13776 работ.
A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z Без автора
Н. Бердяев, О назначении человека. Часть 2 Глава 4 (продолжение)
Иное значение имеет то, что я назвал бы тоской и ужасом. Тоска в отличие от страха есть устремленность вверх, к высотам бытия, и мучение оттого, что находишься не на высотах. Тоска и мистический ужас есть стояние не перед опасностями, подстерегающими нас в греховном мире, а перед тайной бытия, от которой человек оторван. Человек, испытавший тоску и мистический ужас, не есть человек, дрожащий перед опасностями или ожидающий страданий. Наоборот, опасности и страдания обыденной жизни могут привести к прекращению тоски и мистического ужаса. Мистический ужас есть переживание тоски, достигшей высочайшего напряжения, предела. Тоска переходит в ужас перед тайной бытия. Но тоска и ужас совсем не порождаются обыденной жизнью с ее опасностями и лишениями. Тоска и мистический ужас неизвестно отчего происходят, причина тоски лежит в ином мире, не в нашем обыденном мире. Тоска всегда безотчетна. Киркегардт это понимал, но вносит в тоску и мистический ужас, как высшее ее выражение, элемент страха. В его Angst смешаны terror anticus и библейский страх Божий. Тоска и ужас свидетельствуют не только о том, что человек есть падшее и низменное существо, как свидетельствует об этом страх, но есть также обличение высшей, горней, богоподобной природы человека, обличение его призвания к высшей жизни. Тосковать можно только по миру высшему, чем тот, в котором находишься. И подлинный ужас можно испытывать только перед тайной бытия или перед темным хаосом, а не перед опасностями обыденной жизни. Забота, из которой Гейдеггер пытается вывести временное существование в падшем по своей сущности мире, есть слабая первичная форма страха. Забота, которая делается более напряженной, превращается в страх. Но тоске совсем не свой-
188
ственно состояние заботы. Человек, испытывающий подлинный ужас, совсем не есть озабоченный человек. Можно испытать заботу и страх перед болезнью близкого человека и опасностью смерти, но, когда наступает минута смерти, заботы уже нет и нет обыденного страха, а есть мистический ужас перед тайной смерти, есть тоска по миру, в котором смерти нет. Страха перед Богом не может и не должно быть, выражение «страх Божий» неточное и требует истолкования, перед Богом можно испытывать лишь мистический ужас, ужас перед бесконечной тайной и испытывать тоску по Богу. Внесение в нашу религиозную веру и в наше отношение к Богу религиозного страха есть внесение категории обыденной природной жизни мира в высшую сферу, в которой она неприменима. Страх может быть перед злым зверем или перед инфекционными болезнями, но не перед Богом. Бояться можно властей этого обыденного мира, царей, народных комиссаров или жандармов, но не Бога. Бога можно лишь ужасаться или тосковать по Нему. Это различение очень важно по своим последствиям.
Социальная обыденность, порожденная грехом, пытается превратить категорию страха в одну из основных категорий религиозной и нравственной жизни. Различие между «добрым» и «злым», подобно тому как различие между «сакральным» и «профанным», порождает страхи. Человек должен по одному бояться «добра» и трепетать перед ним и по-другому бояться «зла» и трепетать перед ним. Человек запуган грехом и запуган моралью, он в состоянии паники, панического страха на все согласен, лишь бы избавиться от этого страха. Такой характер носило запугивание вечными адскими муками. Духовная и нравственная жизнь человека определялась страхом перед Богом и перед добром, а не священным ужасом перед Божьей тайной, не тоской по Божьей правде, не любовью к Богу и Божьему добру. От страха человек готов на все. А его запугивают муками во времени и муками в вечности. Он превращается в дрожащую, трепещущую, страшащуюся тварь, которая вымаливает себе возможность передышки и относительного покоя. Но и страх, принявший религиозный и нравственный характер, никогда не есть движение вверх, в высоту, к Богу, а всегда есть прикованность к низинам, к обыденности. Нравственное различение, нравственная оценка и нравственный акт, которые совершаются лишь под влиянием страха и в аффекте страха, не могут иметь нравственного значения и быть выражением духовности человека. Пытка никогда не ведет к обнаружению истины. Страх искажает все нравственные оценки и извращает все нравственные действия. Страх - оппортунистичен. Этика страха определяется не из духовного источника, она имеет своим источником социальную обыденность.
189
Страх парализует свободу совести и засоряет ее чистоту. И нужно освободиться от аффекта страха, чтобы совесть совершала нравственные оценки и акты. Человек, окончательно запуганный, теряет способность к актам, имеющим чисто нравственный смысл. Человек, совершающий нравственные оценки или акты под влиянием страха временных или вечных мук, совсем не совершает чисто нравственных оценок и актов. Между тем как социальная обыденность, овладевающая и религиозной жизнью человека, хочет нравственно управлять человеком через аффект страха, хотя в смягченной и умеренной форме. Это создает трагический конфликт. Этика социально детерминированная всегда есть этика страха, хотя бы она и принимала очень либеральные формы. Всякая утилитарная этика есть этика страха. Лишь этика духовности не есть этика страха. Не определяйся в своих нравственных суждениях и действиях аффектом страха, побеждай духовно страх, определяйся чистым стремлением к высоте, к божественному, к чистой любви - это есть абсолютный нравственный императив. Этика эвдемонистическая, будь лот эвдемонизм земной или небесный, в конце концов, есть этика страха, ибо человек боится за свое счастье и счастье других, ибо счастье со всех сторон подвергается опасностям и оно покупается оппортунизмом в оценках и действиях. Если я счастье поставил себе целью, то я обречен все время бояться. Только притяжение божественной высоты освобождает от страха, но оно порождает тоску и священный ужас. Значение же тоски и священного ужаса совсем иное для нравственной и духовной жизни. Тоска не есть, конечно, высшее духовное достижение человека, она подлежит преодолению, она является в пути, она обнаруживает священное недовольство человека обыденным миром и устремление к миру высшему. То же, что я называю «ужасом», - бескорыстно, не утилитарно, не эвдемонистично, не означает озабоченности и страха перед будущими страданиями, а чистое переживание бездны, отделяющей наш греховный обыденный мир и нашу низшую природу от высшего, горнего, божественного мира, от бесконечной тайны бытия. Поэтому и тоска и ужас могут иметь чистое нравственное и духовное значение. В страхе же человек совсем не переживает аффекта стояния перед бездной, перед тайной, перед бесконечностью, наоборот, он погружен в низший, обыденный, посюсторонний мир. Страх эсхатологический, связанный с конечной судьбой человека и мира, есть корыстная и обыденная подмена священного ужаса, бескорыстного и трансцендентного. Достижение божественной высоты и совершенства, божественной любви совсем не есть средство избежать гибели и достигнуть блаженства, но есть самоцель, есть само спасение и блаженство. Тоска и ужас связаны, но ужас
190
ближе к тайне бытия, чем тоска, ужас духовнее, тоска же душевнее.
Социальная обыденность создает этику страха, перерождая ужас, вызванный трансцендентной бездной, в повседневную заботу и терроризуя человека будущими карами. Но она же создает и другой образ, в котором нет уже страха и который ниже страха,- пошлость. Опасность опошления неотвратимо подстерегает мир обыденности. В мире пошлости происходит освобождение от страха не через движение вверх, а через падение вниз. Пошлость есть окончательное водворение на низинной плоскости, когда нет уже не только тоски по горнему миру и священного ужаса перед трансцендентным, но нет уже и страха. Гора окончательно исчезает с горизонта, есть лишь бесконечная плоскость. Пошлость закрывает трагизм и ужас жизни, и в ней социальная обыденность, имеющая свой глубокий источник в грехе, теряет воспоминание об этом источнике. Пошлость есть совершенная удовлетворенность, довольство и даже веселье от плоскости небытия, окончательное выбрасывание на поверхность, окончательный отрыв от всякой глубины, от ядра бытия, боязнь всякого возвращения к глубине. Пошлость и есть этот мир, окончательно забывший об ином мире и почувствовавший довольство. Пошлость есть потеря всякой оригинальности, определяемость жизни исключительно извне, и она стоит безмерно ниже социальной обыденности с ее трудом, заботой и страхом. Страх, трудность и забота есть излечение от пошлости. В царстве пошлости все делается легким, трудность исчезает, но это легкость, порожденная отказом от борьбы за высшее бытие. Если скука есть предвосхищение небытия и страдание от пустоты и серости, то пошлость есть освобождение от этого страдания, порожденного сознанием контраста между бытием и небытием, полнотой и пустотой. Пошлость не знает уже дуализма, всегда мучительного, она есть своеобразный, низменный монизм. Цивилизация обладает роковой способностью создавать пошлость, порождать низменное довольство, убивать оригинальность и индивидуальность, отрывать от истоков жизни. В пошлости есть бесконечная повторяемость и однообразие. Пошлыми могут делаться суждения и оценки, в которых раньше была серьезность и была связь с глубиной жизни. Пошлыми могут делаться суждения нравственные и эстетические, ставшие модными, бесконечно повторяемыми, самодовольными в своем пребывании в замкнутом кругу. Склонность к парадоксам может стать пошлой. Ничто не подвергалось такому опошлению, как любовь, как эротизм. На этой почве создалось настолько прочное и обширное царство пошлости, что скоро невозможно будет повторять слова любви. То, что связано с глубочайшими первоосновами бытия, оказалось оторванным от всякой глубины и
191
создало легкость на поверхности бытия, уже неотличаемой от небытия. Пошло самодовольство сословий, классов, профессий, национальностей, конфессий, идеологических направлений. Коммунизм, который есть явление серьезное и трагическое, порождает несосветимую пошлость. Нет ничего пошлее попугаичьего повторения заученных фраз марксизма. Такая же пошлость есть в эстетстве, в распространившейся моде на идеи, которые совсем не пошлы в своем источнике, в проповеди нравственных добродетелей, из которых ушла всякая оригинальная жизнь. Пошлым может стать само христианство, превратившееся в привычку.
Пошлость приобретает эсхатологический характер, она есть один из концов в человеческой судьбе. И один из величайших этических императивов заключается в недопущении движения к этому концу, в пресечении пошлости на корню. Пусть лучше какой угодно страх и трудность, чем пошлость. Когда люди жили под постоянным страхом вечных адских мук, они были дальше от пошлости. Освобождение от этого страха, умерщвление в человеческой душе всякого трансцендентного ужаса породило царство буржуазной пошлости. Это один из парадоксов освободительного процесса. Он есть великое благо, и он же несет опасность опошления жизни, выветривания, выбрасывания на поверхность, отрыва от глубины. Освобождение, понятое как снятие с себя бремени и тяготы жизни, как освобождение от трансцендентного ужаса и трагизма жизни, как достижение довольства, всегда влечет за собой торжество пошлости. И это освобождение противоположно духовной свободе, которая порождает трагизм жизни и острое сознание бездны, отделяющей наш обыденный мир от мира божественного. Процесс освобождения социальная обыденность понимает как свое торжество, довольство и устроение. И тогда происходит отход от глубины и оригинальности к царству пошлости и мещанства. Это есть одно из противоречий этики свободы, с которой связана этика творчества. Но творчество по природе своей противоположно пошлости, и пошлость есть не что иное, как отсутствие творчества и неспособность к нему. Поэтому творчество есть путь борьбы с пошлостью. Само «добро» стало невыносимо пошло, ибо из него исчезает творчество. Пошлость и плоскость «добра» вызывает против себя реакцию, утверждающую большую остроту, большую глубину, большую страстность «зла». В «зле» думают найти противоядие против пошлости. И мы видим часто, что движения, которые движутся злобой и ненавистью, в которых есть темные страсти и присутствует элемент «демонический», бывают острее, активнее, интереснее, чем движения, которые движутся мотивами добра, но добра уже не творческого, охлажденного, потерявшего соль и
192
ставшего пресным. Это можно наблюдать в жизни политической, в течениях идеологических. Новые идеологические течения, острые, активные, осоленные, в которых есть страстная борьба, часто заключают в себе злость, ненависть, жажду истребления, демоническую волю к победе. Привычные же слова добродетели кажутся пошлыми и плоскими. Остроту мы чувствуем в возникающих революционных течениях, в первых столкновениях романтизма с классицизмом, в новых течениях в искусстве, в новых освободительных моральных идеях, в возникающих школах, в борьбе за духовную реформацию. У Лютера, обладавшего религиозным гением, был «демонический» элемент в натуре. Величайшая этическая проблема заключается в том, как «добро» сделать огненным, творческим, способным к активной духовной борьбе, осоленным, как не допустить «добро» до пресности, скучности и в конце концов пошлости. Пошлость «добра» есть последнее и самое зловещее проявление пошлости. Пошлость порока этически менее страшна. И лишь этика творчества может ответить на эту проблему. Это есть этика творческой оригинальности, т. е. глубины, изначальности в нравственных оценках и действиях.
Существенный вопрос онтологической этики есть вопрос о фантазмах, которые поистине играют колоссальную и подавляющую роль в человеческой жизни. Фантазмы нужно отличать от фантазии и воображения. И разница между ними та, что, в то время как творческая фантазия созидательна и поднимает душу вверх, не отрицает и не извращает реальностей, а преображает их и прибавляет к ним новые реальности, т. е. есть путь возрастания бытия, фантазмы разрушительны по своим результатам, отрицают и извращают реальности, и есть путь от бытия к небытию. Св. Афанасий Великий говорит, что зло есть фантазмы. Творчески осуществляя Божий замысел о мире, продолжая миротворение, соучаствуя в деле Божьем, человек устремлен к полноте бытия. Фантазмы же заменяют Божий замысел о мире другим замыслом, который есть разложение бытия, и небытие и есть отказ от соучастия в деле Божьем, в продолжении миротворения. Фантазмы порождены эгоцентризмом, т. е. являются результатом первородного греха. Человек, одержимый фантазмами и порождающий фантазмы, не имеет перспективы мира, в которой все реальности стоят на месте и находятся в соотношении, соответствующем бытию, структуре бытия. В мире фантасмагорическом все реальности смещены со своих мест и извращены, структура бытия нарушена и все отнесено к эгоцентрическому существу, одержимому теми или иными страстями. Фантазмы порождены страстями. Греховность же и ужас страстей совсем не в их первоначальной стихийной силе, не в их онтологическом ядре, наоборот,
193
в этом их правда, а в их уклоне к эгоцентрической одержимости, к созданию фантазм, в которых бытие переходит в небытие. Страсти греховны постольку, поскольку они нарушают внутреннюю целость и гармонию, разрушают в человеке образ и подобие Божье, лишают человека духовной силы, синтезирующей всю душевную и телесную жизнь. И вот все греховные страсти создают свои миры фантазм, нарушают и разрушают первичное чувство реальности, делают человека антиреалистом, идеалистом в дурном смысле слова. И борьба с разрушительными страстями есть борьба за образ и подобие Божье в человеке, за гармоническую целостность, т. е. за духовность. Воображение есть творческая сила и источник творчества. Но если воображение искажает самое первичное восприятие реальностей, то бытие разрушается для человека и подменяется фантазмами небытия. Всякая страсть, всякий порок создает свое дурное воображение, препятствующее восприятию бытия, искажающее перспективу реальностей. Когда человек стал одержим и допустил власть над собой болезненного самолюбия, честолюбия, зависти, ревности, сладострастия, болезненного эротизма, корыстолюбия, скупости, ненависти и жестокости, то он находится в мире фантазм, и реальности не предстают уже ему в соответствии со структурой бытия. Все оказывается отнесенным к той страсти, которой одержим человек и которая лишила его свободы духа.
Самолюбие - главная рана, нанесенная человеку первородным грехом,- мешает надлежащему восприятию реальностей, ибо самолюбие при всякой встрече с реальностью или хочет защитить себя от боли при помощи фантазма, или получить удовлетворение, всегда непрочное, от другого фантазма. Из самолюбия одного человека возвышают, другого унижают, и ни один не воспринимается в его реальности. Самолюбие всегда ищет компенсации и для этого насилует реальности. (1) Из самолюбия человек принимает за реальность тот мир идей, который дает ему наибольшую компенсацию, в котором самолюбие испытывает наименьшую боль. Человек может построить себе пессимистическую метафизику, потому что такая концепция мира менее ранит его самолюбие. Из самолюбия человек может усвоить себе революционное миросозерцание, потому что оно дает компенсацию самолюбию и при нем реальности менее ранят. Из самолюбия человек примыкает к тем или иным партиям, идеологическим направлениям, общественным группировкам и в них видит наибольшую реальность, потому что эти партии, направления, группировки менее ранят его самолюбие и дают ему большее удовлетворение. Из
1) Адлер прекрасно выясняет это.
194
самолюбия человек дружит с одними людьми и враждует с другими и определяет их реальность и удельный вес в зависимости от того, компенсируют ли эти люди его самолюбие или причиняют ему боль. Это заходит так далеко, что иногда человек теряет веру, иногда же делается верующим в соответствии с защитой и компенсацией самолюбия. Самолюбие создает свой фантасмагорический мир, в котором все реальности смещены. А так как самолюбие в большей или меньшей степени свойственно всем людям - это есть рана первородного греха,- то все люди в большей или меньшей степени живут в фантасмагорическом мире. Победа над грехом эгоцентризма, приобретение духовности, раскрытие в себе образа и подобия Божьего есть возврат в реальный мир, в бытие. Все защиты и компенсации, которые при помощи фантазмов создает себе самолюбие, не помогают от боли, рана продолжает сочиться, стрелы со всех сторон пронзают самолюбивое сердце. Радикальным, действительно исцеляющим может быть лишь путь духовной победы над самолюбием, т. е. над эгоцентризмом, и обретение геоцентризма, духовно-просветленного взгляда на жизнь. В религиозной практике этот путь экзотерически называется смирением. Смирение в глубоком смысле слова есть не что иное, как освобождение от фантазмов, созданных эгоцентризмом, раскрытие души для реальностей. Сколько фантазмов, и не только в жизни индивидуальной, но и в жизни социальной, исторической, создает ressentiment. Ницше очень воспользовался этим для объяснения генезиса морального и религиозного сознания и даже злоупотребил этим методом. Школа Фрейда, особенно Адлер, многое тут открыла. Все состояния, производные от радикального греха самолюбия и эгоцентризма,- разнообразные формы ressentiment, честолюбие, властолюбие, зависть, ревность, обида - создают свои фантасмагорические миры и разрушают реальности. Очень трудно вернуть к реальностям человека, допустившего себя до одержимости завистью, ревностью, жаждой славы и власти. Функция реальности нарушена, что П. Жанэ считает источником сумасшествия. Властолюбец на все смотрит с точки зрения приобретения власти, как славолюбец - с точки зрения приобретения славы. Люди, одержимые завистью и ревностью,- больные люди, для которых реальности Божьего мира угасают и исчезают, они повсюду видят фантазмы, питающие их чувство зависти и ревности. Они хотели бы защититься от боли, которую вызывает зависть и ревность, но фантазмы лишь усиливают эту боль. Мазохизм и садизм, терзание себя и других, всегда свойственны людям, одержимым завистью и ревностью, как и вообще всеми формами ressentiments. Потребность тиранить делается самодовлеющей потребностью. Тиран всегда и садист
195
и мазохист, он и компенсирует себя, и увеличивает собственную боль. Чувство ressentiment, зависти доходит до того, что человек не только не может вынести большего богатства, славы, власти, красоты, успеха другого, но не может вынести, что другой человек чище, лучше, благороднее, жертвеннее, не может вынести отблеска святости. И он перестает различать реальности и делать оценки, соответствующие реальностям. Благородство душевного аристократизма в том, что ему не свойственно ressentiment. Сознание мира фантазмов всегда есть частичное безумие. Оно может наступить и вследствие одержимости какой-нибудь фантасмагорической идеей, на которой человек помешался и которая нарушила равновесие, гармонию и цельность душевного мира. Есть рационалистическое безумие, folie raisonnante, одержимость рационалистической идеей, идеей рационалистической регуляции мировой жизни. Оно свойственно утопистам разных направлений. У Ленина было рационалистическое безумие. Мир фантасмагорический может быть реализован. Утопии осуществимы. Ошибочно думать, что утопия есть неосуществимое. Безумие рационализма в своем осуществлении опирается на реальные силы. Но рационалистическое безумие и одержимость какой-нибудь утопической идеей производит большие разрушения в душевной жизни людей. Человек, стремящийся к осуществлению какой-нибудь утопической идеи во что бы то ни стало, может быть бескорыстным и руководиться мотивами, которые признаются нравственными,- он стремится к совершенной жизни, но он все же эгоцентрик и может стать нравственным идиотом, потерять различие между добром и злом.
Похоть наживы и корысти и похоть сладострастия и половых наслаждений разрушительно действуют на душевную жизнь и создают свои фантазмы, свои миры, в которых человек живет вместо реального мира Божьего. Вокруг похоти наживы, вокруг самодовлеющей любви к деньгам создается один из самых фантасмагорических миров, наиболее оторванных от мира реальностей, от бытия. Таким фантасмагорическим миром является мир капитализма, мир банков, биржи, бумажных денег, чеков и векселей, реклам, конкуренции и погони за легкой наживой. Мир финансовый,, мир денежный есть страшная фантасмагория, наиболее отдаленная от мира, сотворенного Богом, и Божий мир не совершенствующая, не прибавляющая к нему реальности. Л. Блуа был прав, когда говорил, что деньги есть своеобразная мистерия. (1) И вот этот фантастический мир, живущий по своему закону и не желающий знать закона Божьего, есть создание человеческой похоти, эгоцентрических страстей, в которых человек теряет свою
1) См. замечательную книгу Л. Блуа «Le salut par les Juifs».
196
свободу и образ Божий. Фантасмагория всегда есть рабство духа. Совершенно так же похоть пола, похоть сладострастия создает свой фантасмагорический мир, отрывающий человека от реальности и порабощающий его. Похоть эта совсем не есть порождение онтологического ядра пола, онтологического ядра стихийной страсти. Она есть создание дурного, злого воображения, дурной, злой фантазии, она есть мир выдуманный, фантасмагорический, отрицающий реальность Божьего мира. Похоть сладострастия не есть, в сущности, страсть и не знает сладости, это мир, в котором первичная, онтологическая по своему значению страсть охлаждена и заменена страстями-фантазмами, не знающими утоления и ввергающими человека в дурную бесконечность злого алкания. Похоть вообще по природе своей не знает утоления и удовлетворения, никакая похоть: ни похоть полового наслаждения, ни похоть наживы и корысти, ни похоть славы и власти, ни более низменная похоть обжорства. Поэтому она вводит в мир фантасмагорический, поэтому она есть путь к небытию. Вся мировая литература свидетельствует о фантасмагорическом мире, созданном похотью пола. Фантазмы пола разрушают любовь, которая принадлежит миру реальному, бытию. Власть женщины с ее любовью к богатству и роскоши в современном буржуазном мире создается этой похотью. Н. Федоров верно говорит, что капитализм с его фантазмами создан в значительной степени женолюбием, т. е. половой похотью. (1) Мужчина во имя женолюбия вынуждается к деньголюбию и совершает преступления, переходит в мир фантазмов. Роскошь очень зависит от похоти сладострастия, и она есть мир фантасмагорический, отличный от мира реальной красоты Божьей. Похоть пола есть нарушение онтологически здорового соотношения между сознанием и бессознательным, в ней дурное бессознательное отравляет сознание, а сознание, раздвоенное и подверженное фантасмагорической мечтательности, извращает и искажает здоровую стихию бессознательного. То, что называется развратом, есть продукт сознания, бессознательное само по себе не знает разврата. (2) Фантазмы порождаются не бессознательным самим по себе, они всегда уже продукт сознания, сознания, оторвавшегося от истоков бытия. На дне всякого фантазма, созданного похотью, мы находим смерть, не вольную смерть, а смерть принужденную. Такова структура бытия. Дурная мечтательность, которая часто представляется невинной, есть зло и создает фантасмагорический мир. Это не есть творческая фантазия, это фантазия, истощающая человека. В то время как любовь обращена на личность человека, на образ Божий в нем и стремится утвердить ее для вечности,
1) См. «Философия общего дела».
2) См. цитированные статьи С. Троицкого в «Пути».
197
похоть знает лишь себя, она эгоцентрична и не видит никакой реальности в мире. Поэтому она есть фантазм. Фантазм есть все, что не выводит человека из себя к другому, не преодолевает эгоцентризма, ищет лишь для себя, не хочет знать реальностей, не вкоренено в бытии. Похоть и фантазм не выводят человека ни к миру, ни к другим людям, ни к Богу. В этом проклятие похоти и фантазма. Поэтому похоть носит нетворческий характер, и создание фантазмов не есть творчество, которое всегда есть самопреодоление. В нравственной жизни огромную роль играет самовнушение. И это самовнушение может быть добрым и злым. Есть самовнушение, которое есть оплодотворение бессознательного творческой идеей, а есть самовнушение, которое есть отрава бессознательного разрушительной похотью и фантазмом. Фантазм принимает зло за добро.
Совершенно особый мир фантазмов создают страхи. Страх мешает различению и восприятию реальностей. У человека, одержимого каким-либо страхом, все перспективы жизни меняются. У страха глаза велики, говорит поговорка. А так как страх в той или иной степени и в том или ином отношении свойствен всем людям, то можно сказать, что человек в этом грешном мире вообще неверно распознает реальности и все его перспективы жизни искажены фантазмами. Трусость, которая во всем ищет поводов для страха, всегда создает фантасмагорический мир. Парадокс тут в том, что трус, который хочет охранить себя от опасностей, совсем как будто не заинтересован в том, чтобы раскрыть и увидать реальные опасности в соответствующих им размерах. Он до крайности преувеличивает существующие опасности, выдумывает несуществующие, а иногда не замечает существующих. Трус - фантаст, он имеет свой собственный мир, как властолюбец и славолюбец, как корыстолюбец и скупец, как сластолюбец и развратник. Страх, и особенно страх, переходящий в трусость, - плохой путь познания вещей, установки реальностей. Самая высокая форма страха, страх вечных адских мук, страх религиозный, очень неблагоприятна для познания, для чистого предметного созерцания, для видения соотношения реальностей в мире. И теология, поскольку она кладет в основу страх вечных адских мук, не может быть очищенным, незаинтересованным познанием и созерцанием. Просветители, борющиеся с религией, любят объяснять происхождение религии страхами. И в этом, как почти во всем, есть своя доля истины, но понятая поверхностно, извращенная и соединенная с ложью. В происхождении религиозных верований страх имел свое место. И потому просветители говорят, что религия создает фантасмагорический мир, мир, порожденный страхами и вместе с тем предназначенный избавить от страхов. В дей-
198
ствительности дело сложнее и глубже. Древний страх, терзавший человека, беспомощность и покинутость человека, искание помощи и покровительства есть смешение священного, трансцендентного ужаса перед тайной бытия, перед бездной и страха животного, овладевшего грешным миром, страха в узком смысле слова. И в истории религиозного сознания, вплоть до сознания христианского, животный и болезненно-патологический страх всегда примешивается к страху духовному, который я называю ужасом, и искажает чистоту религиозной веры. Религиозная вера по смыслу своему обращает греховного человека, растерзанного миром, к раскрытию реальности и освобождает от фантазмов, порожденных страхами мира. Но к ней примешиваются свои фантазмы, порожденные страхами. Суеверие есть всегда фантазм, порожденный страхом. И вера под влиянием страха легко может перейти в суеверие. Мы это видим в народной вере, в народном слое христианства, которому нередко хочет подражать слой культурный и стилизовать себя под его лад. Менее всего, конечно, можно признать фантазмами народное мифотворчество, ибо в создании мифа всегда есть глубокий реальный элемент, свидетельствующий о творческом здоровье. Фантазм же есть порождение болезни, патология.
Страх болезней, мнительность порождает фантасмагорический мир. Страх болезней сам становится болезнью и начинает повсюду видеть несуществующую опасность заразы, населяет мир бациллами, со всех сторон атакующими человека, парализует возможность здравого восприятия своего тела и нормального к нему отношения. Мнительный человек есть фантаст и воображает бытие как источник заразы, он такой же фантаст, как ревнивец, завистник или развратник. Из страха смерти человек перестает реально воспринимать жизнь и реально к ней относиться. Он всюду видит призраки смерти, всюду видит то, чего так страшится,- подстерегающую смерть. Трансцендентный ужас перед тайной смерти не делает человека фантастом и не создает фантасмагорических призраков. Наоборот, он свидетельствует о том, что человек воспринимает глубину жизни, не остается на поверхности жизни. Но патологический, животный страх смерти есть греховное извращение этого ужаса и даже исчезновение его. Человек, одержимый страхом смерти, целиком находится по ею сторону жизни, в этом мире, и не способен уже испытывать трансцендентного ужаса перед тайной смерти, он слишком поглощен своим организмом, слишком привязан к земной жизни и дрожит за нее. И тут мы опять встречаемся с психологическим парадоксом. Фантазмы, которые создает страх, нисколько не освобождают от страха. Фантазмы, которые создает ревность, зависть, непомерное честолюбие; половая похоть,
199
корыстолюбие и пр., не освобождают человека от мучения, а увеличивают мучение. Создание фантазмов не есть телеологический процесс, определяемый целью достижения какого-либо удовлетворения, освобождения от страха, счастья и пр. Неудовлетворенность, страдание, порабощенность всегда только увеличиваются. Это как раз доказывает, что неверна эвдемонистическая психология. Создание фантазмов есть ложный выход. Боль, страдание, смерть не облегчаются, все делается страшнее. Боль, страдание, смерть более страшны или менее страшны человеку в зависимости от духовного состояния, в котором он находится. И вот пребывание в фантазмах делает все максимально страшным. Духовный подъем, творчество, служение истине или правде делает все менее страшным, освобождает. Основное свойство злых фантазмов нужно видеть в эгоцентрической порабощенности и безвыходности, т. е. состояниях нетворческих и недуховных. Создание фантасмагорического мира есть также ослабление и уничтожение правдивости, прежде всего правдивости в отношении к самому себе. Это особенно видно в истерических женщинах, которые всегда живут в фантасмагорическом мире и метафизически лживы. Тот порок, который мы называем лицемерием, а в слабой степени неискренностью, есть ведь тоже создание фантасмагорического мира и пребывания в нем. Лицемер, вполне кристаллизовавшийся, живет в выдуманном мире. Он уже неправдив и неискренен не только с другими людьми, но и с Богом и с самим собой, т. е. утерял реальный мир, утерял связь с бытием. Лицемерие не носит непременно телеологического характера и не определяется исключительно целью достижения какой-либо выгоды и благополучия. Законченный тип лицемера есть уже бескорыстный фантаст, который представляет другое, не свое лицо, потому что уже утерял свое лицо. Фантасмагоричность, порожденная греховным страхом, есть всегда замыкание, эгоцентрическое самоутверждение и вместе с тем помешательство и одержимость, мешающие достижению удовлетворения, истинной радости, духовному освобождению личности.
В чем же источник фантазмов, как понять их происхождение? Злые фантазмы, творящие мир, непохожий на сотворенный Богом, не входят в замысел Божьего миротворения, не входят в Божью идею о человеке. Они привходят откуда-то со стороны, из другого источника. Болезнь не от Бога, от Бога здоровье. Злые фантазмы исходят от первичного ничто и возвращаются в ничто. В человеке всегда присутствует «ничто». Злые фантазмы идут от изначальной, добытийственной, меонической свободы, которая в бытии стала утверждать дух небытия. И они означают возврат к небытию, отказ от участия в Божьем миротворении. В них изначальная сво-
200
бода теряется и переходит в рабство. Злой, фантасмагорический мир есть создание небытийственного, пустого, адского мира бесконечного алкания. Так происходит возврат в небытие, но в небытие уже злое. Первичное, домирное ничто не было злым. Оно становится злым после испытания свободы в отношении к Божьему миротворению, к Божьему зову участвовать в этом миротворении. Но ложно было бы, безбожно и бесчеловечно до последнего Божьего суда разделять человечество на два лагеря, на людей, живущих в Божьем мире, в бытии и воспринимающих реальности, и на людей, живущих в мире фантасмагорическом, в небытии и потерявших способность воспринимать реальности. Разделение это происходит в каждом из нас, каждый из нас причастен небытию и создает те или иные фантазмы. Христианское сознание не позволяет почитать себя пребывающим в правде, а других в неправде. Никто не воспринимает полноты истины и не живет полной правдой, не перешел в чистое бытие. Злой мир фантазмов происходит от чувства обиды и претензии к Богу и к Божьему миру. От этого изначального ложного чувства обиды рождается зависть, самолюбие, честолюбие, властолюбие, сладострастие и пр. Чувство же вины освобождает от фантазмов и возвращает к реальности, к бытию.
5. Любовь и сострадание. Теперь мы переходим от мира фантазмов, мира небытия в мир любви, т. е. в мир бытия. Любовь и есть не что иное, как утверждение бытия в его полноте и утверждение бытия на вечность. Но настоящая любовь есть всегда любовь к индивидуальному и конкретному. Любить общее и отвлеченное нельзя. Любовь есть всегда любовь к личности, видение этой личности в Боге и утверждение вечной жизни этой личности через излучающуюся энергию. Любовь есть творческая жизнь и неиссякающая, световая и тепловая, радиоактивная энергия. Но подлинный смысл и цель любви не в помощи ближнему, не в добрых делах, не в добродетелях, возвышающих любящего, не в достижении путем ее совершенства, а в соединении душ, в содружестве, в братстве. Любовь - двучленна, а не одночленна, она предполагает встречу двух, их общение и единение, образование третьего, дружества и братства. Человек, делающий доброе дело, может себя чувствовать одним, совершенствующимся, заслуживающим спасения, и совсем не чувствовать другого, друга, брата, даже не нуждаться в нем. И это значит, что любви нет, нет смысла любви, нет того вхождения в Царство Божье, которое знаменует собой подлинная любовь соединяющая. Любви безразличной, одинаковой, на всех направленной без всякого различения не может существовать. Для этого нужно другое слово - caritas,
201
charite, милосердие. Нужно быть ко всем милосердным, но невозможно всех любить одинаковой любовью. Такая одинаковая, не знающая личности любовь и есть то, что Розанов назвал стеклянной любовью и что в святоотеческой литературе иногда называют духовной любовью, любовью, отвлеченной от мира душевного, от всякой индивидуальности и конкретности. Любовь по существу своему значит различение и избрание, она индивидуализирует и идет от личности к личности. Любовь - персоналистична. Индусское сознание не знает любви, потому что не знает личности, потому что исповедует метафизику тождества. Для любящего другой нетождествен с ним, не есть tat tvam asi. И только потому возможен выход одного в другого, возможно общение и соединение, возможно братство. В аскетической христианской литературе значение любви принижено и любовь истолковывается антиперсоналистически. В конце концов возможной оказывается только любовь к Богу, она есть единственная цель. Любовь же к человеку, к ближнему и близкому, к другу и брату по духу отрицается или истолковывается как аскетические упражнения, способствующие личному спасению, как полезные для души добрые дела. Личная любовь к человеку, к ближнему, к твари считается даже опасной для личного спасения и отклоняющей от любви к Богу. Нужно ожесточать сердце свое к твари и возлюбить одного только Бога. (1) Вот почему христиане часто бывали так жестокосердны, так холодны сердцем и черствы во имя добродетелей, благоприятных их спасению. Любовь в христианстве стала риторической, условной и лицемерной. В ней не чувствовалось горячего человеческого сердца. И противнее всего, что такая стеклянная, окаменевшая любовь и считалась по преимуществу духовной любовью и противополагалась личной любви, душевной и горячей. Выражается это также в противоположении естественной и сверхъестественной любви. И оказывалось, что духовная и совершенная любовь, т. е. самая высшая, совсем на любовь не походит, она совершенно безлична, отвлеченна и нечеловечна. Обыкновенная душевная симпатия, сочувствие более походят на любовь, чем эта теологическая добродетель, более заключает в себе благостности. Это - самая мучительная проблема христианской этики. Она свидетельствует о том, что полнота богочеловеческой истины не была вмещена христианским человечеством, что человеку трудно соединить любовь к Богу с любовью к человеку, любовь к Творцу с любовью к твари. Лю-
1) Об этом можно найти у св. Исаака Сирианина, св. Иоанна Лествичника, св. Максима Исповедника, еп. Феофана Затворника. Католическая духовность более допускала лично-человеческий элемент в любви, напр., у св. Франциска Ассизского, у св. Франциска Сальского и др.
202
бовь ко всякой твари вообще, любовь к животным, к растениям, к минералам, к земле, к звездам совсем не была раскрыта в христианской этике. Это есть проблема космической этики, которая должна быть поставлена. Христианство укрепилось и победило через аскетическое отношение к космической жизни, через отталкивание от природного и тварного, хотя бы то был природный, тварный человек, и совсем не выработало этики любви к космическому, к тварному, ко всему живому. Даже любовь к ближнему, к человеку, несущему в себе образ и подобие Божье, понималась исключительно как путь самоспасения, как аскетическое упражнение в добродетели. Евангельская заповедь не любить «мiра», ни того, что «в мiре», понималась как призыв не любить Божье творение, космос, человечество, но в действительности «мир» обозначал лишь греховные страсти. Тут более всего необходимо творческое восполнение христианской этики. Любовь не может быть лишь путем искупления и спасения. Любовь есть творчество новой жизни.
Любовь не может быть отвлеченно-духовной, не видящей конкретно-целостную личность, любовь может быть лишь духовно-душевной, основанной на сращении духовного и душевного начал жизни. Духовное начало, отвлеченное и отрешенное от начала душевного и телесного, не может породить любви к живому существу. Любовь есть нисхождение, внедрение духовного в душевное и телесное. Духовное начало по существу своему должно быть началом просветляющим, синтезирующим и определяющим целостность душевной жизни. Такую же роль оно играет и в любви. Духовное начало всему дает смысл и связь. Душевная жизнь без духовного начала распадается на бессвязные и лишенные смысла переживания. Только духовное начало создает личность и дает ей устойчивый центр. Личность создается логосом, космосом же создается лишь индивидуум. Без логоса, без духовного начала личность разлагается. Но синтезирующее духовное начало действует в душевной и в душевно-телесной человеческой среде. Такова же и его роль в любви. Любовь рождается от соединения духа с душой. Дух, отвлеченный от души, не порождает любви. Любовь направлена на конкретную личность, ищет соединения со своим близким, родным. Духовная любовь, не знающая души и не соединенная с душой, отвлеченная, бескровная, безличная любовь не есть любовь, и она может быть жестокой, фанатичной, бесчеловечной. Это есть любовь к идее, а не к живому существу. Говорят, что это есть любовь к Богу, которая выше любви к людям. Но Бог тут есть отвлеченная идея, во имя которой приносят в жертву людей. Живой, личный Бог не требует себе человеческих жертвоприношений, он требует, чтобы любовь к Нему была вместе с тем и любовью к людям, к ближнему,
203
милостью к твари. Это нам открывается в Евангелии. Но это плохо понимается, плохо применяется в христианской практике. Христианство раскрывает, конечно, духовную, благодатную любовь в отличие от любви натуральной. Но это имеет совсем другой смысл. Это значит, что натуральная любовь человеческая растерзана и нецелостна, что к ней примешиваются влечения и страсти низшего порядка, которые искажают любовь и мешают видеть личность и на личность в ее целости направить чувство. Так называемая натуральная любовь бывает бессильна, потому что она не целостна, не озарена и не просветлена, извращена эгоцентризмом, пронизана влечениями, противоположными смыслу любви. Она извращена ревностью, приводит к деспотизму и порождает идолатрию. Так называемая духовная любовь означает не истребление и не уничтожение натуральной любви, а ее преображение, просветление и укрепление духовной силой, дающей целостность и смысл. Это значит, что натуральная любовь должна быть одухотворена, должна иметь смысл, который всегда лежит в духе и духовном мире, не должна быть бессмысленным влечением. Натуральное влечение обладает способностью растерзывать и даже уничтожать личность и любящего, и любимого. И только раскрытие в любви духовного начала может победить это растерзание и уничтожение натуральной стихией влечений. Неодухотворенная, неосмысленная и непросветленная любовь родителей к детям, даже любовь к друзьям, к близким может нести с собой разрушение личности и жизни, может сеять семя смерти. Сейчас я не говорю о любви мужчины и женщины, легко принимающей демонические формы. Натуральная любовь, приводящая к обоготворению твари, всегда зла по своим плодам, всегда есть идолопоклонство, которое не дает жить тому, кто обоготворяется. Нужно прежде всего любить Бога. Это значит, что не должно обожать и обоготворять ничего и никого в мире, ни людей, близких, родных, царей, ни идей и ценностей, ни человечества или природы. Смысл жизни для человека всегда лежит в Боге, а не в мире, в духовном, а не в природном. И от Бога человек получает силу, чтобы любить человека и тварь любовью творческой и просветленной, чтобы осуществлять правду в мире. Первоисточник жизни лежит не в человеке, а в Боге. Любовь определяется не отношением естественного к сверхъестественному, а отношением личности к личности, отношением личности человека к личности Бога, отношением одного человека к личности другого человека. Но возможна ли любовь к идеям, к ценностям, к истине, к справедливости, к красоте, к науке, к искусству и т. д.? Это есть самый трудный вопрос всего учения о любви.
Жизнь моя определяется не только любовью к живым су-
204
ществам, она определяется также любовью к высшим ценностям, к истине, к красоте, к правде, и возможен конфликт одной любви с другой. И это настолько трагично, что одинаково возмущает и когда жертвуют живым существом во имя любви к идее, к истине и правде, и когда жертвуют истиной и правдой во имя любви к живому существу. Все учение Платона об Эросе носит характер отвлечённый - отвлечения через восхождение по ступеням от мира чувственного, где даны живые существа, к миру идейному, где возможна лишь любовь к идее, к истине, к красоте, к высшему благу. Платон предлагает жертвовать любовью к живому существу, к личности во имя любви к идеям, к добру, к истине, к красоте. Эрос платонический не персоналистичен, не знает тайны личности и личной любви, он идеалистичен. Это была непереходимая граница античного, греческого сознания. Только христианство перешло эту границу и открыло тайну личности и личной любви. На почве отвлеченного идеализма неразрешим конфликт любви к живому существу и любви к идее, любви к личности и любви к идеальным ценностям истины, правды, красоты. Христианство в принципе разрешает его откровением о богочеловечестве и богочеловеческой любви, о любви к Богу и любви к людям, хотя трагический конфликт остается и изживается лишь в опыте и творчестве. Любовь к идеям, к ценностям, к истине, к добру, к красоте есть лишь неосознанное и несовершенное выражение любви к Богу, к божественному. Бога нужно любить больше, чем ближнего, чем человека, и в любви к Богу нужно черпать силы для любви к человеку. Во имя любви к Богу можно пожертвовать любовью к ближнему, и это может выразиться в том, что в трагическом конфликте человек поставит любовь к истине и правде выше любви к ближнему. Но нельзя жертвовать любовью к ближнему, к живому существу, к Божьему творению во имя совершенно отвлеченных идей справедливости, красоты, истины, человечества и пр. Живая Истина, живая Правда, живая Красота может стать выше любви к ближнему, но не отвлеченная идея истины, правды, красоты. Выше человека стоит только божественное, но никогда не отвлеченное. Отвлеченная идея Бога тоже ничего не стоит. Поэтому невозможно жертвовать любовью к живым существам, к личностям во имя любви к человеку, к человечеству как отвлеченной идее. Так называемая гуманистическая любовь, сложная по своему составу, заключает в себе ложную отвлеченную любовь к человечеству, которая есть идея, а не существо, т. е. любовь к «дальнему». Гуманистическая любовь, поскольку она знает лишь любовь к «дальнему» и не знает любви к «ближнему», есть обман и ложь. Не следует жертвовать любовью к «ближнему» во имя любви к «дальнему», т. е. лю-
205
бовью к живому человеку, к личности во имя любви к безликому отвлеченному человечеству, к будущему устроению человечества. Единственный «дальний», который становится «ближним», есть живой Бог, и Он требует любви к «ближнему», соединяя в богочеловеческой жизни любовь к Богу и любовь к человеку. И любовь к ценностям, к истине, справедливости, красоте должна быть понята как выражение в мире любви к Богу, к божественному. Любовь к такому «дальнему», как «сверхчеловек» Ницше, как грядущий коммунистический строй Маркса, как нравственный закон всех моралистов, как отвлеченная справедливость законников, как государственность этатистов, как утопии совершенного социального строя социальных революционеров, как научная истина «сиентистов», как красота эстетов, как отвлеченная ортодоксия религиозных фанатиков, есть безбожная и бесчеловечная любовь. Любовь к Истине должна быть и любовью ж человеку, и наоборот. И отвлеченная любовь к человеку не должна быть отрицанием любви к «ближнему», к встречающимся в жизни живым существам. Эти трагические противоречия изживаются в опыте жизни с трудом и мукой. Невозможно их гладкое и рациональное разрешение, и тут нет никаких общих норм. Разрешение предоставлено творческой свободе человека. Но основной принцип должен быть ясен - это принцип богочеловеческой любви, всегда конкретно-личной, а не отвлеченно-безликой. Греховная диалектика человеческих чувств всегда так ужасна, что она способна все чувства, обладающие высшей ценностью, превратить в ложь и зло. Даже самая идея любви может стать ложью и злом и порождать великие несчастья. Во имя любви творят много зла - и во имя любви к Богу, и во имя любви к человеку, и во имя любви к добру и к идее, особенно во имя любви к добру и к идее. Когда любовь к добру и к идее стала фанатической и отвлеченной, все погибло, кроме зла, ничего не будет. Любовь к Богу должна быть бесконечной, но когда она превращается в любовь к отвлеченной идее Бога, то она истребительна в своих последствиях. Любовь к человеку не должна иметь границ, но когда она превращается в отвлеченную любовь к идее человека или человечества, делается идолопоклонничеством, то она истребительна и зла. Алкание истины и правды заслуживает блаженства, но когда истина и правда превращаются в отвлеченную идею, враждебную всему живому, личному и конкретному, то последствия этого бывают истребительны и злы. Нельзя любить в человеческой личности только божественное, только истину, добро или красоту в ней, т. е. ценностное содержание, нужно любить и человеческое, нужно любить ни за что, любить и миловать само это живое существо. И вместе с тем человеческая личность потому только и существует, что в
206
ней есть ценностное содержание, что в ней есть божественное, что она есть образ Божий в человеке. Любовь есть любовь к образу Божьему в человеке, но во всяком человеке есть образ Божий, в самом падшем и греховном. И любовь к образу Божьему в человеке есть любовь не только к божественному, но и к человеческому. Нужно любить не только Бога в человеке, но и человека в Боге.
Сострадание или жалость тем отличаются от любви, что предполагают страдание. Это не обязательно для любви. Сострадание есть соединение в страдании, любовь же может быть соединением в радости и блаженстве. Я уже определил сострадание как соединение со страдающею тварью в ее богооставленности, любовь же - как соединение с тварью в Боге-Творце. Одно время в моде было отрицать сострадание и противополагать ему любовь. Это, вероятно, пошло от Ницше. Сострадание целиком было отнесено к буддизму и вытеснено из христианства. Но это огромное нравственное заблуждение. Хотя любовь в христианстве и не исчерпывается состраданием и имеет более высокие ступени, но сострадание не может быть исключено из христианской любви. Более того, этика без него невозможна. В мире падшем и греховном сострадание более всего свидетельствует о существовании другого мира и памяти о нем. И именно новая этика должна положить сострадание одним из краеугольных своих камней наряду со свободой и творчеством. Способность к состраданию возросла в мире наряду с новыми формами жестокости и безжалостности. Строй капиталистический есть самый безжалостный строй. В мире не происходит прогрессивного нарастания добра, в нем нарастает и новое добро, и новое зло. Так и с состраданием и жестокостью. Появилось новое чувство жалости ко всякой твари. Космическое чувство жалости было более свойственно Востоку, Индии, чем христианской Европе. Но там оно не было связано с личностью, было имперсоналистично. Вообще космическое начало в этике обычно сочеталось с имперсонализмом, что есть несомненное заблуждение, ибо личность не есть исключительное достояние человеческого мира, но всякое бытие есть бытие личное, хотя бы в низшей иерархической ступени. Боль связана с личностью. В христианском сознании до сих пор не было выработано этического отношения к животным, да и вообще к природе. Христианское сознание слишком отталкивалось от природы в своих нравственных настроениях. Между тем как выражение глаз страдающих и беспомощных животных дает нам нравственный и метафизический опыт необычайной глубины, опыт о падении мира и богооставленности твари, участь которой каждый из нас разделяет. Выражение глаз самых пошлых и поверхностных людей в минуту страдания и боли делается глубоким и свидетель-
207
ствует о глубине жизни. Страдание говорит не только о богооставленности, но и глубине бытия. Если бы в мире падшем и греховном не было страдания, то он окончательно был бы оторван от бытия. Глубина бытия в падении и грехе проявляется как страдание и боль. В страдании раскрывается тайна бытия. Отсюда двойственное отношение христианства к страданию, о чем было уже говорено. Страдание есть последствие греха, знак греха и вместе с тем искупление греха и освобождение от него. В этом смысл крестных страданий Христа. Такова всякая идея страждущего бога. Отсюда вытекает и сложное отношение к страданию. Сострадать страждущему, жалеть, миловать есть абсолютная нравственная правда. Помочь страждущему, бедному, больному, заключенному в тюрьме есть абсолютный нравственный императив. Но страдание есть знак греха и может принести с собою избавление. Отсюда чудовищно было бы сделать вывод, что не нужно сочувствовать и помогать страдающему и что лучше было бы увеличить количество страданий. Это есть лицемерие тех, которые не хотят помогать и сострадать ближнему, которые никому и ничему на свете не сочувствуют. Не дай Бог походить на утешителей Иова, которые, вместо того чтобы сочувствовать, помогать и сострадать Иову, обличали его грехи как предполагаемый источник его страданий. Они были осуждены Богом, а боровшийся с Богом Иов оправдан.
Страдание бывает двоякое - страдание к жизни и страдание к смерти, возвышающее и очищающее страдание и страдание унижающее и раздавливающее. И сострадание должно прежде всего стремиться к освобождению твари от страдания унижающего и раздавливающего и помогать возвышающим и очищающим последствиям страданий. Только лицемеры и ханжи хотят увеличить количество страданий ближнего для его возвышения и очищения. Это нечеловеческое, бесчеловечное дело. Человеческое дело сочувствовать и помогать страдающему, хотя бы это было страдание преступника и величайшего грешника. Все ведь мы преступники и грешники. Ужасно то, что страдающий нередко сам пользуется страданием для эксплуатации и истязаний других людей. Нужно помочь нести крест страдания, нужно помочь раскрытию смысла креста, не взваливать на ближнего тяжкий крест якобы для его духовного спасения. Нравственный пафос наказания за преступление как налагания креста и страдания, ведущих к исправлению и очищению, есть ложный пафос, к которому всегда примешивается доля лицемерия и ханжества. Принцип жестокости в наказании, т. е. квалифицированного причинения страдания, принадлежит прошлому и сейчас или является пережитком, или проявляется в форме террора. Грех имеет неотвратимые последствия, зло должно быть
208
подвергнуто огню, преступление влечет за собой имманентную кару. Такова структура бытия. Но те, которые являются орудием обнаружения неотвратимых последствий греха, кто ввергает в огонь зло и карает преступление, совсем не являются носителями высшего добра и сплошь и рядом сами являются такими же грешными, злыми и преступными. Носителями высшего добра являются сострадающие, помогающие, посещающие заключенных в тюрьме, освобождающие от казней, совершающие чудеса. Орудиями насильственного истребления зла обыкновенно являются злые же - зло поедает зло; Таков фатум падшего мира. Это явление можно наблюдать в сменах реакций и революций, революций и контрреволюций. В мире нарождается новая мораль сострадания к человеку, к животному, ко всякой твари, ко всему, кто испытывает боль. Это есть огромное духовное завоевание. Но и тут, как всегда, обнаруживается двойственность. Современный цивилизованный человек не выносит жестокости, страданий и боли и жалостливее людей прошлых эпох не только потому, что нравственно и духовно выше людей прошлых эпох. Он сам начал больше бояться боли и страдания, стал более изнеженным, менее мужественным и бесстрашным, менее выносливым, т. е. духовно ослабел. Это есть обратная сторона возрастания сострадания и жалости, ослабления жестокости. Потрясающая сострадательность и жалость обнаружились в русской литературе и мысли. И она имеет огромное значение в истории нравственного сознания человечества. Миссией русского творчества и мысли было обнаружение исключительного человеколюбия, сострадания и жалости. Именно русские на духовных вершинах своих не могли вынести счастья при несчастье других. Изоляция и самодовольство индивидуумов, семейств, профессий, классов, наций чуждо русскому нравственному сознанию, и в этом раскрывается русское этическое призвание. Именно русское этическое сознание ставит любовь и сострадание к человеку выше любви к государству, к нации, к отвлеченной морали, к семье, к науке, к цивилизации и пр. Но жалость и сострадание имеют свои пределы, за которыми они могут порождать зло. Человек принужден делать выбор, в выборе же всегда есть жестокость. Иногда человек должен преодолевать сострадание, действовать безжалостно, причинять страдание, чтобы избежать большего страдания в мире. Сострадательность и жалостливость не должны означать размягченности и потери мужества. Нравственное значение имеет мужественное сострадание. Ненависть есть начало, противоположное любви. Гнев же может быть любовью, проявленной в темной и страстной стихии, но обман гнева в том, что он дает часто иллюзорное ощущение силы, могущества.
209
6. О государстве, революции и войне. В задачу моей книги не входит рассмотрение государства по существу. Меня будет интересовать только вопрос об этическом отношении к государству и об этической природе самого государства. Это есть также вопрос об отношении государства к свободе, государства к человеческой личности. Государство по своему происхождению, сущности и цели совсем не дышит и не движется ни пафосом свободы, ни пафосом добра, ни пафосом человеческой личности, хотя оно имеет отношение и к свободе, и к добру, и к личности. Государство есть прежде всего организатор природного хаоса, оно движется пафосом порядка, силы, мощи, экспансии, образования больших исторических тел. Принудительно поддерживая минимум добра и справедливости, государство никогда не делает этого из любви к добру и из доброты, доброта чужда государству, оно делает это потому, что без минимума добра и справедливости наступит хаос и грозит распадение исторических тел, государство не может быть сильным и устойчивым. Но государство есть прежде всего сила, и оно любит силу более, чем право, чем справедливость, чем добро. Возрастание силы есть рок государств, есть демоническое в них начало. Оно влечет государства к завоеваниям, к расширению и к процветанию, но может привести их к гибели. В конфликте реальной силы и идеального права государство всегда решает: реальная сила. И оно выражает собой соотношение реальных сил. (1) Никакой идеальной формы государства быть не может, все утопии совершенного государства порочны в корне. Возможны лишь относительные улучшения. И они связаны обыкновенно с тем, что государству ставятся границы. Государство в своей демонической воле к могуществу всегда стремится перейти свои границы и стать абсолютной монархией, абсолютной демократией, абсолютным коммунизмом. Античный, греко-римский, мир не знал абсолютных границ государства-города, государство было для него абсолютным. Границы эти установлены христианством, христианским освобождением от власти мира. Душа человеческая стоит дороже царств мира, дороже государства. Христианство внесло дуализм, который в новое время пытались преодолеть в сторону господства государства, но который принципиально непреодолим. Государство принадлежит греховному миру, и оно ни в чем не походит на Царство Божье, где все по-иному. Государство двойственно, оно и борется с последствиями греха, ставя внешние пределы проявлению злой воли, и само заражено грехом и отражает собой греховность. Величайшим со-
1) В речи Лассаля «О конституции» есть очень большая доля истины.
210
блазном в истории церкви и христианства были попытки придать царству кесаря, государству священный, теократический характер. Соблазн этот идет от Константина Великого, и ныне связанная с ним эпоха кончилась. Священные, теократические, христианские монархии, императорские и папские были чудовищным смешением царства кесаря и Царства Божьего, в котором всегда получало преобладание царство кесаря. Священному государству, священной власти монарха приписывалось руководство человеческими душами и забота об их спасении, т. е. на царство кесаря возлагалась задача, принадлежащая исключительно церкви.
Продолжение
© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.