить, скомпрометировать и угасить у всех в правосознании это явление неоспоримого для монархиста священного государственного ранга. Для республиканцев — люди от природы «равны»; идея ранга шокирует и возмущает их. В естественное равенство людей веруют одинаково греческие софисты и Марк Юний Брут, французские якобинцы и русские социалистические партии. И наоборот: всякое доказательство того, что существует на свете предметное неравенство, что оно по справедливости требует и неравенства в правах — может быть встречено негодованием со стороны республиканцев; а всякое обоснование естественного ранга и его культа может натолкнуться у них на прямую ненависть. Учение Аристотеля о «рабстве от природы» оттолкнет всякого эгалитариста: «раб от природы тот, кто причастен разуму лишь настолько, чтобы понимать (чужие) мысли, но не настолько, чтобы иметь (свои)»; он предназначен не к управлению государством, а к физическому труду*. Совершенно так же отвергнет эгалитарист и учение Томаса Карлейля.
Как не вспомнить мудрые и точные слова этого глубокомысленного историка: «Не может человек более печальным образом засвидетельствовать свое собственное ничтожество, как выказывая неверие в великого человека. Нет более печального симптома для людей известного поколения, чем подобная всеобщая слепота к духовной молнии, с одной верой лишь в кучу сухих безжизненных
* политика, 1
486
ветвей. Это — последнее слово неверия»... «Отыщите человека самого способного в данной стране, поставьте его так высоко, как только можете, неизменно чтите его, и вы получите вполне совершенное правительство; и никакой баллотировочный ящик, парламентское красноречие, голосование, конституционное учреждение, никакая вообще механика не сможет уже улучшить положение такой страны ни на одну йоту... Это был бы идеал конституции»... «Я утверждаю: укажите мне истинного Коnning'a или способного («могущего») человека — и окажется, что он имеет божественное право надо мною»... «Все социальные процессы, какие только вы можете наблюдать в человечестве, ведут к одной цели (...), а именно: открыть своего Abieman (способного человека) и облечь его символами способности — величием, почитанием (как достойнейшего), саном короля, властелина или чем вам угодно, лишь бы он имел действительную возможность руководить людьми соответственно своей способности»*. В таких выражениях заключается прямой вызов всем безрелигиозным людям, всем эгалитаристам и республиканцам, который может вызвать в их среде только величайшее негодование. Но этот вызов должен быть еще сопоставлен со словами одного из отцов французской революции, того пробудителя республиканского правосознания, который провел сам три года при королевском дворе в Пруссии; я имею в виду Франсуа-Мари Вольтера: «Что касается до меня, то я думаю, что так как надо повиноваться... то лучше повиноваться породистому льву (un lion de bonne maison), который от рождения гораздо сильнее меня, чем двумстам крысам моего рода»** ...
Итак: монархическое правосознание склонно культивировать ранг в ущерб равенству, а республиканское правосознание склонно культивировать равенство в ущерб рангу.
4
С этим связано еще одно отличие монархического правосознания от республиканского, которое должно
*« Герои и героические истории», рус. пер., 37, 39, 278, 279, 280,283.
** См. у В. И. Герье, «Республика или монархия», 52.
487
быть отмечено и признано, однако без преувеличений. Именно монархическому правосознанию свойствен известный консервативный уклон, нередко совсем не свойственный республиканскому правосознанию. Монархия как строй имеет свои определенные традиции, на которых она покоится, которыми она дорожит и от которых неохотно отступает. Монархическое правосознание не склонно к скорому и легкому новаторству; напротив, оно склонно к выжиданию, к блюдению наличных законов; оно неохотно решается на радикальные реформы и, во всяком случае, берется за них только тогда, когда они назрели. Эта склонность беречь наличное, опасаться неизвестного нового, взвешивать его всесторонне и отклонять его, обусловлена, конечно, религиозными, родовыми и ранговыми основами монархического правосознания. Монархисту часто кажется, что неизвестное лучшее погубит имеющееся уже благо (срв. французскую поговорку «le mieux est I'ennemi du bien»; по-русски «от добра добра не ищут»); что лучше не разлаживать привычный порядок и не рисковать, не пускаться в политические приключения. Монархист хорошо понимает жизненную силу рутины, но именно поэтому он нередко способен вызывать в жизни застой, неподвижность и то, что республиканцы называют совсем неточно «реакцией»; ибо монархический консерватизм требует соблюдения наличного и недоверия к новшествам, а совсем не «движения вспять»...
Напротив, республиканскому правосознанию, не связанному ни религиозными, ни родовыми, ни сословными, ни ранговыми мерилами, всякая реформа, благоприятствующая «свободе», уравнению и удовлетворению действительных или мнимых вожделений простого народа, кажется естественной, подобающей и только напрасно задерживаемой «реакционерами». Новое не отпугивает республиканцев, а привлекает. Всякое движение влево (начиная от конфискации церковных имуществ и кончая социализмом) нередко кажется им сущим «усовершенствованием» жизни и социального устройства. Слова «прогресс», «гуманность», «свобода», «равенство» переживаются так, как если бы каждое из них выражало некую неоспоримую «аксиому» «добра» и «света». И если бы неумолимые реальности хозяйства, здоровья, порядка и культуры не ложились на весы здоровым и драгоценным
488
жизненным балластом, то республиканское правосознание могло бы впасть в безудержную и беспочвенную «динамику» химерических реформ, все более приближающихся к анархии.
Однако ни консервативность монархического правосознания, ни новаторство республиканского — не следует ни преувеличивать, ни обобщать.
С одной стороны, политически зоркий и, главное, патриотически-бескорыстный монархист имеет достаточно оснований и побуждений для того, чтобы задумывать и проводить великие реформы. Исторически это не нуждается в доказательствах: достаточно вспомнить историю всех великих монархий, устроение и возвышение коих творилось, конечно, не республиканцами. Назовем хотя бы Ришелье, Мазарини и Кольбера в истории Франции; барона фон Штейна и Бисмарка из истории Германии; князя В. В. Голицына, А. Л. Ордина-Нащокина, сподвижников Петра Великого и Александра Второго, П. А. Столыпина в истории России. Но, конечно, главный источник прогресса в монархиях — это сами государи. Нет ничего нелепее и несправедливее, как утверждать, будто монархия означает реакцию, а республика — прогресс. Такое утверждение заставляет всегда поставить вопрос о самом утверждающем: сознательно ли он говорит неправду или является жертвой собственной необразованности? Ибо в действительности история давно уже имеет особый «пантеон» великих государей, которым их народы обязаны своим бытием, хозяйственным и культурным расцветом. Назовем здесь в виде высокого образца лишь немногих: из царей Македонии Александра Великого (356—323 до Р. X.), Антигона I Гоната (320— 239) и Антигона II Дозона (229—221); римских императоров Октавиана Августа (63 до Р. X.—14 по Р. X.), Траяна (99—117), Адриана (117—138), Антонина Пия (86—161) и Марка Аврелия (121 —180); из византийских— Юстиниана I (483—565), Никифора Фоку (913— 969), Иоанна Комнина Доброго (1118—1143); Гаруналь-Рашида Багдадского (786—809); короля английского Альфреда Великого (871—901); короля сербского Стефана Душана (1336—1356); царя болгарского Симеона Великого (888—927); из французских королей— Карла V Мудрого (Валуа, 1360—1384), Генриха IV Бур-
489
бона (1553—1610), Людовика XIV (1638—1715); великого курфюрста Бранденбургского Фридриха Вильгельма (1620—1688); Фридриха II, короля прусского (1712— 1786); царя Алексея Михайловича (1629—1676), императора Петра Великого (1672—1725) и императора Александра II (1818—1881). Все эти государи своеобразны и различны; а пантеон великих монархов нисколько не исчерпывается их именами.
С другой стороны, судьба республиканских партий в том, что их новаторство обычно скоро выдыхается после их политического торжества. Проблемы здорового хозяйства, элементарного порядка, судопроизводства, путей сообщения, необходимой государственной обороны, гигиены и комфорта отрезвляет значительную часть республиканцев, не склонных к демагогическим авантюрам, и заставляют их мыслить не столько о создании нового, сколько о закреплении наличного. Образуются консервативно-республиканские партии, предпочитающие частную собственность — социализму, личную безопасность — процветанию гангстеров и апашей, честный и быстрый суд — системе подкупов и волоките, здоровую армию — революционному сброду и т. д. Достаточно вспомнить тот поворот в эпоху первой французской революции, который стоил жизни Робеспьеру и Бабёфу, а также отношение Тьера к парижской Коммуне (1871), для того чтобы понять эту неизбежную грань консервативного республиканства, которую я имею в виду.
Именно в этом смысле и с этими пояснениями следует принять то последнее различие, о коем я упомянул: преимущественный культ традиции и консерватизм монархического правосознания и преимущественный культ новаторства и радикализм республиканского правосознания.
© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.